А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

И в течение нескольких секунд испытывал от этого такую же острую радость, как и тогда, когда его сын выучивал новое слово. Это было забавно.
— Представляете ли вы себе, кто бы мог это сделать? Я хочу сказать, полагаете ли вы, что у вашей сестры были враги, знаете ли вы их?
Супруги Конт одновременно растерянно покачали головой. Она сказала, что они ничего не знают, ничего не понимают.
Грацци достал из ящика стола список имевшихся у Жоржетты Тома вещей, сообщил, какая сумма у нее на счету в банке, сколько значится в платежной ведомости, сколько денег обнаружено в кошельке. Удивления эти цифры не вызвали.
— Были ли у нее другие источники доходов, кроме жалованья? Сбережения, ценные бумаги?
Они полагали, что нет.
— Это было не в ее характере, — объяснила сестра, нервно комкая платок. — Это трудно объяснить. Я до шестнадцати лет жила вместе с ней. Мы спали на одной кровати, я донашивала после нее ее платья, я хорошо ее знала.
Она снова заплакала — тихо, не сводя глаз с сидящего напротив Грацци.
— Она была очень честолюбивой. Одним словом, как бы вам сказать, была способна работать, не жалея себя, многим жертвовать, чтобы получить то, чего ей хотелось. Но деньги сами по себе ее не интересовали. Я не знаю, как вам это сказать, ее интересовали лишь вещи, которые принадлежали ей, которые она могла купить себе на свои деньги. Она очень часто говорила: «это мое», «это принадлежит мне», «мое пальто», вот так. Вы понимаете?
Грацци сказал, что не понимает.
— Вот, например, когда мы были еще детьми, ее считали жадной. Над ней подтрунивали за столом, потому что она никак не соглашалась одолжить мне денег из своей копилки. Но я не знаю, правильно ли было называть ее жадной. Она не копила деньги. Она тратила их. Но тратила только на себя. Ей была нестерпима сама мысль, что она может потратить их на кого-то другого. Подарки она делала только моему сыну, которого очень любила, что же касается моей дочери, тут все обстояло иначе, из-за этого у нас создавались глупейшие ситуации дома. Однажды мы ей об этом сказали.
— Сколько лет вашему сыну?
— Пять, а что? Грацци вытащил из бумажника детские фотографии, найденные в вещах покойной.
— Да, это он. Это Поль. Эти фотографии были сделаны три года назад.
— Если я вас правильно понял, мадам, вы хотите сказать, что у вашей сестры не было привычки откладывать деньги, но по характеру она была скорее… скажем, эгоисткой… Это так?
— И да, и нет. Я не говорила, что она была эгоисткой. Она была даже очень великодушной, очень доверчивой со всеми. Все те глупости, которые она совершала, она совершала по наивности. Она была очень наивна. Ей это ставили в вину. Не знаю, как вам объяснить, но теперь, когда она умерла…
Слезы снова полились у нее из глаз. Грацци решил, что ему лучше переменить тему. Заговорить о Бобе, например, затем прекратить разговор и вернуться к нему позднее. Но он невольно бередил все ту же рану.
— Вы ее стали в чем-то упрекать? Вы поссорились? Ему пришлось подождать, пока она вытрет глаза скомканным платком. Она утвердительно кивнула головой, у нее началась икота, отчего на шее набухли вены.
— Два года назад, на Рождество, из-за пустяка.
— Какого пустяка?
— Из-за автомобиля. Она купила «дофин». Она много раз советовалась с мужем, он занимался оформлением кредита, доставкой, в общем, всем. Ей давно хотелось иметь машину. Еще задолго до того, как она ее купила, она стала говорить «моя машина». Когда же она, наконец, ее получила, накануне Рождества, то захотела, чтобы в каком-то гараже ей нарисовали на передних дверцах маленькую букву «Ж». Мы ждали ее к обеду. Она опоздала. Объяснила причину. Она была счастлива, просто невероятно…
Грацци не мог больше видеть ее слез, которые двумя ручейками текли по ее бледному лицу.
