А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

То ли слишком зыбкими оказались впечатления того дня, то ли Званцев замотался с производственными неурядицами, но первая же неделя, в течение которой они ни разу не встретились, поставила между ними стену. Потребовался год, прежде чем они снова стали близки друг другу, как тогда, на катере, на материковском берегу, близки настолько, что разговор о свадьбе сделался попросту неизбежным.
И была свадьба, и пригодилась небольшая банка тех самых материковских грибов, которые Анна суеверно хранила в чемодане, и Панюшкин произнес тост, и вообще было здорово! Как говорится, не было девушки в Поселке красивее и счастливее Анны, и не было парня красивее и счастливее Званцева, и члены Комиссии, отложив в сторону суровые свои обязанности, отдались свадебному веселью, и все звали молодых к себе в гости — в Москву, в Оху, в Южный, в Хабаровск, и ни у кого даже мысли не возникло, что через три года, в другом конце Острова, мягкой, влажной осенью кончится все то, что сегодня так шумно и радостно рождалось на глазах у всего Поселка.
В Москве Панюшкин рассказал мне, что сейчас Званцев живет в столице, заведует отделом в Управлении.
У него отдельный кабинет с видом на кремлевские купола. Его жена преподает иностранный язык в каком-то институте. Оба записаны в бассейн, плавают зимой и летом — это позволяет, говорят, сохранить спортивную форму. Вместе ходят на лыжах, вместе уезжают в отпуск, и вообще, ведут счастливый образ жизни. Да, у них двое детей.
Пожилая секретарша Званцева рассказывает об одной его странной привычке — когда на улице туман, он часами стоит у окна, глядя на узкую полоску воды Москва-реки, на золотые купола Кремля. Кто знает, о чем он думает... Во всяком случае, отвлекается Званцев от этого занятия неохотно, и, если кто направляется к нему по делу, секретарша в знак особого расположения может посоветовать зайти на следующий день. «Сегодня у нас туман», — говорит она.
Слова, которыми Панюшкин очень гордится:
— Ферзем может стать каждая пешка. После смерти.
* * *
— Ну что, дорогой друг Михайло, подошла твоя очередь давать правдивые показания. Надеюсь, они будут чистосердечные, полные и объективные, — молодые зубы Белоконя сверкнули весело и свежо.
— Чего меня допрашивать — рапорт в деле, — Шаповалов озадаченно провел рукой по круглой стриженой голове. — Там все изложено чистосердечно, как ты говоришь.
— Не помешает. Слог у тебя больно суховат... И потом, мне интересно, что ты за человек есть и почему участковым на шестом десятке лет заделался. Так что давай, валяй. Без утайки и без робости. Записывать все не буду, только то, что к делу относится.
— Чего валять-то? Мне вопрос нужен.
— О, вопросов у меня больше, чем болезней! Как стал участковым?
— Как стал... Был шахтером, неплохим шахтером, между прочим, есть чего на стенку повесить — грамоты всякие, листы похвальные... До орденов, правда, дело не дошло, хотя и не возражал бы.
— Не горюй, Михайло, орден на новом поприще получишь.
— Да бог с ним, с орденом... Нынче все молодых награждают, им, видать, нужнее. Ну, так вот, работал в Бошнякове, здесь же, на Острове. Недалеко от Александровска. А там всего одна шахта, и на той шахте одна добычная бригада...
— Какая-такая?
— Добычная. Которая дает уголек на-гора. А обслуживают ее тринадцать проходческих бригад. Опять непонятно? Ну те, которые готовят забой для этой, добычной. В чем дело, спрашивается? Откуда такая дикая производительность труда? Дело в условиях залегания. Пласты угольные там, мало того, что полметра мощностью, да еще смяты, разорваны, перекручены, сдвинуты... Не шахта, а наглядное пособие. Все, что с пластами может случиться, — в Бошнякове есть тому пример. Только наладимся, бывало, давать приличную добычу, только комбайн заведем, конвейерную линию отладим, и на тебе — кончился пласт. Где он? Выше? Ниже? Или его вообще на сотню метров в сторону швырнуло? Ищи-свищи... А мощность пласта такая, что работать приходится лежа, на карачках, сверху наседает, кровля рыхлая, сыплется, не всегда успеваем технику вызволить.
