Лично я испытывал достаточный интерес и мог бы послушать еще, хотя и не слишком много. Но, по-прежнему обладая хорошим чутьем на эффекты, Кемп понял, что привлек внимание публики. Он прервал свой поток воспоминаний и, порывшись под своей низкой кроватью, извлек небольшой свиток.
– Вот вся история, – сказал он. – Называется «Девятидневное чудо Кемпа». Возможно, вы слышали о ней. Здесь изложен мой маленький рассказ, так что вы можете почитать его на досуге.
Он поднял рукопись. На обложке было заглавие – в точности как он прочитал его – и изображение нашего друга, в танце удаляющегося прочь, вместе со своим барабанщиком на заднем плане. Абель потянулся за памфлетом, но Кемп отдернул руку.
– Всего лишь шиллинг, – сказал он. – Или, раз уж вы члены моей старой труппы, девять пенсов. Вы можете приобрести мое описание этого грандиозного путешествия из Лондона в Норидж за каких-то девять пенсов. Или – добавим – поскольку вы довольно молодые члены труппы и, следовательно, не располагаете богатствами, как эти жирные старые пайщики, – всего лишь шесть пенсов. Шесть пенсов. Мое последнее слово.
Я ждал, что Абель вынет свой кошелек, но он изобразил сожаление, подняв кверху ладони, опустив уголки рта и пожав плечами. Так что, с некоторой неохотой, я вытащил собственный шестипенсовик – половину моего дневного заработка. Я протянул его Кемпу, отдавшему в обмен свое «Девятидневное чудо». Наклонившись вперед, он дыхнул на меня винными парами. Я тщательно свернул книжечку и засунул ее в свой камзол. Мой шестипенсовик исчез в тонкой жилистой руке Кемпа.
– Благодарю, мастер… Невилл?
– Ревилл, Ник Ревилл.
– Скажите мне честно, как у нас там дела.
– У нас?
– Ну, в труппе.
Насмешливое, почти глумливое обращение исчезло. Не было больше ни Дурбеджа, ни Клякспира. Просто «у нас». Глубоко внутри Кемп оставался одним из «Слуг лорд-камергера». С этой труппой он провел лучшие годы жизни. Впервые с того момента, как я переступил порог этой комнаты, я почувствовал некоторую жалость.
По-прежнему сидя на корточках на полу грязной каморки шута, я пожал плечами. Мне не хотелось создавать впечатление, будто мы жаждем возвращения Кемпа, – это было не так, а кроме того, Роберт Армии как комик лучше подходил для нашего нынешнего, куда более тонкого настроения, – но я не хотел ранить чувства старика тем, что после его ухода мы никогда не оглядывались назад.
– Вы, как никто другой, знаете, что такое театр, мастер Кемп. Даже в лучшие времена наши судьбы висят на волоске, – ответил я, высказав кое-что из того, что вертелось у меня в голове по пути в Доу-гейт. – К тому же скоро Великий пост.
Возможно, я вложил в свои слова больше грусти, чем намеревался, потому что Кемп сказал:
– Но у вас есть могущественный покровитель – лорд Хансдон.
– Лорд-камергер болен, – заметил я.
– А такой союзник, как королева?
– Она еще хуже чем больна, как вы, наверно, знаете. Все в Лондоне это знают.
– Возможно, все в Лондоне очень скоро будут больны, – сказал Кемп. – Слыхал я всякие россказни. Это только начало.
Я понял, что он говорит о чуме. А может, это была лишь старческая уверенность в том, что если он идет ко дну, то и все остальное должно потонуть вместе с ним.
– Но мы-то выживем, – возразил я.
– Конечно выживете, – ответил Кемп, ложась обратно в свою тощую постель. Секундное оживление, овладевшее им, когда он показывал свой трюк и пытался продать нам свой памфлетик, снова покинуло его.
