А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Отдаваясь радости движения по этому высокогорному плато, я не помышлял ни о каких поисках и ни о каких мотивах, – ведь мне было прекрасно известно, что художнику не нужны особые «стаи птиц» для того, чтобы не дать распасться явленному нам в его картинах царству мира. Единственные животные, которых он еще в самом начале как-то допускал, были собаки, присутствующие на демонических пикниках и в сценах купания: их трактовали как символ неприятия духовного томления, что якобы прочитывалось по гримасам на их мордах.
И все же потом я был рад оказаться наконец в Пюилубье, где я мог, сидя под платанами провансальской деревушки, в обществе незнакомых мне людей, насладиться пивом. Крыши домов перед линией гор действовали успокаивающе. Одна из залитых солнцем улиц называлась «Полуденной». Какой-то старик, похожий на ветерана, любовно демонстрировал собравшимся на террасе посетителям свою можжевеловую палку и почему-то напомнил мне знаменитого режиссера Джона Форда. Две девушки с рюкзаками и в тяжелых ботинках, направлявшиеся в горы, где они собирались пройти по западному склону, будто вышли из его старых фильмов.
Прыжок волка
Именно в Пюилубье, однако, у меня произошла история с «моей» собакой. И теперь я не могу двигаться дальше, пока не избавлюсь от нее.
В нашем доме собак никогда не держали; только однажды к нам приблудился какой-то пес, к которому я потом очень привязался. Как-то летом он угодил под машину, и прошло несколько дней, прежде чем мы собрались его отвезти на тачке к живодеру в соседнюю деревню. Это мероприятие превратилось в долгую экспедицию: то и дело кто-нибудь из нас не выдерживал и убегал от невыносимой вони, так что в результате нам пришлось бросить тачку в чистом поле. (В тот день я впервые, будучи ребенком, испытал нечто вроде отчаяния.) Много позже, в Цюрихе, я оказался свидетелем того, как один огромный черный дог и такой же черный доберман набросились спереди и сзади на белого пуделя, которого они растерзали на части.
Однако совсем уже непреодолимое отвращение собаки стали вызывать у меня с тех пор, как я начал много ходить пешком. Отныне в любом открытом месте я невольно готов был встретить такое же чудовище, с каким я столкнулся в Пюилубье. Кошки притаились в траве, сидят, словно отрешенные от мира; рыбы в ручьях разлетаются темным веером; жужжание пчел – знак предостережения; бабочки появляются и исчезают – «мои усопшие»; стрекозы предпасхально-го цвета; утреннее море птиц, откатившееся к вечеру в шуршащие папоротники; змеи как змеи (или просто змеиная кожа), – и только там, во тьме, застывшая в неподвижности собака, вблизи – всего лишь кол от забора, хотя нет, все же – собака.
На самом краю Пюилубье расположена казарма Иностранного легиона. На обратном пути, когда я решил сделать небольшой крюк и обойти деревню, я проходил как раз мимо нее. Вся занимаемая ею площадь залита бетоном, ни деревца, ни кустика, только колючая проволока по кругу. На плацу никого, в зданиях – тоже, казалось, будто солдаты только что покинули гарнизон.
И все же до меня донесся металлический звук, словно кто-то бежит и на ходу передергивает затвор. Потом к этому добавился рокот или даже скорее далекий зловещий шепот, заполнивший воздушное пространство, и почти одновременно я ощутил, совсем уже близко, чей-то рык: самый злобный из всех самых злобных звуков – клич смерти и клич войны одновременно, вонзающийся прямо в сердце и на какое-то мгновение представляющийся воображению ощерившейся кошкой. Конец всем краскам и формам пейзажа: только белизна зубов, а за ними – синеватый пурпур отверстого зева.
Да, передо мной, за забором, стоял огромный пес – нечто вроде дога, в котором я сразу же признал своего врага. И вот уже со всех сторон бегут через двор другие, бегут, стучат когтями по бетону и останавливаются на некотором расстоянии от меня и от того, первого пса, который, судя по рыку и повадкам, вожак этой своры.
