А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Я желаю совершить нечто великое, дабы мое имя озарило историю, — продолжал Клемент. — Меня будут помнить как того, кто раз и навсегда избавил мир от этого бедствия. Истребил повседневное оскорбление Богу. Более тысячи лет у них была возможность увидеть высший свет, а они плевали на истину, как некогда оплевали Господа нашего. Настало время сокрушить их. Или ты сомневаешься, что это благородный замысел? Необходимое, оправданное деяние, которое и без того оттягивали слишком долго? Евреи должны принять истинную веру или погибнуть. Чеккани прав: это сплотит народы ради общей цели, воссоединит их с Церковью. Достаточно одного моего слова, и это будет исполнено.
Оливье поднял голову и посмотрел на него.
— Так не произноси его, святейший. Насильственное обращение не может быть угодно Богу, только людям. Господь построил Свою церковь на любви и вере, а не на лжи и угрозах. Повиновение без веры мертво. Когда святой Петр поднял на воина меч, Он отвел этот меч и исцелил ухо воина. Ты — Его наследник на земле. Возьми же и ты меч из руки Чеккани. Не слушай его. Нет, сделай обратное: простри свой покров и любовь на этот народ, ведь и Иисус любил грешников не менее тех, кто был тверд в вере. Будь милосерден не только по имени, какое избрал, взойдя на престол святого Петра. Пусть это сохранит твое имя в веках. Пусть будущие поколения, вспоминая тебя, говорят: «Он так любил Людей, что простер свою защиту даже на евреев. И тем дал миру узреть, что раз Господь есть любовь, то и Его церковь, даже для самых страшных грешников и тех, кто более других заслуживает наказания».
Оливье перевел дух и продолжал:
— Иначе до конца дней ты будешь скитаться по миру, лишенный друзей и дома. Люди будут смеяться над тобой и не станут тебя слушать. Потому что я не скажу тебе, как и когда будут открыты ворота Эг-Морта, а сам ты не успеешь этого узнать вовремя, чтобы помешать Чеккани.
Клемент привстал и выслушал внимательно его, а вовсе не вышвырнул из покоя, как он того заслуживал. Оливье понял, что слова его не пропали даром, но ничего пока не решено.
— Ты еще не убедил меня, что тут нет хитрой уловки, — сказал он. — Ты говоришь, что имеешь письмо, но не можешь его предъявить. А существует ли такое письмо? И если да, так не было ли оно написано кем-то из врагов кардинала? Ты говоришь, будто у тебя есть письмо, которое доказывает, будто Чеккани повинен в чернейшем предательстве против меня, а сам ты тем не менее цел и невредим и разгуливаешь по городу у всех на виду. Будь я на месте Чеккани, тебе перерезали бы горло прежде, чем ты успел прийти ко мне во дворец.
— Он не знает, что я здесь. Но письмо существует.
— Так дай мне его.
— Не могу. Нет времени. Ни у тебя, ни у меня. Этих двух евреев скоро начнут пытать, если уже не начали. К ночи на улицах вновь вспыхнут бунты. А тебе нужно спешить, если хочешь сохранить Эг-Морт для французов.
— Ты хочешь, чтобы я принял суровые меры против кардинала, моего ближайшего советника, полагаясь на одно твое слово? Нет, юноша. Откуда мне знать, что за тобой не стоит де До? Или, может, у тебя есть свои счеты с Чеккани и ты хочешь погубить его из мести? Ты меня не убедил. И я ничего не предприму на основании твоих слов.
Оливье видел: Клемент почти убежден и очень встревожен, ибо прекрасно знал, что Чеккани вполне способен составить такой план. Но для действий ему не хватало уверенности или безжалостности. Чеккани, располагая лишь половиной улик, уже принял бы меры. Но папа был человеком более мягким и миролюбивым, менее склонным думать о людях дурное и всякие нарушения раз заведенного порядка воспринимал почти болезненно. Понимая, что все вот-вот будет потеряно, Оливье решился на последний шаг.
— Ты говорил, святейший, что удивлен, почему меня до сих пор не заставили замолчать. И я тоже. Думаю, это долго не продлится. — Тут он помедлил. — Пошли кого-нибудь за мной сегодня вечером. Если я буду еще цел и невредим, значит, я ничего не могу доказать. Иначе зачем со мной разделались бы?
