А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Вот и выходит опять-таки, Оська, бревном мне шелк шить. Зачем в тебе такое неимоверное сотрясение предрассудков и почему ты мало в России жил? Возьми, в каких инстинктах воспитала тебя среда в другие дни… Как мне с тобой поступать, любимый ты мой сейчас человек, а как я по праву советского гражданина могу окончательно из тебя раба делать и шить тебе на счастье штаны и другие сооружения!
И от жалости, и от того, будто и в родных местах, а будто и нет, заговорил Фокин с неослабным пылом:
– Для чего тогда существует земля, если так чудно устроено человеческое счастье и не могу никак в меру отмерить своего российского счастья – тебе, Оська, и другим. На заводах в мое счастье не верят, и не на что им шить новое платье. Да и какие пути портному на заводы, идут там кругом человека машины. Видно, не того человека послали из Павлодара, а кого бы можно послать вместо меня – неизвестно, будто и в самом деле некого послать… Добрые люди и товарищи немецкой земли! Говорю я вам по совести: живете неправильно, необходима разверстка на российский фасон; легче мне будет тогда шить вам счастливое платье… До чего, скажем, вот этого мальчонку изнахратили, – смотреть совестно, какого он счастья хочет… Добрые люди и товарищи!..
– Wohltatug, gut das arme Volk, Genoese! – орал за ним во весь голос Оська.
Стоял он за костром, голосом в поле, и из слова в слово в тьму и полевые запахи яростно переводил речь русского посла.
Одежонка на нем тощая, а ночь свежа, прыгал он, словно подныривая под каждое слово. Искры ныряли в листья, и гукала какая-то свирепая птица.
А Фокин говорил уже про Интернационал, хотя и знал об нем только то, что в песне. Русские песни теперь обстоятельные, – по ним многое объяснить можно, и очень многое объяснил Фокин.
В горле пересыхало, и только хотел он коснуться Красной Армии и военных фасонов, объясняя кое-что и самому непонятное, – завизжало, заулюлюкало в кустах. Ойкнул Оська:
– Втикаем, дяденька Фока, аж до самого дому втикаем!
– Да что ты, Оська, мало ли какой зверь орет по лесу!
– А есть это не зверь, а самый настоящий хозяин, дяденька Фока, и будет он нас бить за такие речи пять дней подряд или того больше! Я ж переводил-то как для рабочего-пролетария…
А Фокин от своей длинной речи пересмелел через меру, он азартно сплюнул в костер, так что зола зашипела.
– А вот и не пойду! Имею я право говорить в чистом поле для своей души и для своей храбрости. Переводи дальше!..
– Я-то переведу, дяденька Фока, только дай ты мне в кусты залезть, – тебе-то ведь слова, а мне чистые колотушки. Я тебе-то из кустов еще лучше буду переводить.
Но в кусты ему влезть-таки не удалось.
Из кустов мелькнули сначала палки, да эти палки и удалось лишь рассмотреть Фокину, – тотчас же Оська расшвырял костер, засвистел по-преисподнему всеми военными свистами.
Первую палку почувствовал Фокин где-то под ребром, вторую на затылке, а третьей не стал ждать. Мотнул он в чьи-то зубы кулаком, чья-то жирная шея скользнула и завыла у локтя, – и вот бежит он полем, огромные собаки ловят и, визжа, никак не могут поймать его обтрепанных сапог.
Вот он один, а в поле кого-то бьют – Оську, должно быть, – и в канаве под изгородью, пахнущей краской и навозом, вздохнул вслух Фокин.
– Их, ты, Оська, летяга!
– А я здесь, дяденька, – услышал он рядом с собой, – я вас здесь давно жду, долго вы гулять изволили. Пожалуй, пора нам и спать?
– Ну, как тебя, Оська, здорово били?
– Меня не побьешь, я так одного трахнул, – давно, наверное, в больнице, а другому глаз навылет. Вот вас, должно быть, тронули слегка, вы ведь с детства к этому предприятию не привыкли?
– Да нет, все мимо они, – сказал Фокин тускло, – и что за привычка драться ни свет ни заря. Там они еще бьют?
– А уж теперь они бьют самих себя, так как темно и страшно; ихняя же профессия – фашисты. Здесь поля предводителя ихнего – миллиардера Тиниха, свиные охоты тут.
– Все-то у них есть.