— Мы посмеялись над ней из-за этих букв. А потом… знаете, как это бывает. Слово за слово, и мы наговорили ей массу всего о том, что, в конце концов, касалось только ее… Вот так. После этого случая мы стали видеться гораздо реже, может быть, пять или шесть раз в году.
Грацци сказал, что он понимает. Он представил себе, как за столом в канун Рождества на Жоржетту Тома, преисполненную гордости за свой «дофин» с маленькой буквой «Ж» на дверцах, купленный ею в кредит, обрушился град саркастических шуток и насмешек, представил себе тягостное молчание за десертом, холодные поцелуи при прощании.
— Раз убийство было совершено, как мы полагаем, не с целью ограбления, то не знаете ли вы, кто из ее знакомых мог затаить на нее зло?
— Кто? Таких нет.
— Вы упомянули Боба.
Женщина пожала плечами.
— Боб человек слабый, бездельник, каких немало, но вообразить, что он может кого-то убить, просто невозможно. А уж тем более Жоржетту.
— А ее муж?
— Жак? Но почему? Он ведь скоро снова женился, у него растет сын, он никогда не питал к ней неприязни.
Муж теперь уже при каждой ее фразе кивал головой. Вдруг он открыл рот и быстро проговорил высоким голосом, что это преступление совершил, конечно, садист.
Сидевший очень прямо на стуле в глубине комнаты мужчина в наручниках, не отрывая глаз от своих ладоней, неожиданно рассмеялся. Должно быть, услышал его слова, а может, просто был сумасшедшим.
Грацци поднялся, сказал супругам Конт, что их адрес у него есть и он, вероятно, еще встретится с ними до окончания следствия. Когда они уже направлялись к выходу, поклонившись двум инспекторам, Грацци вспомнил квартиру на улице Дюперре и задал еще один вопрос, на этот раз последний, заставивший их остановиться у самых дверей.
Женщина ответила: нет, конечно, нет. Жоржетта ни с кем больше не встречалась последнее время, кроме Боба. Жоржетта была совсем не такой, как, вероятно, подумал о ней Грацци.
Он сказал, что Жоржетта — особый случай. Сказал, что ее надо было понимать. Как бы то ни было, ему и в голову не приходило, что он единственный мужчина в ее жизни: ревность, слава Богу, не в его характере. Если инспектор решил идти по этому пути, он должен сразу ему сказать, что тот заблуждается.
Его действительно зовут Боб. Это имя указано у него в паспорте. А вот Робер — это его псевдоним. Он сказал, что у его родителей были свои странности. Оба они утонули, когда ему исполнилось десять лет (плавали на паруснике в Бретани). А два месяца назад ему исполнилось двадцать семь.
Жоржетта умерла в тридцать лет. Горе это для него или нет, инспектора это не касается. Не в обиду ему будь сказано, но фараоны всегда вызывали у него или отвращение, или смех. Что касается инспектора, он еще, право, не знает, к какой категории его отнести, скорее, пожалуй, ко второй. Вообразить себе, что у Жоржетты были деньги, тут можно просто лопнуть со смеху. Вообразить себе, что ее муж способен сесть в поезд, чтобы убить кого бы то ни было, не наделав при этом в штаны, тут можно просто лопнуть со смеху. Вообразить, что он. Боб, мог бы найти хоть малейшее оправдание для того, кто убивает из ревности, тогда как это, пожалуй, чуть ли не единственная мерзость, за которую действительно можно отправлять на гильотину, тут уж действительно можно лопнуть со смеху. А уж вообразить, что он, Боб, способен выставить себя в смешном свете, совершив подобное преступление, да еще в вагоне второго класса, тут уж, право, можно заплакать. Инспектор — как его там зовут, Грацциано, да, в свое время был такой боксер Грацциано — должен был бы просто рыдать.
Он пришел, потому что ему больно видеть, что фараоны роются в вещах Жоржетты. Он побывал накануне вечером на улице Дюперре, и ему не понравилось, ну совсем не понравилось, как они там все перевернули. Если не можешь поставить все на свои места, то и трогать ничего не надо.
Ну и что из того, что он в полиции, он будет говорить таким тоном, каким ему хочется. А если инспектор такой умный, то ему следовало бы его выслушать. И нечего тут обижаться, об этом следовало подумать, когда он выбирал себе такую профессию, правда, в возрасте инспектора это звучит уже несерьезно.
