А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Свое производство в офицеры.
Под музыку военного оркестра он тогда стал подпоручиком и получил личное оружие, а вечером они всей полуротой рванули на Тверскую, к мамзелям. Была там одна, так лихо отплясывала канкан на столе, среди бутылок шампанского. Выше головы закидывала ноги в ажурных кремовых чулках. Как же звали ее? Анжела, Грета, Анеля? Да какое это сейчас имеет значение. На ней, помнится, были модные тогда батистовые панталоны с разрезом в шагу. Они были шелковисты на ощупь, пахли духами и пряным, вызывающим сладостную дрожь женским телом. Сколько времени прошло, почему же так заныло сердце? Нет, оно не ноет, просто болит, словно кто-то медленно вгоняет в него бурав. И левая рука затекла, будто свинцом налита, может, уже паралик хватил? Нет, шевелится пока, значит, можно сделать вид, что аплодируешь, показать, что все еще жив.
К концу второго отделения Зотова вроде бы отпустило, и в числе особо избранных он поплелся в банкетный зал – торжественно ужинать. Особо избранные, умудренные жизнью, познавшие огонь, воду и медные трубы, смотрели на него с уважением. Надо ж, прошел от ОГПУ до КГБ и все еще не расстрелян, на свободе и даже при пенсии. Не понимали они своим песьим разумением, как можно выжить, когда всю свору ведут на живодерню. Когда псари отстреливают гончих и расставляют капканы на борзых. Когда собачья смерть милей собачьей доли. Главного не понимали они – что Зотов никогда кабсдохом не был.
Стол в банкетном зале изгибался буквой «п». Скатерть белая, икра черная, рыба красная. Победнее все стало, чем в прежние-то года, явно победней. Горбуша вместо чавычи, «оливье» без языка, однообразие водочных бутылок. Правда, хорошая водочка, холодненькая. «Говорят, сосуды расширяет». Не дослушав праздничный тост, Зотов принял рюмку, ткнул вилкой в ломтик буженины и сразу же почувствовал, как тепло из желудка гулко ударило в голову – отвык, не пил с похорон Бурого. «Эх, жизнь». Сердце вдруг сдавило будто клещами, так сильно, что навернулись слезы, и мир сразу сделался расплывчатым, утратившим привычную форму. «Не мякнуть, сейчас пройдет». Зотов хотел утереть глаза, но вокруг все завертелось бешеной каруселью, и на него стремительно надвинулся пол. Откуда-то издалека он услышал:
– Врача, генералу плохо!
Неправда! Ему было хорошо – боль ушла. Совсем рядом, задумчивая, под белым кружевным зонтом, стояла Она. Они вновь были вместе. Теперь уже навсегда.

Глава вторая
I
– Проклятая мошкара, к теплу. – Граевский опустил бинокль и, закурив, протянул портсигар уряднику: – Бери, Акимов, не стесняйся.
– Благодарствую, ваше бродь. – Тот осторожно вытянул толстую, еще из довоенных запасов, асмоловскую папироску. Чиркнул спичкой, затянулся и выпустил сквозь усы облачко ароматного дыма. – Слабоват табачок, словно масло идет по глотке. Баловство одно.
Они лежали на вершине холма и, щурясь, смотрели на нарядную в лучах заката ленту реки. Ее резал надвое бревенчатый мост: с этой стороны колыхалось неубранное жито, а на дальнем берегу стояли здания фольварка, сразу от которых начинались австрийские окопы, извилисто протянувшиеся до болотистой лощины.
– Два пулемета, в лоб не попрешь. – Урядник выщелкнул окурок и, сплюнув, прикусил щербатым ртом былинку. – Австрияка, ваше бродь, на хитрость брать надо, кубыть, не первый день воюем.
Сказал и принялся чесать затылок. Синий погон с золотистыми лычками на его плече вспух бугром.
