А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Ноги обтягивали туго зашнурованные меховые сапожки, а голову укрывала меховая шапка, очень дорогая, возможно, привезенная из самой Руси. Его лицо — то есть доступная взгляду часть — было свекольного цвета и покрыто потом, который беспрепятственно стекал по лбу и тяжелым щекам на воротники. Повсюду вокруг, усугубляя духоту, горели свечи и тлели курильницы, заполняя комнату дымом и негармонирующими, несочетающимися ароматами.
У Герсонида сразу разболелась голова, его охватила слабость, и отвечал он не настолько обдуманно и взвешенно, как мог бы.
— Это вздор, святейший. Всякий разумный человек знает, что это чистый вздор.
— Кардинал Чеккани сегодня очень убедительно доказал, что за всем этим стоите вы, евреи. Нам известно, что люди на улицах говорят то же самое. Святые люди, безупречные люди, убеждал он меня. И еще он говорит, что мы должны покарать вас в назидание другим. Так, значит, ты утверждаешь, что я окружаю себя глупцами и покровительствую идиотам?
— Если ты действительно окружен людьми, которые говорят подобное, тогда, святейший, эта посылка заслуживает рассмотрения.
От такой наглости лицо папы утратило всякое выражение, и он прищурился сквозь дым на Герсонида. Потом откинулся на высокую спинку своего дубового кресла и захохотал так, что толстые розовые щеки затряслись. Герсонид стоял по-прежнему невозмутимо.
— Клянусь Небесами, я рад, что мы здесь одни. Ты дерзок, почтеннейший. Очень дерзок, а при подобных обстоятельствах и очень неразумен. Ты всегда таков?
— Я не знаю лучшего способа почитать моего творца. Он же повелевает нам искать истину, не так ли?
— Он повелевает нам верить в Него.
— Одно не исключает другого.
— Исключает для евреев, которые отказываются уверовать в истинность их собственного Мессии. Настолько, что убили Его, лишь бы не поклониться Ему.
— Знаешь ли, святейший, в твоем построении это ложный довод. Такое подтверждение своей посылки можно выдвигать, только если противная сторона согласна с его сутью. Только тогда из нее можно выводить следствие.
Папа погрозил жирным пальцем, унизанным перстнями.
— Значит, ты веришь в подкрепление истины малой толикой хитрости. Ну, во всяком случае, я разговариваю не с еврейским эквивалентом святого дурня. И рад этому. Говорят, ты искусен в медицине, астрономии, философии, логике, языках, знаком со всеми формами знания древних — и твоих собственных, и других, — сведущ в математике и оптике не менее, чем в богословии. Правда ли это, или только слухи, распущенные человеком, столь же тщеславным, сколь глупым?
— Должен признаться, что я и тщеславен, и глуп, — сказал Герсонид. — Но и в том, что немного знаком со всем, о чем ты упомянул.
— Превосходно. Я хочу посоветоваться с тобой в деле чрезвычайной важности. Будешь ли ты служить мне верой и правдой?
— Если я приму поручение, то выполню его так хорошо, как смогу.
— Еще один осмотрительный ответ. Ты знаешь, что происходит в мире?
— Я знаю про чуму.
— Но знаешь ли ты, как она страшна?
— Я кое-что слышал. И увидел, что этот город охвачен ужасом.
Клемент брезгливо поморщился.
— Этот город! — сказал он презрительно. — Да они тут и понятия не имеют. До сих пор умерло несколько тысяч. Только и всего. А они уже в панике. Священники, кардиналы, епископы разбегаются, спасая свои жирненькие жизни, когда нужда в них особенно велика. И это даже еще не начало. Ты знаешь, что произойдет здесь, как и во всем мире?
Герсонид промолчал. Папа взял лист бумаги и начал сыпать цифрами:
— Сиракузы: девяносто тысяч умерших из стотысячного населения. Генуя: шестьдесят тысяч из семидесяти пяти. Флоренция: в живых осталось менее десяти тысяч. Алеппо полностью обезлюдел. Там не выжил ни единый мужчина, ни единая женщина, ни единый ребенок. Александрия: город-призрак. И так далее, и так далее. Весь мир почти пожран, и всего за несколько месяцев. Ты понимаешь, о чем я говорю?
