Настойчиво заявлял о себе дивизионный пункт связи, требовал ответить. Платонов поспешно отозвался, ожидая услышать Федянского. Нет, это просто телефонисты, снедаемые любопытством, по собственной инициативе спрашивали, что видно с полкового пункта, правда ли, что пехота уже в городе? Федянский и весь его штаб не отрываются от стереотруб, на КП радостная суета, пущен слух, что немцев сломили одним ударом, полный успех.
У Платонова не достало терпения дослушивать до конца.
Счастливый от того, какую может сообщить он весть, захлебываясь словами, точь-в-точь, как батальонные телефонисты, он закричал в трубку, повторяя то, что слышал: что немцев опрокинули, они бегут, наши уже ворвались в больницу, обошли ее, наступают дальше, еще немного, еще чуть, и будет взять весь город...
Грохот боя после атаки отодвинулся от края лощины ближе к городу, приглох, упал, стал раздробленней и мельче. Уже не громыхало по всему фронту, стрельба теперь частила попеременно то в одном, то в другом краю. Над парком уже не свистело всплошную, ураганно, летящая буря разбилась на множество отдельных голосов – свирельно-тонких и грубых, басовитых, пронзительно-высоких, сверлящих и каких-то фыркающих, захлебывающихся, чмокающих. Отчетливо и резко, точно ломали сухую кость, пощелкивали о деревья осколки. Иногда снаряды проносились над самым укрытием связистов, совсем низко, – телефонисты инстинктивно пригибались, втягивали головы в плечи. Несколько мгновений после этого казалось, что воздух по следу пронесшегося снаряда свернулся в тугой звенящий жгут и медленно, не переставая звенеть, раскручивается, распрямляется.
Снова над лощиною, так же наклонив в вираже крылья, скользнул бомбардировщик, возможно, тот же самый, что в первый раз, и снова хищно ринулся с высоты к земле и круто взмыл, взревев моторами. Было ясно видно, как из его брюха, точно дрова, посыпалось множество мелких бомб, когда он, пикируя, устремился на выбранную цель.
Телефонный провода не оставались немыми ни на секунду. Батальоны переговаривались между собою, запрашивали, где командир полка, требовали с ним связи.
Полковой командир из воронки, в двухстах метрах позади батальонов, подступивших к окраинным улицам, каждые пять минут вызывал тылы, ругал артиллеристов за то, что молчат, не помогают пехоте, предоставили ее самой себе. В другой жилке провода не умолкал высокий нервный голос Федянского, то распекавшего командиров полков, то что-то кричавшего в батальоны. Названия местности, кодовые обозначения частей, команды, приказания, угрозы, просьбы, самый причудливый цветистый мат – непрерывным клокочущим потоком неслись по проводам из конца в конец: достаточно было послушать десять минут, чтобы от напряженного гудения мембраны начало так же громко гудеть в самой голове...
Развернув карту, Платонов отыскивал и метил места, что назывались в телефонных донесениях, чтобы представить, как далеко продвинулись батальоны, какие занимают они позиции. Ипподром, кирпичный завод, стадион «Динамо»... Выходила ломаная, языкатая линия. Она подступала вплотную к городской черте, кое-где пересекала ее, отдельные подразделения сумели захватить десяток-другой окраинных домиков, куски улиц, вклиниться в оборону немцев на приусадебные огороды, в чащи садов, в путаницу разделяющих дворы изгородей, но до захвата всего города было еще далеко, карта показывала, что главная часть работы впереди, ее еще только предстоит делать.
В районе кирпичного завода, справа, где был стык с другим полком, пехоте приходилось особенно туго. Немцы засели за толстыми стенами цехов, за кирпичной оградой с прорубленными амбразурами, на верхушке тридцатиметровой заводской трубы прятался наблюдатель, который сверху отлично видел всю местность и наводил огонь минометчиков. Комбат отчаянным голосом кричал командиру полка, что надо ко всем чертям разрушить, повалить артиллерией трубу и снести кирпичную ограду, а если нет снарядов на то и на то – обязательно, скорее, во что бы то ни стало трубу: из-за нее батальон прижат к земле, все время под прицельным огнем и потери уже такие, что страшно подсчитывать.