Оливье замолчал и внимательно посмотрел на Клемента.
— Но если кто-то на меня нападет, знай: это он сдаст англичанам Эг-Морт по приказу кардинала. А заодно и вспомни: именно тот человек, кто замыслил этот план, толкает тебя на крестовый поход против евреев. И взвесь, стоит ли следовать его совету и обагрить свое имя кровью ради его целей.
Клемент задумался.
— Хорошо. Я согласен. Вечером мы узнаем, лжец ты или глупец.
— Я рассказал тебе все, что знаю. Я не пытаюсь вынудить тебя спасти этих двоих. Я предоставляю их твоему милосердию и не прошу о большем.
Папа встал. Ничего он так не любил, как случай выказать милосердие и щедрость. «Папа должен уметь держать себя как князь», — твердо верил он. Он не любил, когда кто-то уходил от него обиженным.
— Можешь забрать их, — сказал он, взмахнув рукой. — Отдаю их тебе. Но при одном условии. Ты расскажешь мне, зачем христианину подвергать себя опасности, чтобы спасти евреев, будь то парочку, либо всех до единого?
Оливье задумался… и признал свое поражение. Последние месяцы он немало времени потратил в поисках ответа на колючие вопросы, какие подбрасывал ему Манлий Гиппоман, и теперь постиг разницу между ловкими оборотами фраз и ответом души.
— Я не знаю, святейший, — сказал он. — Я не могу найти этому ни объяснения, ни оправдания, да и не хочу их искать. Я не философ и не богослов, не законник и не государственный муж. Я не могу отыскать причин. Мое дело — воспевать сердечные порывы, и этого достаточно.
Клемент крякнул.
— Ну хорошо. Хочешь разыгрывать простака, будь по-твоему. Уходи. Если к завтрашнему дню де Фрежюс докажет свою вину, я передумаю. Но если нет…
Он умолк и задумался.
— Если нет?.. — подсказал Оливье. Папа не улыбнулся.
— Тогда я перебью всех евреев в христианском мире, включая твоего наставника и его служанку.
Почти полчаса Жюльен простоял на перроне, не зная, что делать. Он утратил способность думать. Пока он стоял, мимо прошел только один поезд в южном направлении — набитый немецкими солдатами. Скрежеща и громыхая, он отравлял воздух густым угольным дымом. Дни побед миновали, немцы ехали навстречу поражению, и все это знали.
Наконец он встряхнулся и, выйдя из здания вокзала, поймал себя на том, что возвращается в prefecture. Ничего иного ему не оставалось. Только Марсель мог хоть чем-то помочь; и он пошел умолять его.
Тот, как обычно, сосредоточенно сидел за своим столом, просматривая бумаги и не замечая ни жары, ни струйки пота, сбегавшей под обтрепанный воротничок рубашки. На Жюльена он поглядел с вызовом, как человек, сознающий свою вину.
— Что ты наделал? — негромко спросил Жюльен. Марсель покачал головой.
— Не я, Жюльен. Поверь мне. Я тут ни при чем. Ее отвезли в центр для задержанных, но тут появились сотрудники управления по делам евреев. Они не знали, что ее нельзя трогать. Они пришли за всеми евреями. Она не отрицала, что она еврейка, и они ее забрали. Я сам услышал от этом только пять минут назад. Мне очень жаль.
— По ошибке? — переспросил он недоверчиво. Марсель кивнул.
— Мне очень жаль, — повторил он.
— Верни ее, Марсель. Позвони, скажи, что произошла ошибка. Скажи, что ее требуют сюда для допроса. Придумай что-нибудь. Все что угодно. Это же в твоей власти. Господи милосердный, ты же prefet.
Марсель покачал головой.
— Это невозможно, Жюльен. Эти эшелоны — в ведении гестапо. А они их не останавливают по просьбе французских чиновников. Не подпиши она признание в том, что она еврейка, я, может, и сумел бы что-нибудь сделать. Зачем она его подписала?
Жюльен мотнул головой, отмахиваясь от вопроса.
— Что с ней теперь будет?
Марсель помолчал.
— Тебе нужен официальный, обнадеживающий ответ? Или тот, который известен нам обоим?
