А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Старая женщина смотрит на дорогу.) Я вижу нашего последнего гостя, который спешит на праздник. Он мчится с потерянным лицом, не видя ничего вокруг себя, не видя места, к которому приближается. (Встает. Ребенок встает тоже.) Бледная, отвращенная щека. Прежде я бы закричала: «Дикая охота!» – и подумала: «Спасите!» А нынче я думаю: «Кого я могу спасти?» Скорбь. Боль. Невозможное чудо. (Направляется к воротам, исчезает за ними. Ребенок следует за ней. В тот же момент появляется Софи, спокойно, почти неслышно. На ней тоже нарядное платье. Останавливается перед входом).
СОФИ
Разве я не любила себя когда-то? Разве я не бежала к зеркалу, когда мне становилось страшно, и я вся дрожала, чтобы выплакать себе самой, моей лучшей подружке, свое горе? Одна в постели, одна в комнате, одна наедине с леденящей стужей, разве не сворачивалась я в комочек в теплой пещере своего «Я»? Разве не мне дано было хотя бы раз в день испытать то великое мгновение, когда ко мне мягко слетал, навевая жуть, добрый демон, имя которого «Я»? Отчего я больше себя не люблю? Неужели «Я!» принадлежит только детям и мое детство уже прошло? С каких пор я стала подсчитывать, сколько раз другие говорят «я», будто подобного рода слово – улика, свидетельствующая против них? – Не хочу быть злой. Но и назад я тоже не хочу. Я хочу решить свою судьбу. Не желаю до скончания дней моих бегать у вас на побегушках, хочу держать все в своих руках, проворачивать дела, быть делягой и с гордостью носить это «звание». Отстаньте от меня с вашей родиной и с вашими святынями, освещенными искусственным светом. Сколько раз, бывало, я приходила домой и думала: «И что мне тут делать?» Разве не милее мне было стоять вечерами на остановке под дождем и ждать автобуса, чем сидеть в теплом, сухом, ярко освещенном доме, наполненном запахами, шумами, голосами? А когда я сидела со всеми за столом, разве я не уносилась мыслями к моей постылой работе, мечтая забиться в самый дальний, самый холодный угол склада? А вся эта возня вокруг дома?! Я смотрю на небо и думаю: «Облака мои родные!» – и этого мне довольно. Я смотрю на прожилки листа и вижу в них девятисвечник, и этого мне довольно: другого места мне не надо. И кто сказал, что банк – это обязательно плохо? Разве не может быть в кассовом зале уютнее, чем во всех этих гостиных, тикающих стенными часами, и плюшевых спальнях, входя в которые ты, вместо того чтобы вдохнуть полной грудью, задыхаешься от спертого воздуха, словно попал в комнату к умирающему? Я знаю: чужой человек в банке – хоть кто-то, в доме же чаще всего – никого. А любви от своих ближних я и вовсе давно уже не жду, только от незнакомых. (Быстро проходит через ворота.)
Некоторое время сцена остается пустой. Затем из ворот кладбища выходят трое рабочих, за ними старая женщина и ребенок. Старая женщина и ребенок садятся на каменную скамью. Антон, Игнац и Альбин уходят и тут же возвращаются с деревянной лестницей. Они приставляют лестницу к стене. Один из них забирается по ступенькам и смотрит через стену на кладбище Оттуда ничего не слышно. Тот, что стоит на лестнице, поворачивается к остальным и закрывает лицо шляпой. Он спускается вниз, за ним поднимается следующий. Заглядывает на кладбище, оборачивается к остальным и зажимает нос пальцами. Спускается вниз. Теперь на лестницу хочет взобраться третий, но двое других ему не дают, они крепко держат его. Ребенок придвигается поближе к старухе. Трое рабочих стоят возле лестницы. Все, включая ребенка, надевают маски с изображением собственных лиц. Два брата и сестра медленно выходят с кладбища. Останавливаются на переднем плане. На них тоже маски. Фигуры образуют треугольник: Софи и Грегор стоят против друг друга на одном уровне, Ганс – чуть дальше, на заднем плане, почти под аркой.
