А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


- Ты ведь, если минутка свободная есть, или книги про шпионов и сыщиков читаешь, или по деревне шныришь… Тебя уже один раз Анискин прищучил - мало! Еще хочешь? - Он вдруг вздохнул. - Устал я…
Лютиков оторопело откинулся.
- Ты о чем, Жора?
- А вот о том, что ты за мной шпионишь, - совсем лениво ответил Сидоров. - Церковь обокрали, так вот ты и вертишься вокруг меня… Узнал, что я в церкви был, вот и увиваешься…
Лютиков уже сидел на самом конце скамейки.
- Неправдочку ты говоришь, Жора, - бормотал он. - Да я шпионство с того дня завязал, как товарищ капитан меня чуть не штрафанул, да я с этим делом…
- Помолчи, не трепыхайся! - проговорил Сидоров. - Я ведь знаю, на чем ты сидишь. На иконе… Ты ее мне хотел продать… Если бы я купил, ты бы на меня - донос… А ну, встань, дай сюда, что под тобой…
Трепещущий Лютиков дрожащей рукой протянул Сидорову сверток, сделал два шага назад.
- Стой, где стоишь! - меланхолично предложил ему Сидоров, аккуратно и по-иезуитски медленно разрывая сверток. - Ну, брат, выбрал ты иконочку! Это и олух поймет, что дерьмо. - Он замолчал, склонив голову. - Ты сам ее в реку брось… Мне подниматься лень, устал я…
Швырнув икону в реку, Лютиков сорвался с места и - поминай, как звали! А Георгий Сидоров даже и при этом не переменился: сидел все такой же ленивый, медленный, мечтательный, усатый.
Свечерело совсем и в доме участкового инспектора Федора Ивановича Анискина. Вместе с женой Глафирой он сидел за столом и пил чай - в одной майке, в галифе и домашних туфлях на босу ногу. Вид у Анискина был блаженный, счастливый, умиротворенный.
- Ну, вот ты меня дальше слушай, мать, - неторопливо размышлял Анискин. - Сколько ему, человеку, надо? Поесть, попить, в чистую постель лечь… Ну, еще там - кино, театр, одежонка целая. Так отчего же такие люди берутся, что за рубль душу продать ладятся! Может, я, мать, шибко застарел, а? Может, это мне теперь мало надо?
- Не, отец! - ответила Глафира. - Ты и молодой на деньги просторный был. Последний рубль, бывало, немощному соседу отдашь, а самим кусать нечего…
- Я уже забыл, Глафир, какой в молодости-то был.
- А такой же, как и нынче, - ответила Глафира и вздохнула. - Вот только здорово толстеешь, отец, это не шибко ладно! Как бы на сердце жир не обосновался… Ты хлеб поаккуратней потребляй!
Анискин задумался, выпятил нижнюю губу.
- Во! До того дожили, - сказал он, - что сам хлебушко потреблять опасаемся. Ну, вот ты скажи, чего люди за рубль голову кладут?
- Нутро слабое…
- Правильно! - Анискин мечтательно откинулся на спинку стула, помолчав, негромко сказал: - Я тех людей, которым рубль весь мир глаза зашторил, Глафир, сильно жалею… Чего они видят, кроме этого проклятого рубля? Обишка течет, на солнце поблескивает - им это без интересу, зорька на небе играет - им это сбоку припека, скворец на ветке поет - они это не слышат. Ты помнишь деда Абросимова?
- Но!
- Помирал, так плакал, жалился: «Сколь добра нажил, и все - бросать! Дом, флигель, амбарушка шесть на шесть, восемь тысяч деньгами…» Я сижу, слушаю, сердце стонет. Убогий, думаю, обделенный радостью, хоть и дожил до восьмидесяти шести… Чего ты, думаю, человечишко, жалеешь? - Анискин опустил голову, затосковал. - Ведь, мать, отчего помирать страшно? Ты в сырой земле лежишь, а тополь почку дает; ты под крестиком или звездой в сырой земле обретаешься, а Обишка лед сбрасывает…
Глафира недовольно переставила с места на место посуду, стукотнула вилками и ножами.
- Чего это ты раскаркался, отец! Смерть, смерть… Эк тебя занесло!
- А не мальчишка! На седьмой десяток валит - оглядываться не успеваешь…
- А ты не оглядывайся, ты давай-ка, отец, чай свой допивай, да спать будем ложиться… Ты теперь с этими иконами спать-есть не будешь, так что давай-ка, отец, ладься в постелю…
За ситцевым пологом, на огромной деревянной кровати, каждый под своим одеялом, на пышных подушках, слабо освещенные, лежали муж и жена Анискины.
