— Раз не встаёт человек, значит, не может. А ты, Анатолий, тоже зря. Захворал — так скажи.
— Да, видок неважный, должно, простыл, — поддержал дядя Митяй. — Пусть отлежится.
Ребята ушли, оставив на тумбочке аспирин, несколько яблок (из посылки, которую на днях получил из Крыма Володька) и стакан крепко заваренного чая.
— Ну что ж, покимарим с разрешения общего профсоюзного собрания, — усмехнулся Толик Самурай, закутываясь в одеяло.
Но уснуть он почему-то не смог…

* * *
«…Случай как бы пустяковый, — писал Мясников, — а свет он мне на многое пролил, задуматься заставил. Помните, Николай Николаевич, мы с вами о человеке спорили, какой он есть, человек. Я вам ещё говорил, что честных я только на плакатах видел. А тут в натуре пришлось. Очень удивительно мне это показалось. Не скажу, Николай Николаевич, чтобы совесть так уж мне жить мешала. Обман был моим ремеслом, а обман „мужика“ я считал чуть ли не подвигом. Но суть-то в том, что когда я обманывал, то люди сопротивлялись, что ли, моему обману. Во всяком разе, ещё никто не помогал мне мою руку в свой карман просунуть. А тут все наоборот получилось: не поверили люди, что я их обмануть могу. Да и не собирался я их обманывать, а сами они себя обманули. Верили они в меня, не представляли, что вот Толик Самурай просто так, за здорово живёшь, от работы отлынивает. Да и какой я был для них Толик Самурай, за своего кровного дружка считали, в огонь и воду за меня бы пошли. А я жру их яблоки и лежу ноги кверху. Чудно! Такая буча у меня в голове поднялась, что никак разобраться, что к чему, не могу.
Неинтересно тот день я провёл. А на следующий собрался на делянку. Но Васька не пустил. «Пусть, — говорит, — Толя, тебя план не волнует. Отработаем за тебя, и в заработке не пострадаешь. Отлежись». Что тут скажешь? Смешно, и злость разбирает.
Понемногу привык, норму начал выполнять. По вечерам от нечего делать стал на шофёра готовиться. А то пошло получалось: каждый чем-нибудь занимается, а я как неприкаянный из угла в угол хожу. Так все и идёт, как будто всю жизнь только и делал, что на лесопункте вкалывал. А между тем думаю, что пора и в дорогу собираться. Поигрался и хватит. Тут и случай один подвернулся… Заболел кассир наш. Хилый был старичок, на ладан дышал. Ну, нас с Васькой и послали в Няндому за деньгами. Даже не поверил я, что так подвезло. Только когда расписочку написал и бумажечки пересчитал, — дошло. Гуляй, Толик!
А надо сказать, что Васька в тот самый критический момент в райком комсомола по каким-то своим делам пошёл, и должны мы были с ним встретиться в Доме колхозника.
Ну и махнул я прямиком на станцию.
Через полчаса сидел я уже за столиком в вагоне-ресторане и водочку попивал да зернистой икоркой закусывал.
Не зря, думаю, ты, Толик, жизнь свою ставил на карточку, когда из колонии бежал, дыши, пока дышится. За все скучные годы, что выпали тебе, отвеселиться привелось!
Выпил я за Васькины производственные успехи, за физический труд, который облагораживает человека, за своих дружков, которые так и не ознакомились с устройством продольной пилы. Выпил и… сошёл на первой остановке. Будто столкнул меня кто-то. Подошёл к кассе и говорю кассирше:
— Если не видели, девочка, круглого идиота, то посмотрите на меня. Это я.
Посмотрела она на меня внимательно, но билет до Няндомы все-таки дала. Сажусь я в обратный поезд, а самого дрожь бьёт. Что, думаю, дурак, делаешь? Что делаешь, медный лоб?
Слезы на глазах, а еду, обратно еду, в Няндому.
Двести двадцать семь рублей я тогда на старые деньги растратил и столько-то копеек. И когда отсчитал их из своей кровной зарплаты, то понял: нет больше Толика Самурая. Кончено.