СОФИ
(обращаясь к Грегору)
А помнишь, братец, как ты сказал мне однажды: «Подставь ладонь», а сам потом плюнул в нее? Помнишь, как мы встречали тебя, когда ты поздно возвращался из города? Мы шли по деревне все вместе, но ты держался при этом так, будто у тебя в жизни с нами ничего не было общего. Это было время, когда мне нравилось ходить с тобой под руку. Но ты всегда прижимал к себе локоть и отходил еще дальше. Ты стыдился нас, твоих родственников, и потому все норовил откреститься. А что такого, собственно, в тебе было особенного? Лучше нас ты был всегда только в одном: ты умел говорить. «Да, говорить он мастер», – сколько раз мы слышали это от наших родителей (показывает на кладбище), и только сейчас я понимаю, что это не всегда звучало как похвала. Ты утверждал, что чувствуешь ответственность за нас, – но что ты такого для нас сделал? К дому ты отношения не имеешь, работаешь только на себя и для себя, и единственное, что ты за это время успел высидеть, это стол и стул. Но ведь ты сам говорил, что не заслуживаешь и стула, на котором сидишь, как не заслуживаешь взгляда из окна поезда, одеяла в постели, куска хлеба, – потому что ты не приложил к этому никаких усилий. И не ты ли говорил, будто все, что кажется тебе достойным воплощения в камне, тут же рассыпается в прах? Что вся твоя работа всего лишь жалкая халтура – и неслыханная дерзость: ибо Священные Писания уже все написаны и Священные Образы уже все запечатлены? Довольно тебе слушать только свой собственный внутренний голос, послушай, что тебе скажет другой. А скажет он тебе вот что: год твоей работы по здешним меркам меньше, чем одно движение руки, затыкающей пробкой бутылку, меньше одного поворота кофемолки, меньше одного тычка шариковой ручкой по кнопке кассового аппарата. Тебя здесь ни во что не ставят. Я тебя ни во что не ставлю.
ГАНС
(выступает вперед)
Наконец-то грянула война, праздник праздников? Да минует нас спасение: триумф победы достается тому, кто проигрывает. Вслушайтесь в крики издыхающей собаки. Имя ей «Бесконечное горе», а другое, данное ей изначально, должно быть забыто. Наконец-то прозвучало то слово, и слово это «война», слово, что было в начале и что будет в конце. Какое упоение – исполниться на веки вечные непримиримостью! Пусть все пойдет прахом. Это дитя – плоть от плоти моей? (Показывает на ребенка.) Так было когда-то. Теперь же пусть станет всего лишь частью кучки врагов. Синяя гора осенью? Так было когда-то. Пусть никогда больше не остановится автобус со знакомым с детства лицом за стеклом. Мы, все втроем, голова к голове, хохочем, забившись в тесную будку фотоавтомата? Так было когда-то. Никогда больше не будет светиться неровным светом звезда Альдебаран, укрывшаяся за луною, как светились огоньки зажигалок, прикрытые нашими ладонями от ветра на продувных стройках: пусть отпечатки наших лиц останутся в глине, и только здесь, и больше нигде, нигде и никогда. И пусть не будет ничего больше в глине, и пусть не будет глаз, нигде, докуда хватает глаз. И пусть трава, без нашего цветовзгляда, замрет и развеется в пустоте. И пусть река, лишенная влаги наших глаз, истечет извивами, а потом иссякнет. Без наших мерцающих ответов замрет скала и померкнет. Врата последней мировой войны, распахнитесь! Подай голос, пес войны, и вперед – хватай! Хватай их всех! (Показывает.) Фас! Пусть ночь времен натянет нам на головы свой черный мешок и потуже затянет. (Показывает.) А ты, так называемая добрая планета, так называемая миролюбивая земля, яви наконец свой лик, предстань тайным смертоносным супероружием, которое с ревом вращается вокруг своей оси (несколько раз поворачивается вокруг своей оси, остальные непроизвольно отшатываются), приди бледной, бесформенной, лишенной чувства юмора, по-ночному тупой смертью, приди и всех нас уничтожь. (Собирается уходить, но потом как будто передумывает, сочтя, что все сказанное не может быть все-таки последним словом.)