Аудиенция, очевидно, подошла к концу. Я поднялся на ноги. Абель Глейз, хранивший молчание во время нашего последнего диалога, встал вслед за мной. А затем он сделал странную вещь – вещь, о которой я бы никогда не подумал и на которую вряд ли был бы способен. Он наклонился вперед и поцеловал Вилла Кемпа, растянувшегося на своей дощатой кровати, поцеловал его морщинистый коричневый лоб. Кемп ничего не сказал, но, когда мы покидали комнату, я оглянулся и увидел, что глаза шута наполнились как чаша, вода в которой вот-вот польется через край. В его слезах отражался тусклый свет, проникавший через треснувшее окно.
Когда мы благополучно выбрались на улицу, я хотел было заговорить, но, увидев, что Абель весь ушел в свои мысли, передумал. Долгое время мы шли в молчании – мы возвращались в Саутворк через мост, а не на пароме, чтобы потом пойти прямо по Лонг-лейн. Погода все еще стояла ясная. В голубом небе сияло солнце. Даже дорожная пыль отливала каким-то новым весенним лоском. Наконец, когда мы завернули за угол у церкви Св. Георгия, я заметил:
– Что ж, недаром говорят, что под шутовским гримом скрываются слезы.
– Говорят, значит? Этак ты скажешь, что трагедия и комедия – две стороны одной медали.
Эта резкость была непривычна для Абеля. Очевидно жалкое положение шута каким-то образом задело в нем чувствительные струны. Я решил расспросить его об этом позже, когда застану в более веселом настроении. Обычно в этом месте я сворачивал и шел к своему жилищу, но сегодня я проводил Абеля к его дому. По дружбе, возможно. Кроме того, день был приятный, а я хотел отделаться от впечатлений, которые произвела на меня сумрачная каморка Кемпа. Но затем наше внимание привлекло нечто другое. Точнее, все, что касалось Кемпа – и вообще все прочее, – оказалось забыто начисто.
Абель проживал на окраине Саутворка, там, где город рваной бахромой переходит в чистое поле. Думаю, не потому, что Абель не мог позволить себе жилище получше, ближе к «Глобусу» («получше» – то есть к югу от реки, как вы понимаете). На самом деле я почти уверен, что он мог позволить себе это. Он как-то намекал на припрятанные сбережения, плоды его мошенничества. Абель, может, и оставил свой нечестный образ жизни, но все еще хранил некоторые инструменты своего ремесла – мази и прочие снадобья – в большой дорожной сумке, которую носил с собой повсюду, как будто в любой момент мог снова выйти на большую дорогу. Ибо в нем все еще было что-то от человека с большой дороги. Возможно, поэтому он предпочитал находиться поближе к полям и деревьям, предпочитал сохранять расстояние между собой и наимерзейшей вонью и испарениями города. Как бы то ни было, обитал он на Кентиш-стрит, названной так потому, что, выпутавшись из порочной хватки Лондона, она удирала в сторону этого графства так быстро, как только могли унести ее грязные пятки.
Хотя места в этой части города было в избытке, дома жались друг к дружке, как будто для защиты от некой пагубной силы. Эти дома были переполнены грязными, убогими комнатами, по сравнению с которыми мое жилище в Мертвецком тупике выглядело роскошным. Личности, обитавшие в этих комнатах, также зачастую имели грязный и убогий вид. Если вам нужны настоящие просторы – величественные залы и прекрасные сады, – тогда идите в особняки и дворцы в сердце нашего города.
Когда появляется чума, чаще всего она в первую очередь поражает грязные окраины Лондона, хотя, если не ставить ей препятствий, она может в конце концов проползти и в те самые величественные залы и прекрасные сады. Но границы и окраины Лондона падут первыми. Уже ходили слухи о заболевших, как и намекал Вилл Кемп, но точно ничего не было известно. Теперь, однако, мрачные предсказания шута обретали форму перед нашими собственными глазами.