Ребё был потрясен. Он ни на миг не усомнился, что сведения главы Церкви более верны, чем его собственные. Но он даже не подозревал, насколько жуткими они окажутся. Он не находил, что сказать.
— Кроме того, — продолжал папа, — я прочел несколько сообщений о том, что евреи умирают так же часто, как христиане — и, могу я добавить, как магометане. Бог никаких различий не делает, и представляется возможным — как уже убеждены многие, — что Он намерен уничтожить Свое творение во всей полноте. Нас захлестывает новый потоп с той лишь разницей, что на этот раз Он щадит зверей. Эта болезнь убивает только мужчин, женщин и детей.
— Если таково Его намерение, то нам остается только одно — молить о прощении.
— А если нет, тогда нам следует испробовать, не можем ли мы что-то сделать. И в том числе ты. Или ты предпочтешь пребывать в созерцании, пока вселенная рушится?
— Чего ты хочешь от меня?
— Ты знаешь астрономию. Погляди, не найдешь ли ты на небе источник мора, постарайся узнать, откуда он. Ты, как и многие евреи, сведущ в медицине. Так посоветуйся с другими, нельзя ли найти способ остановить эту чудовищную болезнь. Если я не ошибаюсь, в Афинах в
дни Великой Войны был великий мор.
Герсонид кивнул:
— Он описан Ксенофонтом, одна из немногих копий которого есть у меня.
— И еще в Константинополе в дни Юстиниана.
Герсонид снова кивнул.
— Так прочти о них все. Узнай, как они тогда его прекратили. Им было ведомо больше, чем нам. Мы можем научиться у них кое-чему.
— Для этого я должен вернуться домой.
— Нет. Я не позволю.
— Мне нужно свериться с моими книгами и таблицами. Тут я ничего не могу.
— Тебе их привезут. Вся моя библиотека и все возможности курии будут к твоим услугам. Тебе обеспечено все, что тебе будет нужно.
— Мне нужно вернуться домой.
— Кроме этого, — сказал Клемент с морозящей улыбкой. — Не настаивай. Я был снисходителен и хорошо тебя вознагражу. Не гневи меня и больше не смей оспаривать моих приказаний тебе.
Это был момент истины. Благодушный понтифик, готовый разговаривать любезно с человеком вроде Герсонида, выказавший и ученость, и искреннюю озабоченность, но тем не менее христианский властитель. Их взаимное положение было ясно обозначено, как и природа папской любезности. Герсонид наклонил голову.
— Я составлю список, — сказал он. — Но настаиваю, чтобы мою служанку известили немедленно, что ей не надо тревожиться о моем здоровье.
— Посланный за твоими книгами скажет ей. Кивок.
— Прошу, позаботься, чтобы он ее успокоил.
И ребе был отослан. Шок от всего случившегося и воздействие холодного ночного воздуха, когда он вышел из этой комнаты, оказались так сильны, что на лестнице он упал без сознания, и его пришлось нести на руках до отведенного ему помещения, причем капитан прежде должен был прикрикнуть на солдат, которые, решив, что его тоже сразила чума, уже хотели сбросить его в ров.
История молчит о характере дипломатических миссий в поздней античности; и (если только они не были особенно великолепными) не осталось никаких упоминаний, как они обставлялись. Тем не менее можно с уверенностью предположить, что Манлий Гиппоман, когда он отправился на север к бургундскому двору, постарался придать своей свите самый величественный вид. Да, конечно, он знал, что король Гундобад слывет хитрым и быстрым на расправу, но еще он знал, что тот соприкасался с римским миром достаточно долго, чтобы научиться ценить плоды цивилизации. Золота, и серебра, и драгоценных камней, и дорогих тканей он с собой не взял — подобным король обладал в изобилии, далеко превосходившем все, что мог бы собрать Манлий. Предложить такие подарки значило бы подчеркнуть свою слабость, показать, как мало он имеет. Да, положение сильно изменилось с дней его предков, когда одного лишь великолепия такого посольства бывало достаточно для усмирения варварских царьков, внушив им благоговейный страх столь небрежной демонстрацией несметных богатств. Все это дам тебе, если, падши, поклонишься мне. Столетие за столетием Рим оставался цел и процветал с помощью слов дьявола.