На крайнем левом фланге, в районе стадиона, наступление тоже приостановилось, не дав значительного успеха. Командир батальона, которого не оставили ни его уравновешенность, ни его природный юмор, доложив, что «захопыл» северную трибуну и уже одни ворота – «так що можно ставыть голкыпера», о новых приобретениях больше не доносил, помалкивал. Когда же комполка стал его распекать, что он теряет инициативу, топчется на месте, он с ядовитой иронией возразил, что совсем не топчется, а успешно продвигается и уже хозяин не только над воротами, но и над штрафной площадкой. А будь в его распоряжении хотя бы одна 76-миллиметровая батарея, чтоб подавить немецкие «эм-га» под бронеколпаками, которых у него на пути что коровьих лепешек на лугу, так он давно бы уже владел всеми трибунами и даже кассой у входной арки. И наверно, уже глядел бы футбольный матч: в батальоне каждый второй спортсмен, две команды сыскались бы мигом...
Неяснее всего было в центре, в секторе батальона, который штурмовал больницу. Из того, что неслось по проводам, было понятно только, что больницу обошли со всех сторон, фронт батальона возле самого города, но немцы в здании не сдались и не сдаются, на этажах идет бой. Каково там положение – в точности не знал никто, даже сам командир батальона: никакой связи с солдатами, что проникли в здание, не имелось и установить ее было невозможно – немцы не только ожесточенно сражались внутри, но, оправившись от короткого замешательства вначале, частью своих сил сумели создать круговую оборону и никого не подпускали к зданию.
По лощине в тыл уже тянулись раненые – в кровавых бинтах, хромая, кто поспешно, торопливо, а иные не спеша и не очень обращая внимание не секущее кусты и ветки железо, точно после того, как они вышли с передовой, здесь с ними уже ничего не могло случиться.
Один из раненых, с головой, толсто обмотанной бинтом, ярко-красно намокшим спереди, с голой, тоже толсто забинтованной рукою, продетой в висящий на шее ремень, голой потому, что солдат отрезал или оторвал рукав по самое плечо для удобства перевязки, набрел прямо на телефонистов, сел на край выемки, свесив ноги в спустившихся обмотках и грязных ботинках из грубой кожи, и бодрым голосом попросил закурить. Одежда на солдате была так попачкана кровью, что он выглядел раненым не только в голову и руку, но еще во множество мест.
У Платонова от ярких пятен свежей крови все внутри даже как-то охолодело и сжалось в немом тихом ужасе. Торопясь и от торопливости не очень ловко он скрутил из бумаги цигарку и подал ее солдату незаклеенной, чтобы тот заклеил ее уже своей слюной, и готовно подержал бензиновую зажигалку, пока солдат, приставив цигарку ко рту здоровой рукой, не раскурил как следует махорку.
Старательно и торопливо услуживая солдату, Платонов, кроме чувства совсем братской близости, которое с начала боя остро и явственно вошло в него ко всем однополчанам без различия званий и положений, испытывал еще и что-то стыдливое, неловкое. Ему было совестно перед этим малым, побывавшим в самом пекле, за то, что он здоров и невредим, что он, такой бравый на вид лейтенант с двумя «кубарями» в петлицах, вроде бы отсиживается здесь, в этой яме, почти в полной безопасности, тогда как весь полк под огнем.
Малому было лет двадцать пять. Он курил с жадностью, выдыхая дым и тут же затягиваясь всею грудью снова. В этом его жадном курении было заметное глазу, переживаемое им сейчас наслаждение жизнью, радость всего его существа, что он вышел оттуда, где уже многие сделали свой последний вздох, и хоть и покалечен, но живет и будет жить дальше.
