А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Чуточку запоздали, но неужто друзья об одном дне не договорятся, а, трещоткин твой язык? Судьбе тоже полагается чувство юмора. Мы все решили: пускай история самую капельку себя перепишет.
Теперь в окно легонько постукивал дождь — словно малый барабан аккомпанировал докторовой тираде.
— С того дня от жены Александра никому не было проку. После рождения мальчика она умерла от… осложнений. — Он уставился на меня, дабы удостовериться, что я понял намек. Затем вяло ухмыльнулся: — Свидетельство о смерти составлял я.
Лицо его уподобилось черепу, ибо он смертельно устал — вампир с иссушенным сердцем.
Значит, вот это наконец — правда? — спросил я.
Правда, супница у тебя, а не голова? Правда? Говорить правду возможно, лишь когда не слишком много знаешь.
Сколько раз я слышал это в Каррике!
Он говорил, но голос его так поблек, что я с трудом разбирал слова:
Ну вот как южанину, вроде этого твоего друга комиссара, понять такие простые вещи?
Другой голос, жестче, вмешался у меня из-за спины:
— Так ты еще не помер?
Медсестра с угловатым телом разглядывала доктора Рэнкина. По лицу не разберешь, сколько она слышала; у нее лицо из тех, что с равным недовольством поглощают любую человечью повадку.
Доктор Рэнкин сильно осел в постели. Я не хотел наблюдать, как умрет еще один горожанин, даже такой; и пришла пора бежать от едкого запаха — он был так силен, что у меня слезились глаза. Я встал и принялся натягивать плащ. Доктор Рэнкин смотрел снизу вверх, выпуклые глаза следили за мной, пока я задавал последние вопросы:
— А при чем тут был Кёрк? Зачем Роберт Айкен всех отравил?
Улыбнулся он отвратительно.
— Мне об этом говорить не положено. Айкен тебе расскажет. Хорошо он меня в своем документе изобразил, а? — Это он громко прошептал. — Тебе страшно было входить, я же видел. — И потом забормотал, будто приберег эти слова для последнего штурма, а может, хотел избавиться от остатков: — Горшоквонючий! Жирдяй жопастый! Консервамолофьиная!
По-моему, это его взбодрило, но я ушел, ничего не сказав. Он меня больше не забавлял ни на йоту.
Вечером, когда пришел комиссар Блэр, я поставил ему кассету.
— Какой нелепый старик, — сказал я потом. — Одновременно глупый и злобный. Но теперь мы хотя бы знаем, что Александр Айкен придумал убить пленников мести ради, а Якоб Грубах изготовил бомбу. Однако это все в прошлом. Это не объясняет, что творится в Каррике в последнее время. Или объясняет? Порой мне чудится, что я многое знаю. А то чудится, что эти люди устроили нам экзамен, который невозможно сдать.
Комиссар утешал меня как только мог:
— Не терзайся. Все прояснится. Будь у нас отмычки к чужим мозгам, жизнь получилась бы чересчур проста. Ты сделал все, о чем тебя просили, и гораздо больше, чем удалось бы мне. Они тебе доверяют. — В голосе проскальзывало восхищение, однако ни намека на зависть.
— Комиссар Блэр, — сказал я. — Может, прежде чем я поговорю с Айкеном, имеет смысл пообщаться с другими горожанами — с Митчеллом, например, или с Камероном?
— Не выйдет, Джеймс, — ответил он. — По одной простой причине. Они мертвы. Почти все горожане мертвы. Анна, городовой Хогг, мисс Балфур и доктор Рэнкин— единственные, кто согласились побеседовать с тобой. Это чудо, что они дожили.
Чудо, подумал я. Да, видимо, не исключено, что чудо. Чудо в психушке.
— Но все по-прежнему в тумане, — сказал я. — Маловато деталей.
— В моей профессии, а равно и в твоей, слишком много деталей — это не обязательно хорошо, — сказал он. — Когда деталей слишком много, картина расплывается и становится похожа на любую другую.