Во-первых, Жоржетту не ограбили, потому что у нее нечего было взять. Даже полицейский должен был бы это сразу уразуметь.
Затем, она была человеком слишком порядочным, чтобы завести знакомство с каким-нибудь подонком, который был бы способен ее убить. Он надеется, что инспектор — как его там зовут, черт побери? — Грацциано, да, так, благодарю, — он надеется, что инспектор понимает, что он хочет сказать.
И наконец, если верить мерзкой фразе этого мерзкого журналиста, понадобилось три минуты, чтобы задушить Жоржетту. Пусть он вобьет себе в башку, этот, как его там зовут, инспектор, что это-то и есть самое важное, даже если это важно только для него, Боба, потому что, когда он думает об этих трех минутах, ему хочется взорвать весь Париж. Потому что не стоило посещать вечерние курсы при полицейской префектуре, чтобы сообразить, что три минуты — это слишком долго для профессионала и что этот негодяй, этот сукин сын, этот подонок-дилетант. Бездарный дилетант самого худшего толка.
Если бы он. Боб, который не верит в Бога, мог молиться, он попросил бы Его, чтобы это было делом рук профессионала, хотя это явно не так, или же журналист просто сморозил глупость, и Жоржетта не мучилась.
И еще одно: он видел, как отсюда выходили эти двое, эта отвратительная особа и этот жалкий тип, сестра и зять Жоржетты. Так вот, не в обиду инспектору будь сказано, лучше фараонам сразу отказаться от всей этой ерунды, которая дорого обходится нашим налогоплательщикам. Это ужасные люди. Хуже того, благонамеренные. И болтливые. Их словам можно доверять не более, чем Апокалипсису. Они не понимали Жоржетту. Нельзя понять тех, кого не любишь. Что бы они там ни говорили, все это пустое.
Так вот. Он надеется, что инспектор, которому, вероятно, надоело напоминать ему свое имя, усек главное. Впрочем, он и в самом деле ужасно расстроен и просит извинить его, он никогда не запоминает имен.
Грацци смотрел на него ничего не видящими глазами, от его слов у него кружилась голова, и он был даже немного напуган тем, что до сих пор не вызвал дежурного из коридора, чтобы отправить этого одержимого в тюрьму предварительного заключения при Префектуре, чтобы он там немного остыл.
Он был огромного роста, на целую голову выше Грацци, лицо было безобразное, ужасающе худое, но голубые беспокойные глаза невольно притягивали к себе.
Грацци совсем иначе представлял себе любовника Жоржетты Тома. Теперь он уже и сам не знал, каким он себе его представлял. Вот он сидит перед ним. Он оказался лучше, чем торговец автомобилями. Но он раздражает Грацци, потому что все время перебарщивает, и от этого парня у него, Грацци, раскалывается голова.
Но накануне, в то время, когда было совершено убийство, он находился у друзей в пятидесяти километрах от Парижа, в одной из деревень департамента Сена и Уаза, и все шестьсот жителей этой деревни могут подтвердить его слова, его невозможно было не заметить.
Габер позвонил в четверть первого. Он только что побывал у Гароди. И звонит из табачной лавки на улице Лафонтена. Он разговаривал с невесткой, и надо признаться, она чертовски хороша.
— Она ничего не знает, ничего не заметила, ничего не может сказать.
— Ее описания совпадают с тем, что говорил Кабур?
— Она никого не стала описывать. Уверяет, что легла, как только села в поезд, и сразу же уснула. Она едва помнит убитую. Вышла из вагона, как только поезд остановился, потому что свекровь встречала ее на вокзале.
— Она должна была запомнить других пассажиров… А потом, тут что-то не так. Кабур утверждал, что верхняя полка до двенадцати или до половины двенадцатого не была занята.
— А может, он ошибся?
— Я жду его. Как она выглядит?
— Красивая, брюнетка, длинные волосы, большие голубые глаза, маленький вздернутый носик, как раз в меру, тоненькая, рост метр шестьдесят, неплохо сложена.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27