- Я тебе, отец, с этими иконами, чтоб им неладно было, могу помощь оказать, - по-ночному тихо и ласково говорила Глафира. - Ежели их кто из наших, деревенских, увел, так я это дело через старух разведаю… Ну, чего помалкиваешь?
- А того помалкиваю, что удивляюсь на тебя, мать.
- С чего бы?
- А вот с того, что к тебе эти старухи богомолки, как мухи на мед, липнут. Это отчего так производится?
Глафира покосилась на мужа, затаенно улыбнулась, натянула одеяло до подбородка, опять улыбнулась.
- Тебе про это сказать, ты осатанеешь, - проговорила она весело. - Ты, может, мне развод дашь. К богу меня привести хотят! - важно ответила Глафира. - Им это орден - жену милиционера в церковь притащить… Слушай, отец, а чего ты опять про Верку Косую спрашивал? Неужто она и к иконам отношение поимела?
Анискин быстро повернулся на бок.
- Имеет Верка Косая к иконам отношения или не имеет, - возбужденно проговорил он, - но она всегда там, где рубль. А мне школьный директор так объяснил, что есть иконы, которым цена - три тысячи рублей! Ну, как Верке Косой здесь деньгу не унюхать?
Они замолкли. Услышалось, как шелестят деревья за открытым окном, как бурлит возле крутого яра обская вода, возится в листьях черемухи ночная птица. А потом и музыка донеслась - это пел, подыгрывая себе на гитаре, «шабашник» Юрий Буровских.
- Узнаешь, кто поет? - спросил Анискин.
- Узнаю. Он, отец, кажну субботу в церковь ходит и всю службу выстаивает…
Они еще немного помолчали, потом Глафира сонно сказала:
- Я так смекаю, отец, что тебе с иконами помогу… А ты не смеись, ты не смеись, отец! Ну, вон как его повело! Вон он как раскудахтался!
Участковый на самом деле хохотал во все горло и вытирал слезы. Просмеявшись, он потянулся к жене, ласково погладил ее по щеке, поцеловал в висок.
- Ну, вот чего, - сказал он решительно, - давай-ка спать, мать-милиционерша.
- Сплю, отец.
А под звездным небом, под такой яркой луной, что газету читать можно, шла веселая троица. Посередине улицы двигалась продавщица деревенского магазина Евдокия, справа и слева от нее шли с гитарами в руках завклубом Геннадий Николаевич Паздников и «шабашник» Юрий Буровских. Он пел что-то очень хорошее из Булата Окуджавы. Когда же Буровских кончил, наступила некоторая пауза, потом Евдокия, прикрывая шелковым нашейным платком улыбку, сказала:
- Прямо за сердце берете! И где вы только таким песням обучились, Юрочка?
- Везде! - ответил Буровских. - Я везде учусь, Ду! Мир - институт, люди - студенты. Вечные студенты, Ду!
Дуська повернула к нему очень красивое от лунного света лицо, посмотрела исподлобья, так, что трудно было понять - ласково или, наоборот, насмешливо.
- Почему вы меня зовете Ду? - капризно спросила она. - Что у меня, человеческого имени нет?
- Ду лучше! - уверенно ответил Буровских.
- Их Евдокия Мироновна зовут, - горячо и ревниво перебил его завклубом, - а ваше, извиняюсь, Ду - это на собачью кличку похоже… - И осторожно взял продавщицу за нежный голый локоть. - Я, Евдокия Мироновна, как артист в душе и по профессии, как служитель муз, специально для вас и только для вас из радиопередачи «С добрым утром» песню разучил.
Завклубом заиграл и запел. Светила луна, мерцали звезды, душевно и мягко пел Геннадий Николаевич Паздников.
- Прямо за сердце берет! - сказала Дуська.
«Шабашники и завклубом обменялись ревнивыми, угрожающими, возбужденными взглядами.
Какой опухший, какой страшный, какой не похожий на живого человека сидел перед Анискиным поп-расстрига Васька Неганов, облаченный в прежнее декоративное одеяние.
- Еще раз повторяю, - сердито проговорил Анискин. - В дом к тебе принесено было два с половиной литра водки, а я насчитал бутылок - на три с половиной литра. Как так?
Н Е Г А Н О В. Ты мне голову не дури, Анискин, мало ли у меня пустых бутылок валяется.
А Н И С К И Н. Это ты мне голову не дури, Неганов. Во-первых сказать, я сегодняшнюю бутылку от вчерашней в момент отличу, во-вторых заметить, у тебя в доме пуста посуда более чем полдня не задерживается - ты ее тут же сдаешь… Так что отвечай, кто еще литр водки принес?