Эту аксиому он повторял в Каррике несколько раз. Однажды мы сидели у меня, и я, сама наивность, поинтересовался, откуда у него столько необычных теорий — для меня, во всяком случае, необычных. В ответ он изложил мне пространную лекцию о сложностях теории уголовного права быть может, она кое-что проясняла и в его собственной позиции.
Лекция комиссара Блэра о теории уголовного права
(расшифрована с кассеты и сокращена мною, Джеймсом Максвеллом —
насколько я смог ее понять)
Он и сам был, пока его не назначили Лектором в Юридическую академию — читать теорию уголовного права.
Он великолепно провел пять лет младшим городовым в сомнительном сердце Старого Города — бродил по лабиринтам его переулков, занимал ум его тайнами. Но в академии он числился среди лучших студентов и знал, что начальство рано или поздно попросит его занять должность преподавателя.
Если б не воспоминания о Веронике, он был бы отнюдь не прочь вернуться в стены академии. Корпуса располагались в Новом Городе — хотя ему уже перевалило за сотню лет, — где элегантны городские дома и геометрически правильны круглые террасы. Бродить по нему, работать в нем означало раствориться в его удивительной мандале, что утешала и поддерживала Блэра.
Но даже за те краткие годы, что прошли со студенчества Блэра, все изменилось. Классическая архитектура корпусов академии — символов порядка и уверенности, — ныне служила маскировкой интеллектуальным ферментам, что бурлили внутри: традиционные теории уголовного расследования ставились по сомнение; прямо скажем, в некоторых прогрессивных кругах теории эти уже считались устарелыми.
Комиссар Блэр воспитал себя мастером вековых традиций: во-первых, проанализируй преступление; во-вторых, изучи место преступления; в-третьих, обдумай мотивы; в-четвертых, поищи улики; в-пятых, допроси подозреваемых; в-шестых и в-последних — составь описание преступника.
Сия трудоемкая и зачастую неэффективная метода ныне во всеуслышание отвергалась некими революционными теоретиками, что преподавали и проповедовали в неких заведениях на Континенте. Будучи в академии новичком, комиссар Блэр принужден был ознакомиться с новыми теориями; приступив к их изучению, он поразился, до чего радикально они отклонялись от традиции.
Инициатором мятежа стал человек по имени Фредерик де Нессэр. В своем трактате «Курс общей криминалистики» он поставил теорию уголовного права на уши простым тезисом: «Природа преступления решительно случайна и требует новых систем анализа». Эти системы, полагал он, могут зародиться лишь в том случае, если объектом пересмотра станет сам язык, коим следователь описывает преступление. Нессэр предложил ввести совершенно новую терминологию, построенную вокруг триады ПРЕСТУПИВШИЙ — ПРЕСТУПЛЕННЫЙ — ПРЕСТУПЛЕНИЕ. По Нессэру, преступник был героем собственного преступления; естественно, повествование о нем должно указывать на этот базовый факт, а не искажать его в угоду следователю.
Некоторые последователи Нессэра, такие как Винсент Нагличек, пошли еще дальше и призвали к формальному структурному анализу преступлений, к созданию «системы различий» (выражение, использованное Нагличеком в основополагающей работе «Теория преступления»). Нагличек интуитивно угадал, что гений искусного преступника коренится в умении сделать «знакомое» преступление «незнакомым» — таким образом преступник, разумеется, продлевает следствие, но также доставляет извращенное (а может, не такое уж извращенное) удовольствие следователю, которому интеллектуальная загадка и видимая запутанность вариации только в радость. Структурный анализ позволит распознавать эти «незнакомые» преступления и укажет их место в архетипической истории преступности.