Все тело у него кажется пестрым, а голова и морда – черными. «Вот оно, воплощенное зло», – подумал я. Массивный череп, несмотря на висящие складчатые брыли, выглядел словно бы усеченным; короткие уши торчали остриями кинжалов. Я посмотрел в глаза: в них тлели огоньки. Последовала пауза, рык прекратился, пес переводил дыхание, бесшумно капала слюна. Зато начали лаять остальные, хотя их лай воспринимался скорее как риторическая фигура, лишенная какого бы то ни было чувства. Сам вожак был короткошерстным, гладким, с рыжими подпалинами, хвост – голый, под хвостом – светлый круг цвета блеклой бумаги. Следующий выплеск злобы окончательно поглотил пейзаж, который исчез в гигантской воронке, образовавшейся от разрывов бомб и гранат.
И снова взгляд на собаку: я вижу, что стал объектом ненависти. – Но кроме этого, я вижу еще и страшные муки животного, будто раздираемого какой-то дьявольской силой. Ни одна частица его тела не знала в этот момент покоя. Только один раз, сделав вид, будто я ему бесконечно наскучил, он прервался, притворно скосил глаза и даже как будто принялся снисходительно играть со своими приятелями (которых он точно так же мог загрызть до смерти), – чтобы потом, в следующее мгновение, прямо как в кино, кинуться на забор, встав на задние лапы, так что я непроизвольно отпрянул.
Он угрожающе молчал, внимательно и долго изучая мое лицо, в котором его интересовало только одно – признаки страха и слабости. Я понял: он не имел в виду лично меня, просто его жажда крови здесь, на территории Иностранного легиона, где действовало лишь одно-единственное право – право войны, была надрессирована на всякого, кто был без оружия и без формы, то есть был в чистом виде только тем, кем он был. («Должен быть хоть кто-то, кто остается безоружным», – было сказано однажды в связи с этим одним таким чистым «я».) Он, сторожевой пес – на замкнутой территории; а я – в чистом поле (чего он естественным образом не видит, ибо вся его реальность исчерпывается огороженным клочком земли); и между нами колючая проволока, как в одном старом стихотворении – словно «вечный, проклятый, холодный, тяжелый дождь», сквозь который я, будто здесь и не здесь, разглядываю своего врага, наблюдая за тем, как он, одержимый неистребимой жаждой убийства, только приумноженной, наверное, жизнью в гетто, теряет на глазах все признаки благородной породы и опускается до подлого отребья, стаи палачей, среди которых он – первый из первых.
Мне вспомнился урок, который преподнес мне дед, когда мы с ним ходили нашими путями: он показал мне, как нужно избавляться от собак, если какая-нибудь попадется на дороге. Даже если поблизости не было никаких камней, он наклонялся, будто поднимал с земли увесистый булыжник, и всякий раз зверюги действительно отставали. Однажды он даже швырнул в пасть одной такой псине горсть земли; собака проглотила землю и пропустила нас.
Подобное же я попытался проделать с догом из Пюилубье, который в ответ на это только приумножил свое многоголосное рычание. Когда я наклонился, из кармана пиджака у меня выскользнул желтый билет парижского метро, уже использованный и с какими-то записями на обратной стороне: вот его-то я и перебросил через забор, почувствовав на какое-то мгновение собственное превосходство, – пес тут же превратился в куницу, которая, как известно, жрет все подряд, и проглотил мою бумажку, с жадностью и отвращением одновременно.
Мое воображение сразу нарисовало жуткую картину: как черви, живущие у него внутри, устраивают ночную свалку, набрасываясь впотьмах на лакомую добычу, – и вот уже действительно из дога исторглась густая масса, которая шлепнулась на землю пирамидкой с заостренным навершием, которое напоминало острые кончики его ушей; только после этого я заметил, что вся бетонная площадка – в похожих засохших выцветших фигурах, которые будто сбились в свою очередь в кучу – (все вместе они напоминали какие-то размашистые каракули) – и явно служили отметинами, маркировавшими границы сферы публичного влияния пса – границы его власти.