Еще не дойдя до дома, где снимал комнату Абель, мы попали в закоулок, состоявший из приземистых одноэтажных домишек. Несколько человек, по виду – должностных лиц, стояли у двери одного из домов посредине переулка. За ними, на расстоянии нескольких ярдов, на другой стороне улицы собралась поглазеть маленькая толпа. Мужчины, женщины и дети, всего около двух дюжин. Некоторые женщины держали у груди младенцев. Само собой, мы присоединились к толпе. Было бы затруднительно протиснуться мимо них. Никто не разговаривал. Все глаза были прикованы к группе перед дверью. По платью и знакам отличия я узнал констебля и судебного пристава. Еще там был коротенький человек, который вроде был здесь за главного, и пара безобразных старух, закутанных с ног до головы. Я понимал, что происходит. И все остальные тоже понимали. Я весь покрылся гусиной кожей, но не мог сдвинуться с места и уйти. Предполагаю, каждый из присутствующих – мужчины, женщины и эти дети, которые уже были достаточно взрослыми, чтобы догадаться, в чем дело, – должно быть, находился в том же состоянии оцепенения.
Спор перед дверью был в самом разгаре. Слышно было каждое слово. Коротышка обращался к судебному приставу:
– А я говорю вам, мастер Арнет, что так не пойдет. Это слишком легко стереть или вообще оторвать. Вот так.
С этими словами он сорвал пришпиленный к двери листок бумаги. На нем большими черными буквами было выведено: «ГОСПОДЬ, СМИЛУЙСЯ НАД НАМИ!» (слово «Господь» намного превосходило по размеру все прочие). А также некоторые другие молитвы и предписания, шрифтом помельче. Коротышка потряс смятым и порванным листком перед прятавшим глаза приставом.
Определенно, оратор хотел, чтобы его услышали все, не только констебль и пристав. Последний беспокойно поежился и пробормотал что-то о «приказах».
– Я даю вам новые приказы, Арнет, – сказал человечек, который, как я решил, был членом местного Совета или олдерменом.
Судя по его властной манере, обратно пропорциональной его росту, он прибыл из-за реки. Превосходная белая кобыла стояла привязанная к дереву с той стороны жалкого переулка, что была ближе к Лондону. По-видимому, кобыла принадлежала этому важному джентльмену. Он по-прежнему обращался к приставу:
– Вы вернетесь сюда с кистью и красной краской и поставите знак на этой двери. Знак должен быть четырнадцати дюймов в высоту. Вы нарисуете его маслом, чтобы не так легко было стереть. Таковы новые приказы Совета.
– Но, мастер Фарнаби… – начал пристав, но затих под взглядом собеседника.
Арнет посмотрел на толпу, стоявшую по другую сторону дороги, как будто ожидая оттуда помощи. Я понял, что пристав был местным, из этого прихода, как и констебль.
– Пока вы достаете красную краску, – продолжал олдермен Фарнаби, – а также кисти и мерку – не забывайте, знак должен быть четырнадцати дюймов в высоту, таково предписание, – пока вы достаете все необходимые предметы, этот джентльмен останется здесь охранять жилое помещение. Вам понятно?
Последнее замечание относилось к констеблю. Тот энергично закивал. Олдермен повернулся обратно к судебному приставу:
– Ну и что же вы ждете, любезный? Давайте идите за краской, кистями, меркой!
Пристав поспешно потрусил по улице. Пока Фарнаби раздавал эти указания в своем не принимающем возражений тоне, краем глаза я уловил какое-то мимолетное движение. На стене рядом с дверью было низкое покосившееся окно, скорее дыра, чем настоящий проем, прикрытая дерюгой. Кто-то выглядывал на улицу в щель между стеной и дерюгой. Все, что я видел, был белок глаза. Мне трудно описать дрожь – страха, ужаса, непостижимым образом смешанного с чувством сострадания, – охватившую меня при виде этого одного-единственного глаза. Он, вероятно, принадлежал ребенку или взрослому, пригнувшемуся, чтобы выглянуть на улицу. В доме были люди!
Не знаю, почему меня это так поразило. Дом, напоминавший лачугу, судя по виду, был скорее обитаем, нежели пуст. Это к тому же могло объяснить, почему Арнет прикрепил к двери плакат – этот жалкий листок бумаги. Возможно, приставу заплатили обитатели дома, чтобы не разошлись слухи о заражении, или он надеялся, что ему заплатят. Прицепить клочок бумаги для предупреждения чумы было равносильно тому, чтобы ничего не делать, его легко было сорвать, как это продемонстрировал олдермен. А может, приставом двигала жалость к людям в этой хибаре. Нанесение несмываемого красного креста, так же как и исполнение других распоряжений, обрекало их на заключение, из которого никто не мог надеяться выйти живым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
– Вот вся история, – сказал он. – Называется «Девятидневное чудо Кемпа». Возможно, вы слышали о ней. Здесь изложен мой маленький рассказ, так что вы можете почитать его на досуге.
