А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Вацлав покачал головой.
– Ах, Синцов… Объяснить это совсем не сложно, но сначала мне надобно знать, кому я это объясняю. Что ты делаешь в этом овраге, зачем ты здесь? В моей истории есть вещи, имеющие касательство не только до меня, но и до всего хода войны.
Синцов рассмеялся и звучно хлопнул себя по колену.
– Однако! – воскликнул он. – Кабы мы не были с тобой знакомы, я бы сейчас точно приказал тебя расстрелять. Каков нахал! Но изволь, я объясню. Командир наш, Василий Андреевич Белов, волею господа скончался от ран в тот же день, как мы выступили из усадьбы Вязмитиновых. Доблестное наше российское войско драпает с такою скоростью, что догнать его стоит немалых трудов. Не далее как вчера высланный мною разъезд наткнулся на французов, и не в тылу, а впереди нас. Мы отрезаны, Огинский, и в теперешнем нашем положении мне видятся три пути. Первый – это пробираться лесами к своим, избегая встреч с неприятелем, красться по ночам – короче говоря, снова драпать. Второй – сдаваться к чертовой матери вместе с полковым знаменем и до конца воины бить вшей и жрать брюкву в плену. Я, как самый старший здесь офицер, принял команду и решил пойти третьим путем, то есть остаться в тылу и бить неприятеля из засады, уничтожать обозы с провиантом и снарядами, не давать покоя, пускать кровь – словом, вести партизанскую войну. Посему, ежели окажется, что ты, брат, перебежчик и шпион, не обессудь – повешу, дабы не тратить на тебя патрон.
– А казаки? – зачем-то спросил Вацлав.
– Что – казаки? Казаки прибились. Такие же отсталые от своих, как и мы с тобой. Ты не отвлекайся. Я ответил на твой вопрос, а ныне твой черед.
В это время в шалаш, деликатно кашлянув, просунулся Воробей, неся перед собой блюдо с холодной бараниной и бутылку французского вина. Вацлав невольно проглотил набежавшую слюну. Заметив это, Синцов засмеялся и, жестом отпустив казака, придвинул блюдо к Вацлаву. Огинский с жадностью набросился на еду, не забывая и про вино. За едой, как того и хотел Синцов, он рассказал поручику о своих приключениях, начиная с того момента, когда он очнулся на лужайке у пруда в одном белье, со всех сторон окруженный убитыми, сам едва живой и не понимающий, что с ним произошло.
Слушая его, Синцов хмурился и все подливал ему вина. Первая часть рассказа Огинского не вызывала у него никаких сомнений и была ему даже более ясна, чем самому рассказчику. Вообще, поручик хорошо понимал, что Огинский говорит чистую правду и что у него даже в мыслях не было переходить на сторону неприятеля: он явно был слеплен из совсем другого теста, чем его кузен. Неприветливость Синцова и высказанные им подозрения были вызваны совсем иными причинами, а именно его собственной неблаговидной ролью в описываемых событиях. Поручик считал всю эту историю похороненной вместе с убитым на дуэли корнетом; теперь оказалось, что это далеко не так, и он мучился сомнениями, не зная, как поступить. Искренность Огинского не подлежала сомнению, его храбрость вызывала невольное уважение, и если бы не позорная история с тысячей золотых, Синцов без колебаний обнял бы юного храбреца.
Услышав о появлении в усадьбе пана Кшиштофа, Синцов насторожился. Он знал, что старший Огинский негодяй и трус, и не мог понять, что заставило этого человека рисковать своей шкурой. С этого момента он слушал Вацлава, не перебивая, и даже забыл подливать ему вина.
– Ты видишь теперь, – закончив свой рассказ, сказал Вацлав, – что дело важное. Не стану говорить, что от этого зависит судьба России; но все-таки зависит многое, и ты не можешь этого не понимать. Я несказанно рад встретить тебя. То, что я намеревался сделать в одиночку, будет много легче осуществить с нашими гусарами. Скажи теперь, что ты решил. Если ты согласен помочь, я твой должник до гроба, если нет, позволь мне идти дальше и сделать все самому или погибнуть, как погиб мой кузен.
