А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Он поставил чашку. Откинулся в кресле и впервые взглянул на нее. Лучше бы уж не глядел! Ничего хорошего этот взгляд не обещал. В нем была тревога, - но увы! не о ней! - В сущности, он отсутствовал. Искорка надежды погасла и превратилась в льдинку, в крохотный кристаллик, который вызывал озноб.
- По отношению к тебе я, пожалуй, был негодяй, - сказал он, глядя ей прямо в лицо. Сказал, как говорят между прочим о погоде и прочих пустяках.
- Пожалуй, - ответила она тон в тон ему, готовясь к чему-то худшему, к чему-то совсем плохому. А уж, казалось, давно была готова ко всему.
- Ты вправе меня ненавидеть.
Он разрешал ей ненавидеть себя, и она ответила:
- Спасибо!
Он не обратил внимания на издевку.
- И все же мне не к кому обратиться, кроме тебя.
Он играл на ее душе. Одна фраза, и она снова полна любви и готовности. Хотя бы вот так быть нужной!
- Я должен уехать. Сегодня. Но у меня нет денег.
- Сколько? - спросила она слишком торопливо, но ей уже было наплевать, лишь бы не потребовалось больше, чем у нее есть!
Он нахмурился и молчал.
- Сколько нужно денег? - спросила она осторожно и так сочувственно, что это проняло его, и он даже рукой по лбу провел, будто убедиться хотел, что морщины строгости действительно распались...
- Немного. Но... Не в этом дело...
Он встал и заходил по комнате. Он нервничал. Он сильно нервничал! Таким она его не помнила. Что же произошло?!
- Я не смогу вернуть тебе деньги. Никогда не смогу...
Она не поняла. Мелькнула мысль: "Бежит за границу!" Нет, это на него не было похоже!
- Ты уезжаешь навсегда? - спросила она, не скрывая отчаяния.
- Да! - ответил он почему-то грубо.
Она не поняла этого тона. Она поняла только, что это действительно конец, и она, давно приговорившая свою глупую любовь к неудаче, оказывается, к самому концу все же не была готова.
- Сколько нужно? - спросила она еще раз.
Он назвал сумму. Эти деньги у нее были. Она взяла сумочку с окна, достала деньги, пересчитала и отдала ему.
- Спасибо! - буркнул он, и она поняла, что он сейчас уйдет.
- Подожди! - сказала она, хотя Андрей пока ничем не проявил намерение уйти. Она кусала губы. Она не могла его отпустить. Как бы ему плохо ни было, - ей было хуже. Эта несправедливость вызывала желание уравнять боль... Но говорила не то...
- Вадим сказал, что ты любишь меня...
Андрей встрепенулся, ей даже померещился испуг в его глазах.
- Вадим? Ты видела его? Когда?
- Он звонил вчера. Сказал, что ты взял мой телефон... Я ждала...
Ничего этого не нужно было говорить. Она подошла, встала рядом. Он не поднял головы. Он думал о чем-то... не о ней.
- Андрей, - сказала она мягко и тихо, - понимаешь ли ты по-настоящему, что ты плохой человек?
Он помолчал, ответил так же, не поднимая головы.
- Я допускаю это.
- Ты не любил и не любишь меня? Так ведь?
Он поднялся чужой и недоступный.
- Оля, теперь все это не имеет никакого значения!
- Для тебя! - она захлебывалась от обиды. - А для меня, как думаешь?
Как он взглянул на нее! Еще секунда и она бросилась бы ему на шею! Но он сказал:
- Мне нужно идти. Я хотел бы расстаться с тобой хорошо.
Она отшатнулась. Ей казалось, что она падает.
- Может быть, ты все-таки объяснишь что-нибудь! Неужели я этого не заслужила!
Она не узнавала своего голоса. Это был не голос, а скулеж...
- У тебя неприятности? Да? Ну, давай уедем! Я продам квартиру! Уедем далеко! Но только вместе! Куда хочешь!
Он как-то странно и нехорошо усмехнулся.
- Что ж, это тоже вариант! Только теперь он уже невозможен, если раньше был только неприемлем.
- Я ведь аборт сделала, Андрюша!
Лишь полное отчаяние могло выдавить из нее эту фразу.
- Аборт? - переспросил он удивленно и вдруг резко схватил ее за плечи, тряхнул.