Дыша дымом, сплевывая с сухих, потрескавшихся от жажды губ крошки махорки, парень рассказывал про то, как «дали» немцам, рассказывал весело, упоенно, с жаром, – бой представлялся ему сокрушительною победою. Но где именно происходило то, про что он рассказывал, куда наступала его рота – Платонов и телефонисты так и не смогли понять, как ни расспрашивали солдата. Он совсем не разглядел местности, на которой шел бой, не засек памятью ни одного приметного ориентира. В сознании его с подавляющей все остальные впечатления силою отложилось только то, как густо чиркали по будылью немецкие пули и как он бежал с цепью по огородным грядам с картошкой, а впереди бежал немец, удирая, без винтовки и ранца. Тонкие его ноги вихлялись в широких голенищах сапог, на ходу он сбросил каску; падая за спиною, она ударилась о каблук его сапога и подскочила, точно мяч.
– Я ему кричу: не уйдешь, гад! – несколько раз повторил парень, весь так и наполненный этим эпизодом, переживая его снова и снова. – Все поддаю, поддаю за ним, все хочу его штыком, штыком. А сам уж запалился, в груди дерет – никак мне его не догнать. В стволе у меня патрон, только нажать, а я, ну, как вроде рассудок куда делся, все хочу непременно штыком. А потом уж гляжу, он шибче меня бежит, уходит, гад. Я тогда шаг сбавил, приклад к плечу и – ах! Он только башкой, гад, мотнул и тоже с бега на шаг. Ну, думаю, смазал, счас я тебя еще! Затвором – раз-раз, а он вдруг стал, постоял малость и спиной об землю – бух! И руки так-то вот раскинул... И тут – ж-ж! Мина. Кабы я лег, она б меня не тронула, подлюка, шагах в тридцати лопнула, далеко. А я как посередь поля был, так и остался – к немцу этому, гаду, шел, на него поглядеть...
Солдату дали напиться. Запрокинув голову, он сделал из фляжки несколько звучных хлебков и, докуривая цигарку, спаленную почти до самых губ, пошел по лесу дальше, в тылы.
Случайно поглядев на циферблат, Платонов обнаружил, что час уже далеко не ранний. Он удивился – куда же делось время? Он совсем не чувствовал его хода.
По-прежнему все линии, все каналы были наполнены клокотанием возбужденной, хриплой человеческой речи, криками, руганью, однотонными повторениями позывных. По-прежнему с передовой в тыл, на КП дивизии, на КП артиллеристов неслись просьбы о помощи, просьбы поддержать огнем там-то или там-то, туда-то и туда-то кинуть хотя бы пару-тройку снарядов. Изредка в ответ на умоляющие и бранные просьбы из леса начинала стрелять артиллерия и, недолго погромыхав, замолкала. Видно, боеприпасов у пушкарей было в обрез...
Связь действовала бесперебойно, Платонову можно было гордиться. Пока его никто и ни в чем не мог упрекнуть. Свое дело он сделал и продолжал делать хорошо. Но каждый раз, когда на коммутаторе соединяли линии, он с неприятной теснотою в сердце ждал – откликнутся ли с концов? С такою же, даже с большею тревогой, написанной на лицах, ожидали этого телефонисты. Если линию перебьет – кому-нибудь из них вылезать из укрытия, идти под пули, искать и чинить обрыв...
Еще один раненый пехотинец забрел к связистам. Его только чуть царапнуло в плечо, да на руке была неглубокая ссадина неизвестного происхождения, даже уже не кровоточившая. Но настроен он был не в пример первому – уныло.
– Разве их вышибешь? – сказал он, махнув безнадежно рукою на вопрос связистов, как там, впереди. Солдат был возле ипподрома, командир его взвода был разорван миною, из четырех отделенных двое убиты, один тяжело ранен и лежит сейчас там, где ранило, истекает кровью. А вынести невозможно, двое пытались, полезли – убило. Взводом командует младший сержант, но какой это взвод – только название, из сорока человек в нем осталось всего десять-двенадцать.
– Я их, немцев-то, по правде сказать, и не видал глазами – по щелям сидят. Мы в открытую прем, а они только из пулеметов татакают. У них там дот на доте, все пристреляно, одной проволоки сколько понатянуто. Только кто подымется – сразу со всех сторон: та-та-та... Так секут – даже трава и та как под косой ложится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25