Много я тогда думал, Николай Николаевич. Иной раз с непривычки даже голова побаливала. Тогда-то и дошёл до меня наш с вами разговор, когда я с делом согласно закону знакомился. Вы тогда говорили, что из тюрьмы убежать можно, а от жизни не убежишь, что жизнь везде настигнет. И ещё говорили, что мы, воры, с бельмами на обоих глазах ходим. Вот и оказалось, что жил я с бельмами, хотя и казался себе очень умным. А кроме воровской жизни, ни черта за эти годы не видел, ничего, оказывается, не знал. А когда увидел, очень мне жить захотелось, Николай Николаевич.
Проработал я после этого на лесопункте ещё с полгода. А потом человек один приехал, начал в Братск звать. Говорил, что самая большая там гидростанция строится. А я за свои тридцать с хвостиком лет не только самой большой, но и самой маленькой гидростанции не видел. Любопытно мне стало. Да и не только мне: Володька и дядя Митяй уже давно туда собирались.
Проводы нам устроили шикарные: речи всякие говорили, в красном уголке лозунги вывесили. И все выступающие нажимали на то, чтобы не подвели мы коллектив лесопункта, доверие ребят, значит, оправдали. Ну, мы это обещали, и я персонально тоже обещал. Получили мы подъёмные и поехали на строительство. И если вы видели, Николай Николаевич, кино, как Ангару перекрывали, то знайте, что за рулём одного из самосвалов сидел Толик Самурай. И пишу я вам это не для того, чтобы разжалобить, льготу выкрутить, а потому, что здорово мне это приятно.
Знаю, Николай Николаевич, что вы можете спросить: «А почему ты, Анатолий, самурай местного производства, только сейчас с повинной обращаешься?»
Отвечу вам начистоту.
Давно хотел я это сделать. Тошно мне от того, что старые грехи за плечами ношу, что свою фамилию чужой прикрываю. Но страшно было на такое дело пойти. И теперь страшно…
Написал вам потому, что уважаю. А вы уж решайте, как дальше со мной быть. Ребятам я пока ничего не говорю. Буду ждать вашего решения. Как надумаете, так и будет.
С уважением большим к вам, в прошлом Толик Самурай, он же Анатолий Мясников, а теперь водитель самосвала Анатолий Петрович Суховский».

* * *
Фролов дочитал письмо до конца, положил в папку листы бумаги, исписанные крупным косым почерком, закурил.
— Чем же закончилась эта история? — спросил один из нас.
— Чем закончилась? — переспросил Фролов. — Я, разумеется, ответил Мясникову в тот же день. Письмо моё получилось таким же большим и таким же сбивчивым, как и послание Мясникова.
— Вы ему посоветовали явиться с повинной?
— Нет, — покачал головой Фролов. — Я ему ничего не советовал. Если бы Николаев прочёл моё письмо, он бы схватился за голову. Я написал, что не я, а сам Мясников должен принять решение. «Если можешь и дальше так жить — под чужой личиной, скрываясь от товарищей и дрожа за будущее, — то живи, — написал я. — Значит, ты не стал человеком, а только нацепил на себя новую маску. А если не можешь так, то выход один, и ты его знаешь не хуже меня». Написал я письмо и отправил. А самого точит червь сомнения: вдруг ошибся? Жизнь ведь не асфальтовое шоссе. И ямы, и колдобины, и крутые повороты. Да и Мясников — человек с неожиданностями. Но оказалось, что я не ошибся: через две недели после того Анатолий явился с повинной. Где-то у меня есть копия с его заявления. Впрочем, особого интереса оно не представляет. Заявление как заявление: понял, осознал и так далее.
А потом я присутствовал на судебном процессе по его делу…
— На какой срок он был осуждён?
— Срок? Нет, суд не лишил его свободы. В этом не было никакой необходимости, — сказал Фролов. — Учитывая явку с повинной и то, что к моменту судебного заседания он уже не представлял общественной опасности, суд по ходатайству прокурора в соответствии с частью 2 статьи 43 Основ уголовного законодательства и статьи 309 Уголовно-процессуального кодекса вынес обвинительный приговор без назначения наказания. Этот приговор подвёл черту под всей прежней жизнью Мясникова. Теперь он действительно мог начать без оглядки новую жизнь, жизнь честного человека.