- Аборт! Ты убила моего ребенка! Ты! Ты! Дрянь!
И он буквально бросил ее на пол. И казалось, сейчас растопчет, но только повторял:
- Убила ребенка! У меня мог остаться сын... или дочь... Убила!
Он смотрел на нее, как на отвратительное чудище, и она, полулежа на полу, боялась пошевелиться и даже не чувствовала боли от ушиба.
На его лице было горе - такое огромное горе, что она, будто очнувшись, подползла к его ногам, обхватила их, захлебываясь от слез, залепетала:
- Андрюшенька, милый, я ведь не знала... ты же ушел... ты бросил... ты ни слова... Андрюшенька...
Он поднял ее и продолжал держать за плечи, но взгляд его стал еще страшнее: теперь это был взгляд покойника или смертельно раненного, это был взгляд неживого человека.
- Андрюша, у нас еще будут...
- Нет! - перебил он ее. Взглянул на часы. - У меня пятнадцать минут. Я не умею за пятнадцать минут делать детей!
- Что ты говоришь! - закричала она, вырываясь.
- Как ты могла?! - сказал он глухо.
- Я! Я могла? А ты что, младенец? Ты не знал, что могут быть дети? Ты когда-нибудь подумал об этом? Ты обо мне подумал когда-нибудь? Ты еще обвиняешь меня? Ты смеешь?!
Она упала в кресло и затряслась в рыданиях. Какие-то слова прорывались, но она сама их не слышала. Она вцепилась себе в волосы, сдавливая виски, она почти билась головой о подлокотник кресла, она задыхалась.
- Уйди! - вырвалось, наконец, у нее. - Уйди! Пусть тебе будет так же плохо! Пусть!
Слезы ослепили ее, и она не видела, когда он встал у кресла на колени. Он целовал ее руки, ее мокрые руки и говорил:
- Я люблю тебя! Я вернусь! И все будет снова! Все будет не так! Прости меня!
Позже, через несколько лет, ей, наверное, покажется, что не стоял он на коленях, не целовал ее рук, не говорил этих слов, что ничего этого не было, что он ушел, не попрощавшись, и она сама в истерике вообразила всю эту сцену, потому что, если бы ее не было, как бы смогла она выжить...
5. Один
В окне проносилась, проплывала, пролетала и растворялась в далях Россия.
Казалось, к этой серой и молчаливой земле неприменимо название столь звучное, как боевой клич, как зов походной трубы. Слово это воспринималось, как что-то в прошлом, совсем немного в настоящем и ничто в будущем.
Или казалось, что существуют две России: одна в сознании - красивая и неясная, как мечта, другая, как прототип мечты со всеми атрибутами прототипа. Проплывали селения, в селениях жили люди, думалось же о них, как об иностранцах... Даже не верилось, что говорят они на том же языке... Еще страшнее было представить иностранцем себя, страшнее, потому что очень правдоподобно...
Какой жалкой мышиной возней представлялась ему отсюда вся его деятельность в Питере, и все эти муки душевные и поиски, и споры, и принципы, ради которых ломались и создавались человеческие отношения, ради которых перекраивались судьбы, ради которых даже убивали людей...
Железная дорога, бегущая к Уралу и дальше Урала, в Сибирь и дальше Сибири, куда дальше, кажется, уже и невозможно, дорога эта представлялась бездонным колодцем, уходящим в глубину России не только пространственно, но и во времени. Казалось, не километры от центра отсчитывает поезд, а года прочь от настоящего времени к какому-то временному постоянству, которое и раньше и теперь, и всегда, но по отношению к ним, людям столиц, всегда за их спиной, всегда им чужое.
В темноте вообще было реальное ощущение, будто в колодезном ведре летит он вдоль колодезного сруба с бешеной скоростью вниз, и стук колес был вовсе не стук колес, это громыхал вал над колодцем, с которого раскручивалась бесконечная веревка, еще вчера державшая его наверху, под самым козырьком солнца, где он виден был себе сильным, нужным и правым, в полном убеждении, что нет ему надобности вглядываться в темноту сруба, потому что он в самом венце смысла всего, что под ним...