Перед лицом такой бессознательной воли ко злу всякие уговоры бессмысленны (как и всякие разговоры вообще), вот почему я просто уселся на корточки, и дог Иностранного легиона сразу затих. (В этом было скорее просто изумление.) Затем наши физиономии приблизились друг к другу и словно бы окутались одним общим облаком. Взгляд собаки померк – никаких огоньков, и темная голова совсем почернела, тронутая тенью траура. Наши глаза встретились – точнее, один глаз встретился с другим: превратившись в одноглазое существо, я смотрел ему в глаз, – теперь мы оба знали, кто – мы, как знали и то, что навеки останемся смертельными врагами; тогда же я понял, что этот зверь уже давно безумен.
Следующий звук, который издала собака, был не лаем, а хрипом, который пробивался сквозь частое дыхание и становился все сильнее, сильнее, пока не стал похож на шум хлопающих крыльев, будто только что выросших у него за спиной – еще секунда, и он перелетит через забор, под оглушительный вой всей своры, который относился уже не только ко мне, но и к белизне той горной гряды, что вытянулась позади меня, или, быть может, ко всему свету по ту сторону вольера: да, теперь ему нужна была моя жизнь, но и я не желал ничего другого, кроме как уничтожить его на месте одним-единственным властным словом.
Ненависть лишила меня слов, и я оставил территорию, испытывая одновременно чувство вины: «При моих замыслах – ненависть непростительна». Я проделал весь этот путь, но больше не испытывал благодарности, красота гор утратила действительность, действительно было только зло, и оно было реальным.
Немота, сковавшая меня, мешала мне идти. Враг, поселившийся внутри, продолжал биться в судорогах, и скоро уже распространилось зловоние. В природе – ничего узнаваемо-различимого, осталась одна безымянность, повергшая меня в недоуменное, воинственно-оцепеневшее созерцание, которому более всего, как мне кажется теперь, подходит заимствованное из немецкого слово «вас-ист-дас»: говорят, оно обязано своим происхождением пруссакам, которые, оккупировав в 1871 году часть Франции, все дивились на маленькие окошки, проделанные в крышах некоторых парижских мансард.
Выйдя из Пюилубье, я присел в небольшой, поросшей травой ложбине, которая протянулась через виноградник, и подставил лицо солнцу. Наверное, я устал, и от ходьбы, и от всего остального, и потому ненадолго заснул. Мне снилась собака, которая превратилась в свинью. В этом обличье – светлая, плотная, круглая – она уже не была уродцем, выведенным человеком, она была настоящим животным, каким и положено быть животному, и я проникся к ней симпатией и даже приласкал, хотя проснулся по-прежнему непримиренный, готовый, говоря словами философа, «после очистительных оргий познания к великим свершениям, которым уготована участь священных деяний».
День еще не угас, а на небе вышла луна. Мне представилось, будто я вижу на ней «Море молчания», и флоберовское «умягчение» проникло в мое сердце. От мягкой глины в ложбине пахло дождем и свежестью. Белизна березы выглядела по-новому. Ряды виноградника были дорогами, уходящими в никуда. Лозы стояли светильниками покоя, луна белела извечным символом фантазии.
Я шел в лучах последнего солнца, навстречу живительному ветру; синий цвет горы, коричневый цвет лесов и ярко-красный – мергелевых впадин были цветами моего знамени. Временами я пускался бежать. А в какой-то момент, оказавшись на мостике, переброшенном через овраг, даже прыгнул – довольно высоко и далеко, потом злорадно рассмеялся и назвал это место «Прыжок волка» («Saut du loup»), после чего уже спокойно продолжал свой путь, радуясь предстоящему ужину в Эксе.
Когда я поздним вечером добрался дотуда, я увидел рачков, карабкающихся по разворошенной куче булыжников на бульваре Мирабо, а еще – синий воздушный шар, который плавал в воздухе на ночном ветру, как дым от сигарет, и в голове у меня от усталости ничего не осталось, кроме «Блюза долгого дня».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13