При упоминании о кузене Синцов поморщился: он очень сомневался в том, что пан Кшиштоф погиб или был хотя бы оцарапан. Хитрый поляк наверняка бросил мальчишку на произвол судьбы, предоставив лесным разбойникам довершить то, в чем потерпел неудачу Синцов. Поручик мысленно проклинал ту минуту, когда встретился с паном Кшиштофом и дал впутать себя в грязную историю. Фантастический рассказ корнета был, несомненно, правдив. Если бы Огинский лгал, он наверняка сочинил бы что-нибудь более простое и убедительное.
К тому же, существовала еще икона. Синцову были известны слухи о том, что чудотворную икону святого Георгия собирались доставить к войскам для торжественного молебствия, знал он и то, что икона так и не была доставлена. То обстоятельство, что вокруг иконы все время почему-то вертелся Кшиштоф Огинский, насторожило поручика. Хотя его знакомство с кузеном корнета было совсем кратким, он успел узнать хитрого поляка достаточно, чтобы не верить в его благородные побуждения. Рискуя своей шкурой, пан Кшиштоф явно преследовал какие-то собственные интересы, не имевшие ничего общего с тем, о чем он говорил своему легковерному кузену. Синцов, как и всякий, кто в минуту слабости совершил подлый поступок, был поставлен перед трудным выбором: либо продолжать двигаться по линии наименьшего сопротивления, переходя от малых подлостей к большим, либо попытаться исправить то, что уже было совершено.
Выбор и в самом деле был труден. Продолжать действовать на стороне пана Кшиштофа означало, как смутно начинал догадываться Синцов, в конечном итоге перейти на службу к французам. Это была та последняя черта подлости, которую гусарский поручик Синцов не согласился бы перейти ни за какие деньги. Он понимал уже, как далеко завели его денежные затруднения и глупая, ничем не оправданная неприязнь к молодому Огинскому, и был бы несказанно рад сделать так, чтобы его сговора с паном Кшиштофом не было вовсе. Но вернуть прошлое не представлялось возможным, его можно было только надежно похоронить – разумеется, вместе с паном Кшиштофом.
– О-ох-х, Огинский, – не сдержавшись, тяжко вздохнул он, – провалиться бы тебе вместе с твоим кузеном! Сколько от вас хлопот… Так ты говоришь, уланы?
– Шестой полк улан, – подтвердил Вацлав, пропустив мимо ушей пожелание поручика. – Так ты готов помочь?
– Ах, чтоб тебя! Я хотел бы помочь, но понимаешь ли ты, о чем толкуешь? У меня неполных четыре десятка сабель, а ты говоришь о нападении на полк улан! Как ты себе это представляешь?
– Ваше благородие, – послышался вдруг от двери почтительно приглушенный бас, – ваше благородие, дозвольте слово молвить!
Гусары повернули головы в сторону входа и увидели обрамленную пожухлыми листьями бородатую физиономию Воробья. Казак стоял в неловкой позе, согнувшись в три погибели в низком дверном проеме, и комкал в огромных коричневых ручищах свою шапку. Его широкое лицо имело виноватое и просительное выражение, но черные, как угольки, глаза хитро посверкивали из-под остриженных скобкой волос.
– Ну вот, – обращаясь к Огинскому, недовольно проворчал Синцов, – изволишь видеть – дисциплинка! Мало того, что он без спросу лезет в разговор, так ведь наверняка еще и подслушивал!
– Не велите казнить, ваше благородие, – с очевидно притворным смирением промолвил казак. – Подслушивал, верно, однако ж, не по своей воле. Стенки тут, сами знаете… Разговор ваш, считай, половина лагеря слышала. Меня народ послал, дозвольте слово молвить!
– Полюбуйся на него, – по-прежнему обращаясь к Вацлаву, с отвращением сказал Синцов. – Твоя работа, гордись! Не успел ты появиться в лагере, как у нас уже само собой образовалось новгородское вече. Депутации шлют, так их и разэдак! Расстреляю негодяев!
– Воля ваша, барин, – явно решив пуститься во все тяжкие, сказал казак, которого никто ни о чем не спрашивал. – Можете расстрелять, только дозвольте сперва слово молвить.
