А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


Когда, совершенно обалдевший и потерявший надежду выбраться к единственно знакомому мне в мексиканской столице месту – Латиноамериканской башне, как величали аборигены 40-этажный небоскреб, возвышавшийся в центре города (впрочем, что тут центр, а что окраина, еще нужно было поразмыслить, если принять в расчет этот гигантский – немыслимо гигантский мегаполис, у которого отдельно взятые улочки тянулись на десятки километров, прямые, как линейка), я, разгребая, как пловец волны, свисавший сверху ширпотреб, увидел полоску натурального солнечного света, то кинулся вперед, испугавшись, что он может исчезнуть, раствориться, как мираж в пустыне. Тут-то и столкнулись мы лбами.
– Тысяча извинений, синьор, – потирая ушибленное место и на глазах смиряя гнев, вежливо произнес невысокий, легкий, как большинство мексиканцев, черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху с расстегнутым воротом и белые «пеонские» вельветовые джинсы. В разрезе рубахи на смуглом теле виднелся кончик золотого крестика.
– Это вы меня простите! Я просто голову потерял в этом содом-гоморре!
– Вы – иностранец? Не янки, нет. Англичанин?
– Еще дальше. Я из СССР, а если точнее – с Украины, из Киева. Слышали?
– Вы русский? – Парень явно обрадовался, а это за границей всегда отзывается ответным чувством.
– Украинец.
– Извините, для большинства в Мексике все, кто из СССР, – русские. По крайней мере, так всегда говорил наш Давид Сикейрос. А уж он-то, считай, изучил Россию лучше других. А разве не так вы охарактеризовали бы человека, который покушался на Троцкого, за что и угодил надолго в тюрьму?
– Это для меня новость, черт возьми! – искренне удивился я, не предполагая такой поворот в судьбе человека, признанного в подлунном мире, как величайший художник XX века.
– Как? Вы не знали? – настал черед искренне поразиться Хоакину (впрочем, тогда я еще не знал его имени).
– Что-то слышал, но не принимал всерьез, – неопределенно сказал я, испытывая в очередной раз неловкость, частенько случавшуюся за границей не со мной одним, когда нам рассказывали о вещах, широко известных в мире, но вымаранных, уничтоженных в нашей собственной истории, в нашей памяти. Поверьте, это очень горькое чувство.
– Я не представился, извините. Хоакин Веласкес, но-но, сразу оговорюсь: никакого отношения к знаменитому испанцу не имею.
– Олег Романько, журналист, бывший спортсмен, я выступал здесь, в Мехико-сити, на Олимпиаде. В 1968 году.
– О-оу! – издал восхищенный возглас, скорее напоминавший душевный стон, мой новый знакомый. – О, синьор Олег! Я рад приветствовать вас в Мехико-сити. Я бесконечно рад еще и потому, что мы – коллеги. Я репортер из «Эль Сол», это, скажу вам, самая большая газета в Мексике. Но-но, я не такой большой журналист, как вы, синьор Олег, однако кое-что успел. Извините, наверное, это выглядит самонадеянно, но я верю, что пробьюсь, чего бы это мне не стоило! Главное – упорство, а чего-чего, а этого у меня хоть отбавляй.
– Если есть желание, то, считай, победа за вами, – сказал я, несколько обескураженный его откровенностью. Впрочем, тут же сделал поправку на латиноамериканский характер и темперамент, с коими мне довелось столкнуться еще на Играх, где я мог убедиться, что это действительно кое-что значит. Мексиканцы меньше всего напоминали болтунов, когда делали подобные заявления. И чтоб сгладить впечатление от своего прохладного тона, добавил: – Я ведь тоже начинал в журналистике с… огромного желания и уверенности, что упрямство – залог удачи. И не ошибся!
– Вот видите, синьор Олег! – обрадовался Хоакин. – Вы любите мексиканскую еду? – без перехода спросил он. – Настоящую?