– Свиней, дяденька, разводят тысячу, скажем, а потом в поле их пустят и автомобилями давят, кто меньше надавит, тот и проиграл, и плохой охотник. С утра у них тут свиная охота будет, может, посмотреть желаете?
– Посмотреть-то я посмотрю, а ты вот скажи мне, как у этой сволочи «ура» кричится.
– Es lebe der, дяденька.
Фокин вспрыгнул на забор, сложил коромыслом руки и закричал в поле:
– Es lebe der, сукины дети, es lebe der Ленин, der!..
Мальчонка Оська любил больше военное, так он грудь в колесо и тоже с забора:
– Ausjeichret, herzlich!
Всюду в поле замелькали огоньки выстрелов. За каждым возгласом, словно эхо, – ружейный треск. И под конец сами они напугались, точно тоже стреляли. К тому же охрип Фокин.
А как охрип, так все понял, и стало скучно. Лег опять у канавы на траву, расстегнул пиджак.
И ночь стала известной – жаркой, такой, что задыханье свое от себя отложить нельзя.
Так промчавшиеся по дороге автомобили не входили в разум и страх, как и всадники, как и прожекторы, делившие небо.
Сообразно этому сказал Оська с восторгом:
– Ищут, сволочи, даже в небе ищут. Нас ведь, дяденька Фока, ищут.
Все эти старанья мало занимали Фокина. Смотрел он на лес, ждал, когда прожектор осветит своих, фашистов. Немало обождав, спросил:
– А ты, Оська, часом, не слыхал, как они одеваются? Не в частную ли, отразилось в моей голове, одежду? Особенно самые охотящиеся на свиней.
– Совсем, дяденька, в частную.
– Манишка и петля на вольную нитку или, единодушно сомневаюсь, ворот наглухо?
– Категорически, дяденька, одеваются, как все торговцы.
Показалось Фокину, что не он вздохнул, а все звезды. Отвернулся даже от такой обиды.
– У мирвольников плутам житье… Дома-то, пожалуй, спят теперь все. Пойдем, Оська. Теперь, наоборот, как самого главного-то зовут?
– Зовут его, дяденька, Тиних.
– Был у нас будто при царице Елизавете такой, ну, может, и не родственник, все равно. Веди ты меня к нему, хочу я его несчастья посмотреть, и, может, найдется такой человек с миллиардами, что не надо будет ему моего шитья.
(Общие места в разговорах друзей я стараюсь опускать.) Ложась, Фокин сказал (и я не успел это вычеркнуть):
– Спать, как ни спи, а проснешься – опять ничего не понимаешь.
Продолжение 1-й главы, со включением счастья швейцара Ганса Брейма
Вот на самом деле Фокин у дворца Тиниха. За версту еще начинает подбираться земля, ровняться для одного человека, и, если судить по этому, – замечательный должен быть человек Тиних. Так, например, на фронтонах такие завитки, каких самая любимая женщина под самый первый поцелуй не завьет.
У тощего швейцара настолько же впавшие и подвижные глаза, насколько блестящи и пышны его одежды. И, главное, видно, страдает от тощи и длины, видно, ест он, стараясь растолстеть так, что зубы у него стесаны, как у сорокалетней проститутки тело.
И все же на ступеньках он медленнее памятника.
– А не преувеличивая, скажешь ты мне, – спросил Фокин, – скоро твой барин выйдет и скоро ли я ему понадоблюсь?
Ответил швейцар с невозможной гордостью:
– Никто моему хозяину не нужен, он всем надобен.
Всем жаром своим пошел Фокин:
– По таким сведениям, счастлив твой хозяин, и не может он мной воспользоваться.
– Видно, дело, правда, расстроится, – проходите, господин, проходите.
Будто зайчики из глаз Фокина по стенам дворца пошли. Хотел было уйти спокойно, но решил напомнить счастливому о счастье, – веселей как-то самому становится.
– Хоть и тошно мне, гражданин швейцар Ганс, тошно мне слышать, что счастливы буржуи, однако я человек добрый и говорю – слава богу. А хозяину своему передай, что был, мол, тут портной Иван Петров Фокин из Павлодара, который бесплатно всем счастье доставляет, был, мол, и ушел обратно, довольный по своей профессии, потому что очень ему трудно живется, и согласен он даже на буржуе сердцем отдохнуть.
Здесь памятник на ступеньках покачнулся осторожненько.