— Скажи, Михайло, вот и работа тяжелая, и с жильем, наверно, паршиво, и со снабжением... Что же тебя там держало? Ответь мне на такой неприличный вопрос.
— А черт его знает! Зарплата хорошая, но не в ней дело. Нет. Ни за какие деньги не заставишь людей уродоваться по две смены, вручную вкалывать, не заставишь комбайны, чуть не рискуя жизнью, из забоя вызволять, под куполами костры возводить.
— Костры?
— Когда обрушивается кровля, над выработкой образуется купол метров десять вверх. — Шаповалов заволновался, заговорив о знакомом, пережитом. — И эта яма дышит над тобой, время от времени из нее вываливаются этакие булыжники тонны по полторы-две, а ты не знаешь, на чем там вверху все держится, не знаешь, обрушится через минуту или через две. Вот тогда единственное спасение — внизу под куполом костер кладут: два бревна вдоль, на них два бревна поперек, а на них опять вдоль... И выкладывается такая башня до самого верха купола, чтобы последние бревна потолок подперли. Тут главное — не содрогнуть купол, быстро выскочить, когда камушек вдруг дышать начнет.
— Моя ты деточка! — воскликнул Белоконь. — Надо же, какая еще работа бывает на свете!
— Знаешь, Иван Иванович, живешь вот так, с людьми общаешься, то-сё, а где-то в тебе чувство такое, что настоящая твоя жизнь, честная, ответственная, справедливая, не знаю, как еще назвать, идет где-то рядом и даже не касается тебя, не знаешь, какая она на самом деле, твоя истинная жизнь. Так вот, когда клал я костер и камни вокруг меня падали, будто под обстрелом находился, казалось, что началась, наконец, моя та самая, долгожданная жизнь. И сейчас вспоминается не гнилое жилье, не худая спецодежда, вспоминаются случаи, когда настоящую жизнь почувствовал. Такие случаи — они как костры человека подпирают, понял? Чем больше их, тем прочнее купол над тобой, тем тверже на земле стоишь, и не сковырнет тебя ни злобство людское, ни беда какая или хворь. Не надо только уходить от таких случаев, когда подворачиваются, использовать их надо полностью, как жилу золотую.
— Ох, Михайло, и говоришь ты, перебивать не хочется. Но уж если сам остановился, вернемся в шахту.
— Давай в шахту, сам по ней соскучился, снится иногда, до сих пор снится... И купола, и люди, и разнарядка... Что интересно — дождь в сопках пройдет, а через неделю начинает нам за шиворот капать. Мы даже с ребятами спорили иной раз — за сколько дней дождь до забоя доберется. Точно угадывали. Да что дождь — туман на сопки ляжет, и то чувствуем его там, на глубине.
— И однажды тебе все это надоело?
— Нет, какой надоело! Работа в шахте тяжелая, но после нее к другой трудно привыкнуть... Вот ты, Иван Иванович, знаешь, как наша планета пахнет?
— Планета? Ну ты и хватил... Не нюхал я как-то планету, не доводилось. Землей, наверно, пахнет, чем же еще?
— Какой землей? Черноземом? Перегноем? Мусором каким? Травами? Все это, мил человек, запахи поверхностные, посторонние, в общем-то. А вот в шахту спустишься, о! Только там и почувствуешь. И чем глубже, тем он сильнее, чище! Не могу я тебе этот запах описать, самому надо почувствовать. Влажный такой запах, серьезный, сравнить не с чем, отвлечешься от работы, посидишь, тревога берет... И задумаешься — вот она какая, могила-то, вот что, оказывается, ждет тебя вскорости.
— О могиле не будем. Итак, ты ушел из шахты?
— Да, придавило меня маленько... Все комбайн пытались вызволить, зажало его кровлей, не удалось, а меня прищемило. Ногу. Ходить можно, а работать, шахтером работать — нет. Но жить-то надо? Я говорю не только про деньги... Жить надо. Жить! Кончил курсы, и вот пожалте, участковый. Хотя с шахтерской пенсией тоже кантоваться можно. Но у меня две дочки на Материке, учатся... Все замуж никак не выйдут, все, вишь ли, парни им не те попадаются.