Он поднял рукопись. На обложке было заглавие – в точности как он прочитал его – и изображение нашего друга, в танце удаляющегося прочь, вместе со своим барабанщиком на заднем плане. Абель потянулся за памфлетом, но Кемп отдернул руку.
– Всего лишь шиллинг, – сказал он. – Или, раз уж вы члены моей старой труппы, девять пенсов. Вы можете приобрести мое описание этого грандиозного путешествия из Лондона в Норидж за каких-то девять пенсов. Или – добавим – поскольку вы довольно молодые члены труппы и, следовательно, не располагаете богатствами, как эти жирные старые пайщики, – всего лишь шесть пенсов. Шесть пенсов. Мое последнее слово.
Я ждал, что Абель вынет свой кошелек, но он изобразил сожаление, подняв кверху ладони, опустив уголки рта и пожав плечами. Так что, с некоторой неохотой, я вытащил собственный шестипенсовик – половину моего дневного заработка. Я протянул его Кемпу, отдавшему в обмен свое «Девятидневное чудо». Наклонившись вперед, он дыхнул на меня винными парами. Я тщательно свернул книжечку и засунул ее в свой камзол. Мой шестипенсовик исчез в тонкой жилистой руке Кемпа.
– Благодарю, мастер… Невилл?
– Ревилл, Ник Ревилл.
– Скажите мне честно, как у нас там дела.
– У нас?
– Ну, в труппе.
Насмешливое, почти глумливое обращение исчезло. Не было больше ни Дурбеджа, ни Клякспира. Просто «у нас». Глубоко внутри Кемп оставался одним из «Слуг лорд-камергера». С этой труппой он провел лучшие годы жизни. Впервые с того момента, как я переступил порог этой комнаты, я почувствовал некоторую жалость.
По-прежнему сидя на корточках на полу грязной каморки шута, я пожал плечами. Мне не хотелось создавать впечатление, будто мы жаждем возвращения Кемпа, – это было не так, а кроме того, Роберт Армии как комик лучше подходил для нашего нынешнего, куда более тонкого настроения, – но я не хотел ранить чувства старика тем, что после его ухода мы никогда не оглядывались назад.
– Вы, как никто другой, знаете, что такое театр, мастер Кемп. Даже в лучшие времена наши судьбы висят на волоске, – ответил я, высказав кое-что из того, что вертелось у меня в голове по пути в Доу-гейт. – К тому же скоро Великий пост.
Возможно, я вложил в свои слова больше грусти, чем намеревался, потому что Кемп сказал:
– Но у вас есть могущественный покровитель – лорд Хансдон.
– Лорд-камергер болен, – заметил я.
– А такой союзник, как королева?
– Она еще хуже чем больна, как вы, наверно, знаете. Все в Лондоне это знают.
– Возможно, все в Лондоне очень скоро будут больны, – сказал Кемп. – Слыхал я всякие россказни. Это только начало.
Я понял, что он говорит о чуме. А может, это была лишь старческая уверенность в том, что если он идет ко дну, то и все остальное должно потонуть вместе с ним.
– Но мы-то выживем, – возразил я.
– Конечно выживете, – ответил Кемп, ложась обратно в свою тощую постель. Секундное оживление, овладевшее им, когда он показывал свой трюк и пытался продать нам свой памфлетик, снова покинуло его.
Аудиенция, очевидно, подошла к концу. Я поднялся на ноги. Абель Глейз, хранивший молчание во время нашего последнего диалога, встал вслед за мной. А затем он сделал странную вещь – вещь, о которой я бы никогда не подумал и на которую вряд ли был бы способен. Он наклонился вперед и поцеловал Вилла Кемпа, растянувшегося на своей дощатой кровати, поцеловал его морщинистый коричневый лоб. Кемп ничего не сказал, но, когда мы покидали комнату, я оглянулся и увидел, что глаза шута наполнились как чаша, вода в которой вот-вот польется через край. В его слезах отражался тусклый свет, проникавший через треснувшее окно.