Он не ответил, поэтому Марсель продолжал:
— Официально ее отправят в трудовой лагерь. Условия там суровые, но в рамках законности. Там она останется до конца войны, а затем ее, без сомнения, отпустят. — Он умолк и, поднявшись, встал лицом к Жюльену, постоял, заложив руки в карманы и глядя в пол. — Но тебе так же, как и мне, известно, что это ложь и она там умрет, — сказал он. — Их там убивают, Жюльен. Они обещали, что они сделают это, и делают. Мне очень жаль. Искренне жаль. У меня не было такого намерения. Я только хотел спасти жизнь двадцати шести невинных заложников.
Жюльен стоял как каменный. Марсель подошел к нему и потрогал его за плечо.
— Пойдем, — сказал он. — Пойдем отсюда.
Он позволил увести себя по истертому линолеуму коридора, вниз по каменной лестнице в удушливый дневной зной улиц. Они шли неторопливо и долгое время молчали. Добрые друзья. Почти. Такие прогулки Марсель всегда ценил, а Бернар презирал. Так они бродили по городу, выбирая сумрачные тенистые улицы, куда не проникало солнце. Мимо ступеней, с которых Оливье впервые увидел Ребекку, мимо того дома, где на него напали, мимо места, где была убита Изабелла.
И Марсель оставался с ним, ничего не говорил, стараясь сколько-нибудь утешить своим присутствием, заверяя в своей дружбе. Наконец Жюльен заговорил.
— Когда я был под Верденом, — вполголоса сказал он, — я видел такие страшные вещи, каких ты не можешь даже вообразить. Я видел, как цивилизация расползается по швам. И по мере того как она слабела, люди решали, будто вольны поступать, как им вздумается, и так и поступали. А это подтачивало ее еще больше. Тогда я решил, что самое главное на свете — сохранить и защитить ее. Без этой ткани убеждений и привычек мы — хуже зверей. Животных сдерживает недостаток способностей и отсутствие воображения. Нас нет. И всю мою жизнь я стремился к этому, пусть незначительно и по мелочам. Что угодно, лишь бы не еще один такой крах, ведь я был уверен, что следующий будет последним. А дороги назад нет. И я говорил себе: что бы ни чинили политики и генералы, они просто варвары, от которых нам всем следует защищать наши общие ценности, поддерживать угасающее пламя. Таких, как ты и Бернар, я не терпел больше других. Ни ему, ни тебе не хватало честности признать, что вы жаждали власти.
Я ошибался и понял это, только узнав, что Юлию выдала жена нашего деревенского кузнеца. Страшно, правда? Я видел войну, вторжение и уличные беспорядки. Я слышал о невообразимо жестоких преступлениях и бойнях и все-таки верил, будто цивилизация способна отвести людей от пропасти. И вот одна женщина пишет письмо, и весь мой мир разваливается.
Видишь ли, она обычная женщина. Даже неплохая. В том-то и дело. А ты — плохой человек. И Бернар — плохой человек. Что бы вы ни сделали, вы не можете меня удивить, потрясти или испугать. Но она выдала Юлию и обрекла ее на смерть, потому что не терпела ее и потому что Юлия еврейка.
Я прятался за этим простым противопоставлением — цивилизация и варварство. Но я ошибся: именно цивилизованные люди — варвары, а немцы просто высшее проявление этого. Они — наше величайшее достижение. Они возводят монумент, который никому и никогда не разрушить, даже если их сметут. Они преподают нам урок, который будет отзываться еще века и века. Манлий Гиппоман похоронил свои идеи в учении Церкви, и эти идеи пережили конец его цивилизации. Нацисты делают то же самое. Они держат перед нами зеркало и говорят: «Поглядите, что мы все сотворили». И это те же самые идеи, Марсель. Вот в чем была моя ошибка.
— Немцы пытаются выиграть войну, Жюльен, — возразил Марсель. — И терпят поражение. Они прижаты к стене и от того стали еще более жестокими, чем обычно.
— Ты сам знаешь, что это неправда. Они поняли, что проиграли, едва в войну вступили американцы. И даже раньше. Возможно, они безумны, но они не глупы. То, что они делают, выходит далеко за пределы войны. Нечто не имеющее параллелей в истории человечества. Высшее достижение цивилизации. Только подумай. Как уничтожить столько людей?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71