– Нет, ну ты погляди! – возмущенно воскликнул Синцов. – Что делают, что вытворяют! Ну, – повернувшись к Воробью и грозно насупив брови, отрывисто бросил он, – говори, с чем пришел! Только знай: коли станешь вздор молоть, расстреляю! Как бог свят, расстреляю!
– Воля ваша, – старательно пряча в усах хитрую ухмылку, с прежним смирением повторил казак, – а только мне народом велено сказать, что за такое дело мы живота не пожалеем. Это дело святое, богоугодное. Господь нас на него благословит и помощью своей не оставит, а с ним мы не то что полк – дивизию в капусту искрошим!
– Видал? – с веселым недоумением разглядывая притворно потупившегося Воробья, сказал Вацлаву Синцов. – Нет, ты видал этих богомольцев? Они уж и господа бога в гусары записали! Ты что же думаешь, борода, – обратился он к Воробью, – неужто у господа бога другого дела нет, как тебя от французской пули беречь?
– Да хоть бы и было, – почтительно, но твердо и упрямо ответил казак. – Все одно смерти не миновать, а дело святое. Да и дела-то, ежели дозволите сказать, на понюшку табаку. Подойти в ночи, куда надобно, с десятком доброконных, и, покуда остальные на околице шуметь станут, взять икону и уйти. Они и опомниться не успеют, вот ей-богу!
– Стратег, – насмешливо сказал Синцов, – одно слово, стратег. Тебя бы в главнокомандующие! Ну, ступай, твое превосходительство. Ступай, кому сказано! Подумать дайте, черти.
– Подумать – это дело хорошее, – степенно произнес неугомонный Воробей. – Все одно светает, до утра уж не поспеть.
– Вон ступай! – прикрикнул на него Синцов. – Распоясались, обормоты… Да слышишь ли. Воробей! Лазутчиков пошли, пускай следят, куда полк пойдет, и сразу мне докладывают! А ты, – повернулся он к Огинскому, – ложись спать. Часа два-три у тебя есть, а после снова в седло. Пойдем за уланами. Но смотри, Огинский: заведешь в засаду – первая пуля твоя.
– Поди к черту, Синцов, – зевнув, ответил Вацлав и закрыл глаза.
Через минуту он уже крепко спал, а Синцов еще долго сидел за сделанным из бочонка столом, медленно пил вино, дымил трубкой и думал, обхватив руками лохматую голову и грызя обкусанные усы.
Княжна коснулась рукой края ткани, в которую была завернута икона, словно надеясь, что это прикосновение придаст ей сил. За окном было тихо, лишь позади, в сенях, время от времени шевелился, вздыхал и побрякивал амуницией часовой, явно недовольный тем, что ему приходится стоять на посту, а не спать, как это делали сейчас его товарищи. Пробивавшийся сквозь щель под дверью из комнаты княжны свет, по всей видимости, беспокоил и настораживал его: пленница не спала, а значит, и он должен был оставаться начеку и не смыкать глаз.
Княжна задула свечу и сразу увидела, что небо за окошком начало понемногу сереть. Близился рассвет, а с ним и новый день, не суливший ей ничего хорошего. Ее замысел до сих пор не был раскрыт только потому, что капитан Жюно не давал себе труда как следует подумать и связать в одно целое ее упорное желание иметь при себе икону святого Георгия и два имевших места нападения на повозку, где икона хранилась до вчерашнего вечера. Этого, пожалуй, было маловато, чтобы понять настоящую ценность иконы, но кое о чем догадаться было можно. Капитан Жюно казался княжне грубоватым и прямолинейным, как это и положено старому солдату, но законченным глупцом он не выглядел, а это означало, что у нее почти не осталось времени.
Она прислушалась к тишине и, бесшумно ступая, подошла к окну. Дом, в котором остановился капитан, принадлежал, как уже говорилось, деревенскому старосте и был построен просторно и даже с некоторым уклоном в новшества, свойственные господским домам. Сие почти наверняка указывало на старосту как на вора, обкрадывавшего чересчур доверчивых господ, но теперь архитектурные изыски вороватого старосты были только на руку княжне, поскольку среди прочих новшеств окна в доме, как и в господских домах, имели вместо глухих рам такие, что отворялись на две половины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52