— Понял. Теперь, Михайло, о том вечере, когда чрезвычайное происшествие у вас стряслось, — Белоконь подпер ладонью щеку и замер, словно приготовился услышать нечто невероятное.
— Так, дай сообразить... Было уже часов восемь. Начался буран. Панюшкин командует — укрыться в окопы. В школе занятия прекратили, танцы отменили, что можно, закрепили, аварийные бригады оповестили на всякий пожарный. Пограничники подтвердили — прогноз серьезный. Конечно, всем об опасности пожаров напомнили, в такую погоду ветер даже из сигареты столько огня высекает... курить страшно. А в печах гудит так, что обыкновенные дрова синим огнем горят!
— Ну и брехать ты, Михайло, здоров!
— А твое дело слушать. Так вот, работы свернули, Поселок, можно сказать, замер.
— Один магазин остался?
— Да, с магазином промашка вышла. Но с другой стороны, вроде бы все правильно. Я потолковал с Панюшкиным, и он говорит, что уж коли буран начинается, надо людям продуктами подзапастись, а то наутро и магазина под снегом не найдешь. Действительно, перед буранами у нас запасаются консервами, хлебом, сахаром...
— Водкой?
— И водкой тоже, а как же! Ты меня водкой с толку не сбивай. В девятом часу Андрей Большаков приволакивает ко мне в отделение этого бандюгу, Витьку Горецкого. Так, мол, и так, докладывает, человека порезал. Лешку Елохина.
— Горецкий был избит?
— Не заметил. Я еще подумал тогда — вот подлец, улыбается. Парень он видный, ничего не скажешь, но злобный какой-то, все по сторонам глазами шныряет — не то кого боится, не то сам укусить подбирается. Допросил я его, как положено, Большакова Андрюху тоже допросил, протокол составил, ты читал этот протокол... А самого запер.
— В камере уже кто-то был? — невинно спросил Белоконь.
— Да, Юра Верховцев. Парнишка он ничего, но за ним глаз да глаз нужен. Родители его здесь, в Поселке живут, из местных они. И какая-то ему в голову дурь влезла — все хочет доказать, что он не хуже других. Другие-то весь Дальний Восток объездили, на островах побывали, в страны всякие плавали, народ у нас пестрый, а Юра в Поселке все свои шестнадцать лет отбарабанил.
— О том, что запрещено в одной камере оставлять взрослого и подростка, ты, Михайло, конечно, знаешь?
— Да у меня всего одна камера! Что мне было делать — Горецкого домой забирать? Отделение милиции на дому открывать? Ты, мил человек, учитывай обстановку, условия, возможности!
— Дальше?
— Часов в девять домой отправился. Еле добрался. Ни один фонарь уже не горел — на подстанции предохранители полетели, кое-где провода не выдержали... А в десять звонок. Так, мол, и так, окно в отделении выломано, и ветер там уже гуляет, и снег наметает, и все, что угодно твоей душе, там происходит. Сбежали. И Горецкий, и Юра.
— Как же они удрали?
— А! Вывинтили шурупы, которыми решетка крепилась, распахнули окно и были таковы. К буровикам направились. Это около сорока километров. В такую погоду их можно и к сотне приравнять. Трезвым на такое не решишься.
— Чем они вывинтили шурупы?
— Набойкой от каблука. Нашел я эту подковку... В инструкции ведь не сказано, что задержанных разувать полагается?
— Горецкий знал, что рана у Елохина не опасна для жизни?
— Думаю, не знал. Крови было много, к Лешке он не подходил. Наверно, мог решить, что вообще... Большаков притащил его, втолкнул в отделение и говорит, что вот, мол, подонок, Лешку порезал.
— И там, на Проливе, встретившись с Большаковым, Горецкий мог подумать, что терять ему нечего? Что, мол, одним больше, одним меньше...
— Кто ж его знает, что он подумал! Конечно, если решил, что Лешку насмерть убил, то не исключено... с отчаяния... или со злости...
— Продолжим. Итак, десять часов вечера. Ты получаешь сообщение о том, что задержанные сбежали. Твои действия?
— Первым делом отправился к Нинке Осокиной. Горецкий живет у нее на положении хахаля. Но опоздал. Были они у Нинки, оделись потеплее и ушли. Не сказали куда. Но Нинка догадалась — к буровикам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59