А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

п., – которые неизменно оказывались впоследствии смешными и ничего не стоящими. Однако теперешний страх был не таков – черный, ледяной, он был много реальнее зеленой травы, синего неба и солнечного блеска, которые рядом с ним казались просто сном.
Мария Андреевна смотрела на видневшийся над травой зеленый рукав венгерки, запачканный чем-то бурым, ожидая и боясь стона или малейшего шевеления, которое указывало бы на то, что лежавший впереди нее человек был еще жив. Но ничто не шевелилось, кроме метелок травы, и ничего не было слышно, кроме надоедливого, отвратительно сытого жужжания мух.
“Что же, – подумала княжна, – я так и буду здесь стоять? Уж коли пришла, так надо что-то делать. Дедушка верно сказал, что надеяться я нынче могу только на себя да на бога; и коли бог не подает мне никакого знака, надобно решаться самой. Нельзя же просто уйти, не взглянув даже, он это или не он!”
И княжна сделала то, о чем впоследствии так часто и так горько сожалела: сделала несколько шагов вперед и заглянула в лицо тому, кто неподвижно лежал в траве на берегу пруда.
Это был Званский. Княжна не знала его фамилии, но тотчас, хотя и с большим трудом, узнала в обезображенном трупе того черноволосого офицера, который еще вчера вечером, напевая из оперы, в одной рубашке брился перед большим зеркалом в гостиной. Окровавленное, разрубленное надвое топором мародера лицо его было облеплено мухами, которые деловито ползали по нему во все стороны, с жужжанием взлетали и опять садились на место, не в силах покинуть столь лакомый с их точки зрения кусок.
Княжна тихо вскрикнула, повернулась и пустилась бежать прочь от этого страшного места. Она не помнила, как очутилась дома, в своей спальне, перед смятой постелью, на которой провел ночь раненый полковник. Подле кровати все еще валялся ворох смятых, испачканных кровью и гноем бинтов. При виде этой страшной груды княжна едва не лишилась чувств. Выбежав вон из спальни, она упала на диван в малой гостиной и бурно разрыдалась, давая выход накопившемуся отчаянию и страху перед своим неизвестным и, наверное, ужасным будущим.
Через час, немного успокоившись и приведя в порядок лицо и прическу, она вышла на крыльцо – как раз вовремя, чтобы сделаться свидетельницей вступления в усадьбу эскадрона французских улан.
Утро следующего дня застало Вацлава Огинского на лесной дороге верстах в пяти от имения Вязмитиновых. Корнет затруднился бы ответить на вопрос о цели своего передвижения; он шел просто потому, что сидеть в стогу, с унынием прислушиваясь к урчанию в пустом желудке, было превыше его сил. Теперь, однако, он уже начал думать, что поспешил счесть себя здоровым: голова у него болела нещадно, ноги подкашивались от потери крови, и временами на него накатывала такая дурнота, что ему приходилось садиться прямо на землю и пережидать приступы слабости.
Усталость, боль от раны и голод угнетали Вацлава не так, как одиночество. Он чувствовал себя забытым, вычеркнутым из всех списков и никому не нужным, как бездомный пес. Он мог идти направо или налево, вперед или назад с одинаковой пользой для себя и для дела – вернее, с одинаковым отсутствием какой бы то ни было пользы. Его никто не ждал, и нигде не требовалось его присутствие; война катилась дальше без него, он же неприкаянно бродил в тылу неприятельской армии в чужом мундире – не воин регулярной армии и не пленный, а почти дезертир.
Из всех телесных страданий, которые ему приходилось терпеть, Вацлаву более всего докучали те, что вызывались чужими, сильно натиравшими ноги сапогами. К восьми часам утра французские эти сапоги стали напоминать Вацлаву печально знаменитый “испанский сапожок”, который с успехом применялся инквизиторами в числе иных пыточных приспособлений. Проклиная свою несчастливую судьбу, Синцова, который и не промахнулся, и не убил его совсем, а более всего отвратительные, чересчур для него большие сапоги, Вацлав опустился у дороги на обомшелый ствол поваленного дерева и с огромным облегчением разулся, давая отдых натруженным ногам.