ГРЕГОР
Несколько веков назад наша долина славилась изготовлением деревянных масок, украшенных узором из резных листьев. Когда такая маска надевалась, то казалось, будто человеческие глаза смотрят сквозь листву. Однажды я увидел нас – не только нас троих – всех вместе, словно скрытых такой листвой. Поздней осенью я шел как-то раз через парк, усеянный опавшими листьями, на которых играли отсветы закатного неба. Эти опавшие листья легонько шуршали в траве, а некоторые даже слегка взлетали и переворачивались в воздухе. И вот когда я медленно так шел, сквозь листву проступили все наши лица и все наши истории: и это было одно лицо и одна история, и с тех пор я усвоил: это одно лицо и эта одна история должны составлять цель работы, не только моей, но и той, что делает каждый из нас и все вместе. В движении этих опавших листьев в траве была такая мягкость, какой не видел в своей жизни ни один человек! Теперь же мне кажется, будто в действительности их было совсем не много и они гнались впотьмах за мной по пятам, шурша и похрустывая, словно это бегут собаки или преследователи. И вот вам мое решение: считайте этот дом с участком своим – это ваша собственность, и вы вольны распоряжаться ею по своему усмотрению. Я отказываюсь от всего и расстаюсь с этим без особого сожаления. Я даже чувствую какое-то облегчение. Вы можете пустить по ветру эту землю, все проиграть – и это будет правильный поступок: таким, как мы, не положено иметь ни дома, ни земли, ибо мы все – проигравшие, и только будучи таковыми составляем «мы». Мы все – из рода проигравших, которых закатили в могилу, как головки сыра (показывает), и мы покатимся следом за ними, каждый сам по себе. Мы, наверное, еще не один раз увидимся, и мы никогда не увидим друг друга. Да, пожалуй, мы видимся с вами в последний раз. (Неожиданно обращается к ребенку.) Вот он сидит уже тут, будущий проигравший, который позаботится о том, чтобы можно было сказать: «продолжение следует». Вот он, восседает на своей белой попе вечного проигравшего, которую скоро нашпигуют дробью сиятельные владельцы охотничьих угодий. Вот он уже смотрит тупо с обреченном видом приговоренного, и вся его гордость – щелчок, с которым лопается выпущенный пузырь из жевательной резинки. (Ребенок тихонько трясет свою «погремушку».) Он будет рабом, как его отец и как его дед, и он, особо не раздумывая, родит следующего раба, который, в свою очередь, благополучно произведет на свет еще одного потомка, пребывающего в рабстве. Никогда ему не придет в голову мысль составить наследство, которое можно было бы передать дальше, – беспамятный, бесцельный, он будет прозябать вместе с себе подобными в какой-нибудь дыре, и они дружно будут, подняв головы, смотреть в одну сторону, только когда почуют запах игры в войну. Он будет одним из тех горлопанов, которые выступают от имени всех и которые никому не нужны. Он будет бренчать деньгами, хотя покупать ему нечего, он будет брать слово и выступать с речами, а в это время те, кому и в самом деле есть что сказать, будут его презирать. Еще немного, и вот уже из школьных портфелей начнут пропадать разные мелочи, а он окажется тем самым ухмыляющимся вором. Он будет с величайшим рвением тушить пожары и с таким же рвением их разжигать. На поле найдут чье-то тело, и он окажется убийцей. Или же все будет совершенно иначе и ничего подобного не произойдет. Быть может, он станет милейшим человеком, мягкий нрав которого будет пресекать любую ссору, но в один прекрасный день он опустит голову и вырвется из него протяжный, бесконечный стон, и тогда он скажет: «Деревня – подставьте название – мне опротивела. Весь мир мне опротивел. Меня нисколько не жалко. Людей нисколько не жалко». Так пропадет еще один проигравший, а владельцы охотничьих угодий покивают и скажут: «Да-да». А я – я не желаю больше вас тащить на себе. Теперь я знаю: вы, мои родственники, во всем виноваты, вы – главное зло. (Ребенок гремит своей «погремушкой», чтобы заглушить все сказанное.)
СОФИ
Ты говоришь непозволительные вещи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12