Вы смогли бы сказать «нет!», когда на вас устремлены два горящих внутренним огнем глаза, и выражение лица готово вспыхнуть радостью, стоит вам лишь произнести «да!». Я не смог, хотя, впрочем, почему нужно было говорить «нет», если действительно не приходилось пробовать блюда национальной кухни, хотя и прожил тогда, в 1968 году, две недели под этим жарким солнцем? В столовой олимпийской деревни – чего душе угодно, кроме настоящей мексиканской пищи, и лишь в ближайший час мне предстояло понять, почему ни организаторы Игр, ни представители стран-участниц не настаивали на местных яствах. Увы, обо всем этом я не догадывался и потому с чистым сердцем сказал «да», тем более что изрядно проголодался, скитаясь под сводами меркадо.
– Тогда – вперед! – воскликнул Хоакин, озабоченно взглянув на ручные часы, почему-то показавшиеся мне знакомыми.
Забегая вперед, скажу, что часы оказались советскими, наш вездесущий «Полет» – там так и было написано, но только латинскими буквами, и это открытие привело в восторг моего мексиканца, который все больше и больше нравился мне: он и понятия не имел, что носит часы с маркой «Сделано в СССР». «Нет, это швейцарские, синьор, швейцарские, я купил их в магазине на Инсурхентес, это фирменный магазин, – сопротивлялся Хоакин. Мне почему-то показалось, что он и впрямь желал, чтобы часы оказались советскими, но не мог поверить в такую удачу. – Они идут… идут, как часы!» Мне пришлось попросить его внимательно присмотреться к крошечным буковкам в самом низу, под секундным циферблатиком, где было – я-то знал это доподлинно – скромно указано «Сделано в СССР»… по-русски. Когда Хоакин убедился в этом, он буквально потерял дар речи. Мне сперва стало даже грустно, что человек не мог предположить высокое качество нашей продукции, завезенной в Мексику, но потом разочарование сменилось доморощенной гордостью – а что, мы – хуже швейцарцев?!
Хоакин подхватил меня под руку и увлек за собой… в меркадо, откуда я только что имел счастье выбраться. Я непроизвольно тормознул, чем вызвал удивление у Хоакина.
– Нужно спешить, – объяснил он, – как раз поспевает еда. – Он произнес название блюда по-испански, и увы, сколько ни вспоминал я позже, так и не мог найти в своей памяти этого слова. Впрочем, надеюсь, Хоакин не будет местным Сусаниным…
Хоакин разбирался в хитросплетениях лабиринта так, точно Ариадна вручила ему свою нить, и не прошло и пяти минут, как мы усаживались на скамью, что окантовывала кухню, в центре которой возвышался очаг, и кипел, испуская щекочущие обоняние ароматы, почти запорожского объема котел.
– Два, – сказал Хоакин повернувшемуся к нам человеку в белом высоком колпаке с раскрасневшимся лицом и для верности еще и поднял вверх два растопыренных пальца.
Пока повар колдовал над котлом, я осторожно огляделся. Кухня, а справа и слева было еще два подобных заведения, располагалась в самом дальнем углу, если считать от того места, где мы переступили порог ангара. Свободных мест за этой своеобразной стойкой, напоминавшей стойку европейского бара, практически не было. Мы, по-видимому, поспели вовремя, потому что позади уже собирались люди – следующая смена. Это были крестьяне, привезшие на рынок экзотические плоды своих скудных полей, шерсть и домотканые ковры, рабочий люд, трудившийся под сводами меркадо, водители грузовиков в фирменных синих фуражках, две женщины – индианки с трубками в сморщенных губах – они в ожидании обеда уселись на корточки под стеной…
Я, кажется, начинал догадываться, о какой мексиканской кухне допытывался у меня Хоакин. Да отступать было поздно, тем более что повар уже поставил перед нами широкую тарелку с двумя горячими румяными лепешками, положил каждому по оловянной ложке, ловко метнул вслед за ложками две стальные миски, до краев наполненные парующим варевом. Но когда он поставил еще и две граненые пивные кружки, наполненные чистой водой, я растерялся. Однако все стало на свои места, едва я хлебнул ложку супа.
Вслед за одной-единственной ложкой я вылил в себя поллитра холодной живой воды, но внутри продолжал пылать пожар… На Украине тоже любят борщ с красным перцем, но в тот момент я готов был жевать самый что ни есть огненный стручок – он, наверняка, показался бы мне сладким.