– Вот так, пан Вацлав, – с насмешкою сказал он себе по-польски. – Это вам не в карете ездить и не галопировать на кровном рысаке.
Эти слова, произнесенные на чуждом для здешних мест наречии, решили его судьбу. Несколько пар глаз, следивших за ним в течение последнего получаса, переглянулись с одинаковым выражением понимания и согласия, и несколько бородатых, стриженых скобкою голов степенно кивнули друг другу.
– Как есть француз, – хрипло прошептал своим товарищам коренастый, черный, как цыган, мужик, на темном лице которого угольком блестел единственный хитрый глаз. Мужик этот окривел во время бегства с поля сражения под Аустерлицем и был вследствие полученного увечья отправлен из солдатчины в родную деревню, где считался главным знатоком французского языка и вообще французов. – Уж я знаю, – продолжал он шептать, в то время как товарищи его, вооруженные вилами и топорами, согласно кивали в ответ на каждое слово, – я этой ихней тарабарщины во как наслушался!
И он чиркнул корявым ногтем большого пальца пониже своей лохматой бороды, показывая, до какой степени наслушался французской тарабарщины.
– А коли так, – сказал, дав ему договорить до конца, предводитель ватаги, – то и думать нечего. Хватать надо басурмана.
Предводитель этой подозрительной компании, насчитывавшей около десятка вязмитиновских, подавшихся от греха в лес мужиков, являл собою довольно странное зрелище. Был он еще более космат и страшен, нежели его товарищи, но одет при том в гусарскую юнкерскую форму с солдатским Георгием на груди, подпорченную несколько висевшей на плече драной котомкой и разбитыми опорками, заменявшими ему сапоги. На лбу предводителя, наполовину завешенное грязными спутанными волосами, виднелось лиловое каторжное клеймо, а с того места, где у людей помещается нос, глядели две страшные черные дыры. Одним словом, предводитель этот был Васька Смоляк, чутко уловивший своим обезображенным носом носившийся в воздухе запах легкой наживы и полной безнаказанности.
Ваське была глубоко безразлична национальность заблудившегося в лесу офицера, но он до поры вынужден был считаться с мнением своих товарищей, которым половину нынешней ночи рассказывал у костра байки о том, как геройски сражался с французами, как по навету был сослан на каторгу и как сам государь император освободил его высочайшим указом, потому как без такого героя русскому воинству с Бонапартом было просто не справиться. Слушая его, мужики качали головами, то ли веря, то ли не веря. По окончании рассказа большая половина их разошлась по своим шалашам, к бабам и ребятишкам. Остались при Ваське те, которым давно хотелось пожить всласть, беззаконно и лихо, и которые увидали в обезноздренном Георгиевском кавалере возможность к такой именно жизни.
Повинуясь знаку своего косматого предводителя, мужики с лихим разбойничьим свистом и криками выскочили из леса, окружив Вацлава Огинского. Корнет вскочил с бревна, на котором отдыхал, и схватился за пистолет. По несчастливой случайности босая ступня его попала на торчавший из травы острый сучок, и, пока корнет, опешив от боли и неожиданности, прыгал на одной ноге, исход баталии был решен одним молодецким ударом дубиною по голове. Не успев даже охнуть, контуженный Огинский повалился лицом в землю, потеряв сознание.
Растолкав товарищей, Васька Смоляк наклонился над своею жертвой и перевернул корнета с живота на спину. Только теперь Васька узнал того, чей мундир украшал нынче его сгорбленную обезьянью фигуру, узнал он и французский, с красными эполетами колет. Картина злоключений корнета мигом сложилась в его изворотливом зверином уме; понял он также и то, что взять у пленного нечего, однако, чтобы никто не догадался об уже бывшем между ними знакомстве, вторично вывернул карманы Огинского, не найдя, как и следовало ожидать, в них ровным счетом ничего.
Разбой вышел неудачным, и, чтобы совсем не испортить себе удовольствия, Смоляк решил, что пленного надлежит немедля же казнить.