Граевский, не отзываясь, курил молча. После вчерашнего «бомбауса», затеянного прапорщиком Золиным, у него раскалывалась голова, а во рту – будто всю ночь жевал свои истлевшие от пота карпетки. Хотелось вытянуться и долго-долго смотреть на небо, такое же голубое, как Варварины глаза. Впрочем, нет, в минуты страсти они темнеют и напоминают омуты – затягивающие, полные огня и желания. Прижаться бы к ним губами! И забыть, что ему, командиру сводной штурмовой команды, дан приказ форсировать этот чертов мост и удерживать его до подхода наступающих частей. Какой идиотизм! От злости Граевский засопел и, представив розовые складки на затылке начштаба, сплюнул далеко в ольховник. Позиция ни к черту, мост пристрелян, а всего в десяти верстах по течению удобный брод. Так ведь нет, надо положить на алтарь отечества три полуроты да еще Акимова пригнать с его пластунами. Ишь каков орел – чуб цвета спелого пшена, нашивки за сверхсрочную, и не дурак, сразу видно. Взводом верховодит.
– А скажи-ка, братец, – Граевский наконец докурил и, сорвав лопушок заячьей капусты, с наслаждением почувствовал во рту кислинку, – где ж ваш взводный?
– Хорунжий был, ваш бродь, преставился третьего дня. – Казак пригладил пущенный из-под фуражки чуб, вздохнул, и в негромком голосе его промелькнуло осуждение. – Дюже много понимал о себе, зараз и напоролся на железо. У нас ведь, ваш бродь, как гутарят? – Усмехнувшись, он глянул на Граевского, и тот заметил, что урядниковы глаза какие-то выцветшие, с сумасшедшинкой. – В пластунском деле дюже важен лисий хвост да волчья пасть. А ежели нет ни того ни другого, зараз пропадешь, будь ты хучь войсковой старшина.
Его нос, обгоревший на солнце, лупился, кожа у ноздрей сходила шкурками.
– Ладно, пошли. – Граевский вдруг понял, что казак много старше его, наверное, годится в отцы, и ему, выросшему без родителей, сделалось неловко. – Тебя, Акимов, как по имени-отчеству?
– Степан я, Егоров. – Урядник равнодушно пожал плечом и, легко поднявшись, потянулся вниз по косогору. Его короткие, по-кавалерийски кривые ноги упруго несли кряжистое, плотно сбитое тело. Глядя на него, поднялся и Граевский. Он был среднего роста, осанист и лицом походил на Георгия Победоносца с патриотических плакатов «За отечество». Русский витязь с погонами поручика на широких плечах. С похмелья.
Скоро редкое мелколесье кончилось, за чахлыми, рано пожелтевшими березками пошли деляны несжатой ржи. Было душно, в раскаленном воздухе танцевали жаворонки. Скорбно шуршали на ветру поникшие колосья, и, обминая их в руках, Акимов кидал в рот черствое, перестоявшееся зерно, переживал:
– Пропали хлеба!
Шли недолго. У края поля, на отшибе, показался сгоревший, брошенный хозяевами хутор. Все пожрал огонь, кроме стодола – просторной, крытой соломой сараюхи, в которой и располагался отряд в ожидании дела. Приказ был строг – не высовываться до темноты.
– Иди к своим, Степан Егорыч, я сейчас. – Легко ступая, Граевский проверил часовых и, чувствуя, как по спине сочится струйкой пот, глянул в сторону реки. Парит, хорошо бы выкупаться!
Совсем некстати память вдруг перенесла его в прошлое, в дешевый меблированный номер, ангажированный на трое суток. Стояла такая же жара, так же он обливался потом, а руки его крепко сжимали Варварины бедра. Навалившись грудью на подоконник, она прерывисто дышала, и Граевский чувствовал, как дрожит ее тело в преддверии обморочно-блаженного, заставляющего забыть все на свете восторга страсти. А за грязным стеклом по Невскому под звуки флейт шли войска – в полном походном снаряжении, с вещмешками, бренча манерками. Каменные лица солдат были покрыты пылью, в их красных от недосыпу глазах застыл страх. «Левой, левой», – мерно покачиваясь, шли на убой покорные, широкостопые мужики. Шумел многоголосый, сияющий Невский, брызгали пеной рысаки, и женщины, плача, крестили проходившие войска. Пушечное мясо.
Они с Варварой собирались в то лето поехать в Крым – чтобы море, звезды и целый месяц счастья вдвоем. Все полетело к черту. Его срочно отозвали в полк и бросили в мясорубку войны. От мечты не осталось ничего, только вкус Варвариных слез на губах да ее страстный шепот в последнюю ночь.
«Сантименты перед боем хуже поноса». Граевский вдруг разозлился на себя.
– Я тебе покурю на посту! – Он свирепо глянул на часового, поправил картуз и рывком открыл щелястую дверь стодола.