Н Е Г А Н О В. Никто не приносил, ничего не знаю… Пьян был!
А Н И С К И Н. Какой бы ты пьяный ни был, водку всегда считаешь, так как боишься, что мало будет… Васька, не доводи меня до греха, кончай волынить! Кто водку брал?
Н Е Г А Н О В. Верка Косая литр принесла…
А Н И С К И Н (вскочил). Для кого? Почему? С какой целью?
Н Е Г А Н О В. Этого я сам не могу понять, Федор. Чего это она ко мне приперлась, кого хотела ублажить? Не знаю. Веришь?
А Н И С К И Н. Верю… Тогда отвечай, с кем она говорила, почему сидела рядом с речником? Если говорила с ним, то о чем?
Н Е Г А Н О В. И этого не помню, Федя. Сидеть - сидела, говорить - говорила, а что и о чем… Я ж почитай месяц не просыхаю… Ты уж не думаешь ли, что я иконы увел?
А Н И С К И Н. А хрен тебя знает, Васька! То ты на бога дышать боишься, то в пьяном виде лезешь к попу драться и оскорбляешь его, то ты… Нет, Васька, иконы ты не воровал, но к этому делу касательство имеешь.
Н Е Г А Н О В. Ты не заговаривайся! Какое же я к этому делу касательство имею?
А Н И С К И Н (по-прежнему раздумчиво). В точности еще сказать не могу, но иконы-то пересеченье на тебе получили, хотя ты этого и знать не знаешь… Понатужься, Василий, попотей, но вспомни, к кому Верка Косая приходила, для кого на водку восемь рублей потратила?
Н Е Г А Н О В (жалобно, с надрывом). Ничего не вспомню я, Федюк! Не надейся ты на меня, совсем я плох, как тот дедушкин гриб, что в руки возьмешь, а он - пых! Одна пыль на пальцах.
А Н И С К И Н (после тяжелой и горькой паузы). Иди домой, Василий. Если что вспомнишь, спасибо от всей деревни скажу!
Жена участкового Глафира, секунду назад шагавшая по улице открыто и весело, вдруг тревожно огляделась. Убедившись, что на улице безлюдно - было около двенадцати часов дня и вся деревня работала, - Глафира на цыпочках подбежала к старенькому и небольшому дому. Она уже собралась подниматься на крыльцо, когда на нем появилась согнутая почти пополам необычно костистая старуха, но такая юркая, что в одно мгновенье оказалась рядом с Глафирой.
- Матушка, заступница ты наша, спасенье ты бабье, - запричитала старуха, обнимая и оглаживая жену участкового.
- Здравствуй, Валерьяновна! А ты все шустра да весела… Вижу: по огороду сама шарашишься. И грядки полоты, и навозишко сбережен, и полито… Ну, Валерьяновна, слов нету!
Они оказались в небольшой комнате, отделенной от кухни дощатой перегородкой. Стоял посередине комнаты стол, могучий и неизносимый, стены были оклеены газетами и картинками из журнала «Огонек»; всюду - на стенах, в углах, даже на нештукатуренном потолке - висели пучки сухой травы, в красном углу мерцала лампадка и висело несколько икон.

- Ой, матушка, заступница ты наша! Садись, матушка, охолонись.
- А я ведь к тебе ненадолго, Валерьяновна, - садясь за кедровый стол, сказала Глафира. - У меня ведь тоже квашенка поставлена, как хочу свово пышками побаловать…
- И надо, надо его потешить… Надо, матушка-заступница.
Они немного помолчали.
Г Л А Ф И Р А. У тебя, Валерьяновна, как я примечала ране, в углу-то шесть иконок висело. Так вот где две-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Ох, грехи наши тяжкие!
Г Л А Ф И Р А. Какие у тебя грехи, когда я в деревне добрее тебя старухи не знаю? Чего ты на себя наговариваешь-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. А как не наговаривать, грехи замаливать, ежели я эти две иконы, матушка, продала… Сережке-то стапензию платить не стали, так я ему всяку копейку посылаю, правнучку-то… Обратно же молодой
- к девке пойтить, в кино ее пообнимать, в театру свесть… Продала! Спаси меня бог и прости, грешную!
Г Л А Ф И Р А. По сколько взяла-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. По десятке, матушка.
Г Л А Ф И Р А. Ну, ты сдурела, Валерьяновна! За такие иконки по десятке? Да в деревне ни у кого из старух икон красивше твоих нету… Кому продала-то?
В А Л Е Р Ь Я Н О В Н А. Вот этого я тебе, матушка, сказать не могу, но страху я натерпелась - не приведи господи!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11