Вот так началась моя дружба с Хоакином, прекрасным парнем, чья помощь однажды оказалась незаменимой.
Тогда же, в Мехико-сити, я впервые увидел Джона Бенсона. Кубок Америк, так назывались состязания, мало сказать собрал «звезд» легкой атлетики, он вызвал прямо-таки вселенский ажиотаж, и местная пресса буквально захлебывалась от восторга, ежедневно выплескивая на страницы газет букеты сенсаций, мало смущаясь тем, что львиная доля их или не имела вообще никакого отношения к спорту или, если и имела, то чаще всего скандальное, никак не делающее чести неофициальному чемпионату мира, как успели окрестить специалисты, к вящей радости хозяев, турнир. Что ж, в том была и доля истины, ибо за год до Олимпиады в Лос-Анджелесе все полярнее расходились мнения – будет ли СССР участвовать в Играх или постарается мстительно использовать их в «пику» американцам, подпортившим спортивный праздник в Москве; и хотя официальная Москва хранила молчание, лишь время от времени обрушиваясь на Олимпиаду-84 градом обвинений в коррумпированности и продажности организаторов, неустроенности быта будущих участников Игр, в утрате истинно олимпийского духа и еще во многом другом, увы, не в лучшем духе, к сожалению, воцарившемся в отношениях двух сверхдержав с того самого момента, как в декабре 1979-го наш «ограниченный контингент» вкатил на танках в Афганистан. Начало печальной эпохи я почувствовал на себе, когда летел в США на Олимпийские Игры в Лейк-Плэсид, и тот полет для меня и для моих товарищей и коллег, приглашенных в качестве почетных гостей, для почти двух сотен советских людей, входящих в так называемую «олимпийскую семью», едва не стал последним из-за злонамеренного вывода из строя диспетчерского компьютера в аэропорту имени Джона Кеннеди в Нью-Йорке. С той Олимпиады мировой спорт пошел, как говорится, вразнос: наше великодержавное упрямство, подогреваемое людьми, коим по их государственному положению следовало бы проявлять мудрость и терпение, терпение и мудрость, торопились, словно боясь опоздать и не высказать, не выплеснуть на «супротивника» мыслимые и немыслимые обвинения, а заодно приукрасить, «подчистить» собственные, далеко не лучшие дела и решения. Писать об олимпийском спорте становилось все труднее. Требовались или панегирики советскому спорту и спортсменам, или черная краска, коей метилось все, что относилось к «их растленному профессиональному, лишенному человеческого лица гладиаторству».
Развернув «Эль Сол», предупредительно протянутую мне Хоакином, устроившимся рядом со мной за одним столиком в ложе прессы Олимпийского стадиона, я принялся ждать.
– Посмотри! – отвлек меня Хоакин.
С первой полосы, занимая чуть не всю верхнюю половину, глядел снимок, на котором, дружески обнявшись, со вскинутыми вверх руками, где пальцы были сложены на манер буквы «V», что должно было обозначить на общепринятом международном языке жестов победу, улыбались американский спринтер Джон Бенсон и наш Федор Нестеренко. Хоакин быстро перевел текстовку с испанского: «Они говорят друг другу и всем остальным в мире – мы отличные парни, мы хотим выступать на Олимпийских играх!»
– Хорош этот Бенсон, – сказал я Хоакину. – Красавец! Сколько мощи в его теле!
– Я слышал, что Бенсон пообещал побить мировой рекорд!
– Это будет фантастика. Впрочем, на этом стадионе уже случались фантастические вещи. Во-он там, в секторе для прыжков, в шестьдесят восьмом улетел на 8.90 Ральф Бостон. Я до сих пор помню выражение лиц ребят, кто состязался с ним. Они были конченные люди. Просто конченные, и соревнования на этом для них завершились. Кончились они тогда и для моего приятеля, за которого пришел поболеть, для Игоря Тер-Ованесяна. А ведь он был готов, как готов!
– Ты, наверное, слышал, что Джон Бенсон потребовал полмиллиона долларов за участие в Кубке?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43