– Смирна! – Дежурный офицер, прапорщик Трепов, сделал вид, что отдал честь, и широкоскулое лицо его добродушно прищурилось. – Господин поручик, у нас бэз происшэствий! Кушать будэшь?
Служил он давно, еще с русско-японской, вышел в офицеры из фельдфебелей и бывших воспитанников юнкерского корпуса не жаловал, считая их слюнтяями и маменькиными сынками. К Граевскому, впрочем, это не относилось.
– Вольна! – Тот привычно откозырял и, скривившись, – кому нужны на войне эти игры в субординацию! – вспомнил, что по случаю похмелья целый день ничего не ел. – Пожалуй. Вначале загрузим брюхо, голову потом.
Зевнув, он примостился в углу, возле шаткого, сколоченного второпях стола, и вытянул гудевшие ноги. Несмотря на жару, в стодоле было прохладно. Пахло хлебом, мышами и, как-то по-особенному терпко, сладкой прелью отволглого сена. Его солдаты отдыхали. Кто спал, уютно устроившись на лежалой соломе, кто курил, а кто-то вспоминал дом и вполголоса, больше про себя, тянул заунывное: «Ой, да разродимая моя сторонка, не увижу больше я тебя…»
Акимовские казаки сидели сами по себе, с солдатами не мешаясь, несовместно, мужики-лапотники. Все чубатые, крепкие, как на подбор, корнями уходящие в Запорожскую Сечь. Порода. Пластуновский курень. Верно, такими же ладными, уверенными в своих силах были и предки их, гордо именовавшие себя «лыцарями и товарищами». Жили по совести. Питались скромно – саламахой, кулешом да щербой, стояли крепко за веру Христову, а приведись смерть встретить – умирали достойно. Одни в бою, другие от ран, третьи на колу, в огне или на крюке. От старости умирали редко. И всегда промеж них были люди беглые, из крепостных – балаклеи, болаховцы да капканники. Вольный народ земли русской.
Да ведь и сам-то Граевский не из Рюриковичей вышел. Не из столбовых дворян. Род его не древний, от опричнины. Тогда в цене были люди подлые, скаредники да кромешники, не имевшие ни стыда, ни совести. Царь таковских привечал, землицей жаловал, и некоторые из простых с повадкой воровской, тяжелой в дворянство вышли. Конечно, не ахти какая знать, в Готский альманах не впишут, но все же…
Только прошлое лиходейство горем аукнулось до девятого колена. Отцы виноградом баловались, а у детей оскомина. У Граевских, к примеру, дела год от году шли все хуже. Спивались, играли в карты, распутничали, пока отец поручика не промотал последнее и не повесился в клозете на подтяжках. Ни гроша не оставил, лишь родительское благословение поступать в кадетский корпус. Хорошенькое наследство, черт побери!
Скоро у колченогого стола сделалось тесно от собравшихся офицеров. Денщик принес духовитую, томленную на консервах гречку, кой-какую огородину, несомненно ворованную, и поручик в одиночестве принялся есть. Подчиненные смотрели ему в рот, пили чай из кружек и курили. Они уже отобедали и, мучаясь неопределенностью, ждали приказаний. Настроение было так себе. Ничегонеделанье всем обрыдло хуже горькой редьки, уж лучше в бой. Граевский вяло ковырялся ложкой в каше, катал на скулах желваки, медленно жевал – сам ждал нарочного с пакетом.
– А помните, господа, в довоенное-то время, – молчание прервал поручик Вольский, гурман, отчаянный ерник и любитель поговорить, – заходишь в кабак, на чистой скатерти водочка, закусочка. Калгановая, под миноги. Налимья уха, котлеты из рябчиков, мясо по-киргизски, мать его за ногу! А расстегаи с вязигой при свежей икорке! Зажрались, не ценили.
Он тягуче сглотнул и с тоской во взоре посмотрел на котелок с гречкой – вот жизнь, раньше все разговоры были о бабах, нынче о жратве.
– Да полно вам, поручик. – Угрюмый, разжалованный за своеволие из капитанов прапорщик Зацепин презрительно выпятил губу, и усы у него распушились. – Когда вокруг сплошное дерьмо, то и мысли все о дерьме. Об одном мечтаю – посидеть в хорошем, чистом ватерклозете. Уютная кабинка, пипифакса вволю, и ты сам с собой, во всем своем природном естестве, размышляешь о смысле жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41