Когда мы благополучно выбрались на улицу, я хотел было заговорить, но, увидев, что Абель весь ушел в свои мысли, передумал. Долгое время мы шли в молчании – мы возвращались в Саутворк через мост, а не на пароме, чтобы потом пойти прямо по Лонг-лейн. Погода все еще стояла ясная. В голубом небе сияло солнце. Даже дорожная пыль отливала каким-то новым весенним лоском. Наконец, когда мы завернули за угол у церкви Св. Георгия, я заметил:
– Что ж, недаром говорят, что под шутовским гримом скрываются слезы.
– Говорят, значит? Этак ты скажешь, что трагедия и комедия – две стороны одной медали.
Эта резкость была непривычна для Абеля. Очевидно жалкое положение шута каким-то образом задело в нем чувствительные струны. Я решил расспросить его об этом позже, когда застану в более веселом настроении. Обычно в этом месте я сворачивал и шел к своему жилищу, но сегодня я проводил Абеля к его дому. По дружбе, возможно. Кроме того, день был приятный, а я хотел отделаться от впечатлений, которые произвела на меня сумрачная каморка Кемпа. Но затем наше внимание привлекло нечто другое. Точнее, все, что касалось Кемпа – и вообще все прочее, – оказалось забыто начисто.
Абель проживал на окраине Саутворка, там, где город рваной бахромой переходит в чистое поле. Думаю, не потому, что Абель не мог позволить себе жилище получше, ближе к «Глобусу» («получше» – то есть к югу от реки, как вы понимаете). На самом деле я почти уверен, что он мог позволить себе это. Он как-то намекал на припрятанные сбережения, плоды его мошенничества. Абель, может, и оставил свой нечестный образ жизни, но все еще хранил некоторые инструменты своего ремесла – мази и прочие снадобья – в большой дорожной сумке, которую носил с собой повсюду, как будто в любой момент мог снова выйти на большую дорогу. Ибо в нем все еще было что-то от человека с большой дороги. Возможно, поэтому он предпочитал находиться поближе к полям и деревьям, предпочитал сохранять расстояние между собой и наимерзейшей вонью и испарениями города. Как бы то ни было, обитал он на Кентиш-стрит, названной так потому, что, выпутавшись из порочной хватки Лондона, она удирала в сторону этого графства так быстро, как только могли унести ее грязные пятки.
Хотя места в этой части города было в избытке, дома жались друг к дружке, как будто для защиты от некой пагубной силы. Эти дома были переполнены грязными, убогими комнатами, по сравнению с которыми мое жилище в Мертвецком тупике выглядело роскошным. Личности, обитавшие в этих комнатах, также зачастую имели грязный и убогий вид. Если вам нужны настоящие просторы – величественные залы и прекрасные сады, – тогда идите в особняки и дворцы в сердце нашего города.
Когда появляется чума, чаще всего она в первую очередь поражает грязные окраины Лондона, хотя, если не ставить ей препятствий, она может в конце концов проползти и в те самые величественные залы и прекрасные сады. Но границы и окраины Лондона падут первыми. Уже ходили слухи о заболевших, как и намекал Вилл Кемп, но точно ничего не было известно. Теперь, однако, мрачные предсказания шута обретали форму перед нашими собственными глазами.
Еще не дойдя до дома, где снимал комнату Абель, мы попали в закоулок, состоявший из приземистых одноэтажных домишек. Несколько человек, по виду – должностных лиц, стояли у двери одного из домов посредине переулка. За ними, на расстоянии нескольких ярдов, на другой стороне улицы собралась поглазеть маленькая толпа. Мужчины, женщины и дети, всего около двух дюжин. Некоторые женщины держали у груди младенцев. Само собой, мы присоединились к толпе. Было бы затруднительно протиснуться мимо них. Никто не разговаривал. Все глаза были прикованы к группе перед дверью. По платью и знакам отличия я узнал констебля и судебного пристава. Еще там был коротенький человек, который вроде был здесь за главного, и пара безобразных старух, закутанных с ног до головы. Я понимал, что происходит. И все остальные тоже понимали. Я весь покрылся гусиной кожей, но не мог сдвинуться с места и уйти. Предполагаю, каждый из присутствующих – мужчины, женщины и эти дети, которые уже были достаточно взрослыми, чтобы догадаться, в чем дело, – должно быть, находился в том же состоянии оцепенения.