Быстро, словно разрывая бумажную ленточку, развел руками и так же осторожненько спросил:
– Каким же образом вы подтвердите существование свое герром Фокиным и имеется ли у вас заграничный паспорт?
– Зачем мне заграничный паспорт, стоячая твоя душа? Ничего у меня нет, только Оська может тебе подтвердить, – брехней я никогда не занимался. Иду я по земле без паспорта, добротой человеческой.
Тогда пожаловался швейцар:
– Я что же, плохой человек, разве я сомневаюсь? Не будет ли проще, герр Окофф, зайти ко мне выпить кофе и посмотреть на мою прекрасную дочь, которой я очень счастлив?
Привык Фокин сразу чувствовать то место, куда направлялись все людские желания. Потускнели у швейцара и побледнели глаза.
У постаментных людей возбужденьица всегда крысиные.
Со скукой отошел Фокин и ответил решительно:
– Надоело мне ваше кофе, чаю кирпичного хочу. Швейцар его за руку, швейцар ломает свой честный немецкий язык, чтоб скорей его понял русский.
– Герр Окофф, добрый герр Окофф, не лишайте меня места. Если узнает хозяин о нашей достопочтенной беседе и как реагировал я на это, немедленно же прогонит меня.
Фокин удивился.
– Да ведь он же счастлив.
Полетела с памятника вся кожура. Близко разглядишь – морщинистый, продымленный табаком нос, три дня не бритую губу и тощие остаточки зубов. Трудно разве узнать человеческую жизнь?
– Ну, не могу же я каждому оборванцу болтать, чем несчастлив мой хозяин. Он несчастливее всех людей на земле, герр Окофф, несчастнее любого турка: французы отбирают деньги, коммунисты – заводы и даже жизнь. Болезни такие, каких не продашь и не выкупишь. А также даже моя дочь выскальзывает из-под рук, и не по чему-нибудь другому, а по причине его слабости. Трудно ли соблазнить, но труднее всего стало после войны соблазн этот привести в исполнение. Не обижайте, герр Окофф, моих седин, загляните…
Отогнал швейцар Оську в сторону для размышления, выгодно ли здесь торговать папиросами, и также – часто ли будут отбирать здесь папиросы безденежные блестящие офицеры, как случалось это у дворца гетмана Дениско в Варшаве.
Вернувшись, ему пришлось переводить то же самое, что и до того:
– Загляните. Вы, конечно, странник, и некогда вам жениться на моей дочери, но со всем ее счастьем она будет ваша, сколько вы зажелаете… У меня же мыслей не будет, так как вы будете мне вторым отцом.
Чудно стало Фокину, – дочери своей не жалеет, – и спросил он, какое же великое счастье нужно Гансу-аф-Брейму.
– Есть у меня акции в других обществах, с которыми конкурирует мой хозяин. Тиних, знаете, ничего не понимает, ему просто везет. Я хочу справедливости, я хочу, чтобы акции моих обществ поднялись, я их продаю, я перекидываюсь в более выгодные предприятия, я основываю трест, – у меня уже разработан план акционерного общества концессий в России, – и вместе с вашей родиной, герр Окофф, мы разоряем эксплуататора и злодея.
Лицо его совсем стерлось от жадности, ливрея сжалась и стала похожа на фрак. Он ссутулился, и даже шапка стала походить на цилиндр.
Посмотрел на него Фокин и лениво подумал:
«А что, разве, в самом деле, сшить ему сюртук и разорить свиного охотника?»
– И на свиней охотиться будете? – спросил он.
Мотнулся тот восторженно:
– Герр Окофф, герр Окофф, только двадцать первый век, только прогресс и цивилизация позволили выдумать такое прекрасное и вполне безопасное развлечение. Я вношу дополнение, великое дополнение в эту охоту, герр Окофф. Я выращиваю йоркширов, таких, что автомобиль сможет только опрокинуть, но не раздавить. И вот, вы видите, автомобиль едет по ним, сшибает, изящный охотник наклоняется и метко стреляет в голову. «Ура, ура!» – кричат окружающие. Здесь двойное – умение шофера и глаз охотника. Такая великая мысль, герр Окофф.
– Великая-то великая, – ответил Фокин, – только не понимаю я вас, сволочей! Что же, ты на самом деле думаешь, что я на этом свете существую, – одного швейцара другим заменять?
Плюнул и пошел тихонько от дворца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9