Ученик Нагличека Ролло Якобит в «Основах преступления» замечал недостаток объективности, заполонивший данную сферу. Он задумывался, «не зачарованы ли следователи суровыми субъективными доктринами. Ни один манифест, навязывающий преступлению вкусы и суждения следователя, не может являться субститутом объективного научного анализа». Базируясь на теориях Нагличека, Якобит указывал на «поэтику преступления», отмечая многообразные рецидивные типы структурных метафор либо метонимии. Тропы прослеживаются не только в преступлениях, но и в разнообразной человеческой деятельности, связывая их тем самым друг с другом. Он проиллюстрировал это примером, который ныне признан классическим:
Судья: Обвиняемый признан виновным в убийстве.
Адвокат: Обвиняемый не более убийца, чем вы. Разве все мы не убивали в своей жизни — комара, скажем, или бабочку? Когда мы идем по газону, разве не калечим мы и не убиваем тысячи растительных и насекомых жизненных форм?
Судья: Подобное сравнение лишено обоснованности.
Адвокат: На первый взгляд — да. Однако по сути своей, метонимически, все мы — убийцы существ, обладающих сознанием; просто решая вопрос, кого убить, мы сделали иной выбор, нежели обвиняемый. Многие восторгались якобитским учением, однако сформировалась новая группа теоретиков, ставивших под сомнение структурный подход к теории преступления как таковой. Лидером их стал Иржи Гоннади, автор «Образности в криминалистике». Он утверждал, что «идеологическая предвзятость анализа структур в ущерб содержанию переоценивает их объяснительную ценность». Гоннади считал, что фундаментальной важностью обладает значение преступления. Простой анализ преступления, розыск преступника, может, даже получение его признания никоим образом не объясняло преступления. Гоннади приводил в пример знаменитое дело грабителя книжных магазинов. Грабитель грабит два магазина в одном районе города, используя один и тот же modus operandi. Его арестовывают, и он сознается в обоих ограблениях. В одном магазине, рассказывает грабитель, он просто обчистил кассу — топорный меркантильный поступок. В другом, говорит он, касса была пуста; поэтому он прошерстил книжные полки и набил рюкзак грудой ценных порнографических изданий, намереваясь впоследствии их продать.
В каждом случае, утверждает Гонпади, мотивы грабителя не слишком важны. Однако выводы из его поступков могут оказаться грандиозны. Первое ограбление — заурядное доказательство того, что известно всем и каждому: в нашем обществе деньги — привлекательный товар. Но второе ограбление, с точки зрения Гоннади, представляет огромный интерес: неученый представитель нижних слоев нашего общества способен распознать и оценить стоимость предмета, который мы риторики ради назовем произведением искусства. Безусловно, заявляет Гоннади, вот такие открытия («значения» преступлений) и должны стать центральным объектом наших исследований.
После Гоннади поле теорий только усложнялось. Яго Лонглак, к примеру, в своем «Психотике» доказывает, что «преступные действия структурированы, как язык, и язык этот может означать одно для преступника и совершенно другое — для следователя». Допустим, пыряние жертвы ножом в восприятии следователя может оказаться лишь очередным актом насилия. Но в восприятии преступника сам нож может являть собою фаллический символ, а пыряние — вторжение пениса. Гендерная принадлежность преступника, совершившего этот акт, может быть сугубо значимой или не иметь значения для одного или для другого (то есть для преступника или следователя); или даже для третьего лица — (почти забытой) жертвы.
Кульминационной фигурой среди новых теоретиков выступил Яспер Дорреми. Свой великий опус «Преступление и различие» он завершил нижеследующим язвительным пассажем: «Я принимаю мир преступлений, лишенных вины, истины и источника, открытый нашим рьяным интерпретациям». Тем самым он подразумевал, что до сих пор проблема какого бы то ни было следствия коренилась в том, что оно строилось вокруг допущения следователя — островка безопасности, на котором следователь стоял извне и отдельно от расследуемого преступления. Однако нет такого островка, провозгласил Дорреми. Всякое преступление зависит от следователя, как и следователь от преступления — будто стержни циркуля.
Впоследствии Дорреми оплодотворил (или породил — ему нравилась такая двусмысленность) целую школу теоретиков, выступавших за «освобождение» следователя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30