– А вот повесить басурмана! – кровожадно сказал он, обводя бешеным взглядом товарищей: не возразит ли кто.
Никто не возразил, хотя видно было простым глазом, что такая мысль вряд ли без посторонней помощи пришла бы в голову хоть кому-нибудь из мужиков. Мужички мялись, отводя глаза: такие дела были им внове, и без привычки вешать в лесу на дереве человека казалось им страшновато.
– Да за что же вешать-то? – отважился спросить самый молодой и тихий из них.
– А за шею! – ответил Смоляк. – Они, басурманы, землю русскую разоряют, жгут что ни попадя, воруют… да они детей живьем едят, вот хоть у Гаврилы спроси!
И он ткнул рукой в одноглазого.
Одноглазый ветеран Гаврила, хоть и не знал ничего про то, едят или не едят французы детей, чтобы не уронить себя в глазах, товарищей, с самым серьезным и даже угрюмым видом подтвердил:
– Известное дело, едят. Вот те крест, едят! Сам видал. Жуткое дело!
Это решило спор. Никто не хотел быть заподозренным в симпатии к людоеду в белом мундире; да никто и не испытывал такой симпатии. Публичная казнь всегда разжигает больное любопытство толпы, а казнь, которую можно свершить собственными руками и притом не боясь наказания, горячит кровь вдвойне.
Умелые мужицкие руки в два счета связали петлю и накинули ее на шею лежавшего без сознания корнета. Свободный конец веревки был спешно перекинут через сук росшего у самой дороги кряжистого столетнего дуба.
Кто-то сказал, что не худо было бы дождаться, пока басурман придет в себя, и дать ему возможность помолиться перед смертью. Смоляк, хорошо знавший, какого сорта басурман лежал перед ним на земле, и сильно опасавшийся, что, придя в себя и заговорив по-русски, корнет избежит петли, ответил на это, что богу молитвы безбожника ни к чему. При этом он невольно тронул висевший на груди георгиевский крест, по которому “басурман” мог бы легко опознать свою исчезнувшую обмундировку.
Двое дюжих мужиков по сигналу Смоляка взялись за свободный конец веревки. Веревка натянулась, приподняв голову Вацлава Огинского от земли. Петля сдавила его горло, и корнет погиб бы непременно, если бы в эту самую минуту на дороге не возник внезапно вывернувшийся из-за поворота отряд французских фуражиров. Фуражиры эти принадлежали к тому самому эскадрону улан, что занял усадьбу Вязмитиновых. Уланские лошади нуждались в корме, которого после ночлега гусар в конюшнях усадьбы не осталось вовсе. Деревня была пуста, и эскадронный командир капитан Жюно разослал фуражиров по всей округе с приказом раздобыть корм для лошадей и провиант для солдат.
Ехавший во главе отряда молодой лейтенант вовремя заметил и верно оценил сцену, которая разыгрывалась на обочине дороги. Ему по случаю известно было о потерях в передовом разъезде карабинеров, и он ни на секунду не усомнился в том, кого видит перед собою. Русские мужики, вне всякого сомнения, намеревались вздернуть за шею раненого французского офицера. Прокричав команду, лейтенант обнажил саблю и дал шпоры своему рыжему, одинаковой с другими лошадьми эскадрона масти, рослому жеребцу.
Уставив хвостатые пики, уланы взяли с места в карьер и лавиной обрушились на разбойников. Смоляк, в памяти которого еще живо было воспоминание о схватке с кирасирами на Смоленской дороге, не стал геройствовать и, раз выпалив по уланам из пистолета и никого не задев, опрометью кинулся спасаться в лесу. Ответный выстрел со стороны улан угодил в ногу одноглазому Гавриле. Имевший более всех присутствующих опыта в бегстве от французов ветеран Аустерлицкой конфузии вследствие этого несчастливого для него попадания захромал, отстал от товарищей и, не добежав трех шагов до густого спасительного малинника, был, как на вертел, насажен на уланскую пику.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52