Но те времена прошли, и теперь требовалась тонкая дипломатичность. Манлий не мог создать впечатление силы или богатства, слишком мало их у него осталось. И потому он решил нанести удар по наиболее уязвимому месту короля, по его необразованности. Вместо драгоценностей он взял книги, вместо речи, долженствующей внушить страх и покорность, он приготовил панегирик, полный грубой лести, сравнивая короля с Августом, указывая на великую любовь первого римского императора к знаниям, напоминая, как выросла его слава благодаря восхвалениям
историков и поэтов. Договоримся — и то же я сделаю для тебя. Такова была весть, ничем не прикрытая. Важно было равновесие. Манлию требовалось найти стиль, который внушал бы благоговение своей сложностью и умудренностью, притом оставаясь понятным.
Да, это будет унижением знания, омерзительным балаганом, позорным заискиванием. Восхвалить императора и получить награду, как тогда — давным-давно, в дни краткого исполненного надежд правления Майориана, — было одно. И совсем другое — заискивать перед вождем варваров. Манлий взял с собой мало ученых друзей и еще меньше священников, так как король был арианин, и Манлий вовсе не хотел, чтобы какой-нибудь слишком уж праведный клирик воспылал ревностным желанием потрудиться во славу Божью и принялся бы обращать короля на истинный путь, а потерпев неудачу, обличил бы его как еретика. Жена короля тяготела к Риму, и если уж она не сумела повлиять на него, то и никакой клирик не преуспел бы. А вот разгневал бы его почти наверное.
Во всем этом он следовал совету Софии, заранее обсудив с ней свое посольство.
— Пожертвовать миром ради сохранения чистоты литературного стиля — это глупость, — сказала она сурово. — Ты говоришь, он правит правосудно и твердо. Что он получил образование в Риме. Что он человек умеренных страстей и желаний. Хитрость не такой уж большой порок для правителя. Так почему не воздать ему хвалу? Ты и твои предшественники часто разражались панегириками императорам, отличавшимся только плотскими страстями, кровожадностью и алчностью.
— Их произносили в восхваление сана, чтобы подвигнуть носителя быть его достойным, — сказал Манлий. — Какое тут может быть сравнение?
— Самое прямое. Восхвалять несправедливого человека и избегать похвал справедливому — это глупо. А если к тому же тебе что-то нужно от справедливого, это глупо вдвойне. Воздай ему должное.
Манлий признал мудрость ее совета, всегда неизменно мудрой, и попрощался с ней.
— Желаю тебе самой большой удачи, мой милый, — сказала она с улыбкой. — Не забывай, что во всем, что ты делаешь, ты должен стоять выше соперничающих сторон и мелких интересов и идти стезей добродетели.
— Дипломатия и добродетель плохо сочетаются, — заметил он.
— Да. Но потому-то тебя и избрали. Вспомни все, чему ты научился. Ты знаешь, что правильно, а что нет.
Он попрощался с ней, и когда он еще шел к дверям, она взяла книгу и погрузилась в чтение. И уезжая, он в последний раз увидел ее через окно: она уютно сидела во внутреннем дворике, озаренная мягким утренним солнцем, слегка кивая, уже поглощенная трактатом, который изучала.
Как-то утром в начале 1942 года Жюльен устроил себе встречу с Марселем, с которым по службе виделся лишь изредка, хотя иногда они еще обедали вместе. Он был мелким чиновником, а Марсель управлял целым departament. На сей раз он добился своего: пришел в prefecture рано утром и стал ждать, вышагивая взад-вперед перед дверью, пока Марсель не появился, тяжело ступая по коридору с потрепанным портфелем в руке.
— Мне необходимо с тобой поговорить, — сказал он в ответ на удивленный кивок Марселя. — Это очень важно.
— Видимо, да, — заметил prefet, проводя его в свой кабинет. Просторная комната, хотя ее не помешало бы выкрасить заново, но это пришлось отложить до конца войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71