Спор перед дверью был в самом разгаре. Слышно было каждое слово. Коротышка обращался к судебному приставу:
– А я говорю вам, мастер Арнет, что так не пойдет. Это слишком легко стереть или вообще оторвать. Вот так.
С этими словами он сорвал пришпиленный к двери листок бумаги. На нем большими черными буквами было выведено: «ГОСПОДЬ, СМИЛУЙСЯ НАД НАМИ!» (слово «Господь» намного превосходило по размеру все прочие). А также некоторые другие молитвы и предписания, шрифтом помельче. Коротышка потряс смятым и порванным листком перед прятавшим глаза приставом.
Определенно, оратор хотел, чтобы его услышали все, не только констебль и пристав. Последний беспокойно поежился и пробормотал что-то о «приказах».
– Я даю вам новые приказы, Арнет, – сказал человечек, который, как я решил, был членом местного Совета или олдерменом.
Судя по его властной манере, обратно пропорциональной его росту, он прибыл из-за реки. Превосходная белая кобыла стояла привязанная к дереву с той стороны жалкого переулка, что была ближе к Лондону. По-видимому, кобыла принадлежала этому важному джентльмену. Он по-прежнему обращался к приставу:
– Вы вернетесь сюда с кистью и красной краской и поставите знак на этой двери. Знак должен быть четырнадцати дюймов в высоту. Вы нарисуете его маслом, чтобы не так легко было стереть. Таковы новые приказы Совета.
– Но, мастер Фарнаби… – начал пристав, но затих под взглядом собеседника.
Арнет посмотрел на толпу, стоявшую по другую сторону дороги, как будто ожидая оттуда помощи. Я понял, что пристав был местным, из этого прихода, как и констебль.
– Пока вы достаете красную краску, – продолжал олдермен Фарнаби, – а также кисти и мерку – не забывайте, знак должен быть четырнадцати дюймов в высоту, таково предписание, – пока вы достаете все необходимые предметы, этот джентльмен останется здесь охранять жилое помещение. Вам понятно?
Последнее замечание относилось к констеблю. Тот энергично закивал. Олдермен повернулся обратно к судебному приставу:
– Ну и что же вы ждете, любезный? Давайте идите за краской, кистями, меркой!
Пристав поспешно потрусил по улице. Пока Фарнаби раздавал эти указания в своем не принимающем возражений тоне, краем глаза я уловил какое-то мимолетное движение. На стене рядом с дверью было низкое покосившееся окно, скорее дыра, чем настоящий проем, прикрытая дерюгой. Кто-то выглядывал на улицу в щель между стеной и дерюгой. Все, что я видел, был белок глаза. Мне трудно описать дрожь – страха, ужаса, непостижимым образом смешанного с чувством сострадания, – охватившую меня при виде этого одного-единственного глаза. Он, вероятно, принадлежал ребенку или взрослому, пригнувшемуся, чтобы выглянуть на улицу. В доме были люди!
Не знаю, почему меня это так поразило. Дом, напоминавший лачугу, судя по виду, был скорее обитаем, нежели пуст. Это к тому же могло объяснить, почему Арнет прикрепил к двери плакат – этот жалкий листок бумаги. Возможно, приставу заплатили обитатели дома, чтобы не разошлись слухи о заражении, или он надеялся, что ему заплатят. Прицепить клочок бумаги для предупреждения чумы было равносильно тому, чтобы ничего не делать, его легко было сорвать, как это продемонстрировал олдермен. А может, приставом двигала жалость к людям в этой хибаре. Нанесение несмываемого красного креста, так же как и исполнение других распоряжений, обрекало их на заключение, из которого никто не мог надеяться выйти живым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44