А сейчас… Что ж, сейчас о нем можно уже не беспокоиться. Вот, пожалуй, и вся история, — заключил Фролов. — В общем-то обычная история.
Так сама жизнь решила спор следователя Фролова и майора Николаева, решила категорически и окончательно. Да, и Аполлона, и базарного петушка лепят из одной и той же глины. Очень многое зависит от того, в чьи руки попала эта глина. Поэтому руки следователя должны быть не только умелыми, но и добрыми. Так утверждал Александр Васильевич Чернов.
ДВА МОНОЛОГА
Во время наших бесед Фролов часто вспоминал свои студенческие годы и одного из старейших преподавателей Московского юридического института, а затем юрфака университета Семена Петровича Борисова.
— Он первым дал нам, студентам, представление о роли следователя в системе социалистического правосудия, — говорил Фролов. — Ведь в своё время каждый из нас считал, что задача следователя сводится лишь к тому, чтобы расследовать конкретное преступление, выявить преступника.
— Но ведь, по существу, это именно так.
— Не совсем. Это программа-минимум.
— А программа-максимум?
— Если вы не возражаете, давайте вернёмся в стены Московского юридического института, — предложил Фролов. — Борисова вы знали, так что нет особой нужды напоминать об его эксцентричной манере вести семинары. Семён Петрович всегда напоминал волшебную шкатулку фокусника, которая никогда не скупится на сюрпризы. Но на том семинаре «волшебная шкатулка» была пуста. Борисов ничем, кажется, не собирался нас удивлять. Он был солиден, серьёзен и… скучен. Собственно, не столько Борисов, сколько казус, который он нам рассказывал. Знаете, существует типичный материал для газетной статьи на морально-этические темы «На что смотрела общественность?». Вот что-то в таком роде нам и было преподнесено. История падения Валентина Булыгина нас, будущих юристов, по логике вещей заинтересовать не могла, тем более что Борисов почему-то делал упор не на расследование, а на биографию оного юноши, одного из тех, кого в прежние времена называли стилягами, а немного позднее суперменами из Жмеринки или д'артаньянами из Таганрога.
Рассказ Борисова сводился к тому, что, рано лишившись отца, Валентин Булыгин рос баловнем матери и, как многие баловни, ни минуты не сомневался, что все на свете: игрушки, лакомства, солнце — создано только для него. Он привык к тому, что каждое его желание мгновенно выполняется, что он и есть центр необъятной Вселенной. Он любил командовать, и вскоре это стало привычкой. Но любить командовать и уметь завоевать себе право командовать, как известно, не одно и то же. Поэтому в школе ему пришлось туго: никто не хотел признавать за ним этого лестного права. Само собой понятно, что самолюбие мальчишки было задето: хотелось верховодить, а добиться этого он не мог. Отказаться же от приобретённых привычек было трудно, да и не хотелось. Весьма обычная коллизия. Но в дальнейшем она приняла острые формы. Борисов дал нам понять, что в этом сыграла определённую роль мать Булыгина. Она понимала состояние сына, жалела его и пыталась по-своему утешить. «Зачем ты огорчаешься? — говорила она. — Ты все равно умней их всех. Они тебе просто завидуют. Завидуют твоим новым костюмам, твоей начитанности». В общем, она говорила все, что в таких случаях говорят ослеплённые любовью к детям матери. А Валентин, разумеется, верил ей. Уж слишком лестно она о нем отзывалась, чтобы ей можно было не поверить… Итак, во всем виновата зависть. Это уже некоторое утешение. Свои неудачи в общении со сверстниками он пытается компенсировать общением с книгами. Читает он много. Среди других книг ему как-то попались произведения Ницше и Макса Штирнера. Многого он в них не понял, но кое-что до него дошло и пролило бальзам на незаживающие раны. Теперь он уже, как подчеркнул Семён Петрович, все воспринимал в определённом аспекте; по одну сторону — он, сильная личность, сверхчеловек, которому все дозволено, по другую — те, с кем ему, к сожалению, приходится постоянно общаться, — маленькие, серые люди. Они не признают его исключительности?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36