Нет! Всё не так! Он догадывался и ранее об отсутствии смысловой связи между его жизнью и судьбой того существа, что именовалось Россией. Объяснением этому мог быть только факт бессмысленности бытия одного из двух. У него никогда не хватило бы смелости отказать в смысле тому, что было в мире до него и будет после. Но тогда следовало бы признаться в том, что он просто наломал дров в горячке и спешке, и потерять при этом право распоряжаться не только своей жизнью, но и смертью. ...Потому остается одно: он не понял России. Поспешил, спалил себе крылья и превратился в земноводное, которому остается одно - кусаться и умереть под щелканье собственных челюстей...
А она все мелькала и мелькала в окне, Россия - многообразная и однообразная до отчаяния. Россия, в которую рекомендовалось "только верить" и не тратить времени на познавание умом. Но умом не понять только безумного! Должен же быть какой-то постигаемый смысл в бессмыслице полувека! Каким вдохновением уловить его! Ведь жизнь у каждого одна, она коротка и дорога каждому! Вот он, Андрей, разменял ее на безумство, которому песню - увы! - никто не споет! А если вдуматься, то безумство храбрых это всего лишь храбрость безумцев! И если быть беспощадным к правде, то как не признать, что, поднявшись с пистолетом против стоглавого дракона, он в бунте своем храбр от отчаяния, от бессилия, от страха перед неспособностью к чему-то большему, чем безумство!
И всё же! Маленький, крохотный кусочек подлости, что цементом легла на стыках общества, он отколол и создал, пусть ничтожное, но все же беспокойство этому мурлыкающему от самодовольства дракону! Хотя бы на одном квадратном сантиметре бесконечного болота он создал волнение ценой самого дорогого - жизни! Разве величина ставки не оправдывала бессмысленность!
И потому хотелось еще стрелять и стрелять, и чтобы не смолкал грохот выстрелов, чтобы видеть смятение и страх на лицах, застывших в маске бездумия, заплывших, опухших равнодушием, чтобы взломался ритм слепоты, чтобы автобусы втыкались в тротуары, с треском разлетались витрины, чтобы переворачивались вверх колесами черные лакированные и бронированные персоналки, и оттуда вылезали на четвереньках те, кто еще минуту назад держал на четвереньках человеческие души. Чтобы проспекты превратились в грохочущие тупики, а на одном из этих тупиков - он, Андрей, с пистолетом в руке, а по левую сторону и по правую сторону от него - соратники, радостные и одержимые, и знамя над ними... красное...
Андрей недоумевает, почему оно красное, но другим представить его не может... и он громко стонет во сне, так громко, что сосед по верхней полке, солдат-отпускник осторожно трясет его за плечо...
* * *
Его дед, семидесятилетний старик, никак не мог взять в толк, за какое добро послал ему Бог внука, которого он уже не чаял увидеть. Он суетился по избе, кряхтел, охал, ахал и млел, глядя на светловолосого красавца, очень даже похожего на другого, что висел на стенке под стеклом с Георгием на груди. Таким он был сам полвека назад, и сохли девки по нем, как осинки подруб-ленные! И барышни в кружевах, образованные и беленькие, глупели, когда он подмигивал им, и пухлые вдовушки грустнели, глядя на него! И сам Брусилов, обходя строй, остановился напротив и по плечу хлопнул! Может, правда, и не Брусилов, но что генерал - точно!
Когда сели вдвоем (Андрей просил никого не приглашать) и чокнулись стаканами, не связывался разговор, и потому тут же налили по второй. Помянули покойников, мать и бабку, которая так и не увидела внука взрослым. Старик блестел глазами. Да и Андрей тоже. После третьей - другое дело! Дед разговорился, вспомнил гражданскую, взятие Бугуруслана, ранения свои, госпитали... Потом, как землю дали, как робко делили ее, чужую... Первый урожай на этой земле! Как в город ездили на своих лошадях за обновками, в каких нарядах девки загуляли в деревнях... Как стало потом тускнеть мужицкое счастье, когда закатилась звезда нэпа, и появилась в деревнях матросня да фабричные с наганами по брюхам. И плакала землица, и скотинка, что народиться успела, плакала... Как потрошить начали мужицкие избы, как подводы с раскулаченными заскрипели по заоколицами с ревом баб да ребятишек! И началось строитель-ство этого самого социализма, который, конечно, всему человечеству мечта, да только на горбе крестьянском выращенная!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10