Не то, чтобы он мне не нравился, но уже тогда я чувствовал, что он вносит в мою жизнь известное напряжение.
Он явился сразу и чуть ли не с порога доверительно сообщил (Лисы к счастью не было дома), что уже несколько лет является членом и активистом известной партии, ратующей за пролетарскую демократию. Я не слишком удивился, но все же ощутил некоторую неловкость, понимая, что пришел он ко мне скорее всего с каким-то конкретным предложением. Я попытался неуклюже отшутиться, заявив, что, как пролетарий умственного труда и член богемного профсоюза, счастлив приветствовать активиста, представляющего мои интересы. Он не заметил иронии; он был слишком увлечен, чтобы обратить на нее внимание. Он вывалил передо мной на столе кучу брошюр и листовок, а я сидел, расстроенный и ошарашенный, силясь собраться с мыслями и положить конец этому неожиданному давлению.
Робби с энтузиазмом разглагольствовал о том, что мое имя, поставленное под некоторыми из этих воззваний, несомненно привлечет новых сторонников к движению за социальный прогресс. Конечно следовало проявить твердость и дать ему ясный и категорический отказ, но я оказался на это не способен. Я бормотал что-то о чрезмерной занятости, о полной самоотдаче, которой требует от меня литература, наконец — и это было самое глупое — о своей неподготовленности к принятию столь ответственного решения. Робби меня не торопил и предложил подумать две недели. Он добавил, что на днях они с Софией берут отпуск и совершат недельный тур по городам Юга, в ходе которого он намерен выполнить ряд партийных поручений, связанных с агитационной работой. Я малодушно обрадовался такой отсрочке, и мы расстались.
Больше я Робби не видел.
Тот наш разговор не давал мне покоя все последующие дни. Я вновь и вновь к нему возвращался, злился на Робби за то, что он врывается в мою жизнь со своими дурацкими идеями, и на себя — за свою нерешительность и какую-то идиотскую интеллигентность, вечно мешающую мне послать человека куда следует. В те дни я совершенно не мог работать, сбился с мысли и оставил незавершенным хороший замысел, к которому и по сей день не вернулся. Я пытался успокоиться, говорил себе, что ничего страшного не произошло, просто старый университетский товарищ обратился ко мне с неприемлемыми для меня предложениями, и мне следует вежливо, но твердо отказаться. Все было напрасно! Я с завистью думал о людях, умеющих хладнокровно отказывать другим, пил пустырник; Лиса поминутно спрашивала, что со мной происходит, а я был раздражителен и грубоват. Если бы Робби не уехал в отпуск, я бы наверное позвонил ему сам и тем самым сразу прекратил бы свои мучения. И я понимал это, а потому бесился еще сильнее.
Я вновь и вновь мысленно соглашался с тем, что наше общество порочно по своей сути, что оно основано на приоритете преходящих ценностей над вечными, и оттого в нем властвуют люди, которых после их смерти и помнить-то будет не за что, как при жизни не за что уважать. Но смогут ли Робби и ему подобные осуществить на практике какую-либо альтернативу? Я готов поверить, что когда-нибудь смогут. Но прежде придется пройти через взлеты и разочарования, исторические отступления и новые завоевания; все это будет долго и сложно, и уж во всяком случае сыну господина Р. не пристало принимать в этом участие.
Наконец, я твердо решил больше об этом не думать, а когда позвонит Робби — отказаться сотрудничать с ним и попросить его не беспокоить меня впредь.
Но Робби мне больше не позвонил.
О его аресте я узнал из газет. Его арестовали в аэропорту, сразу после возвращения из отпуска. Оказалось, что пока Розентали отсутствовали, полиция обнаружила в их квартире огромное количество героина. Софию также задержали, но ее через несколько часов выпустили, а против Робби начался длительный показательный процесс. Робби был, как говорится, «не бог весть какая птица», однако газеты в те дни шумели вовсю, видимо стараясь указать обывателю, какого типа люди приучают наших детей к наркотикам.
Абсурдность обвинения была столь очевидна, что любой опытный юрист камня на камне бы от него не оставил. Однако ни один серьезный адвокат не решился взяться за это дело, на чем, очевидно, заранее и строился расчет властей. София наверняка с ног сбилась, но все оказалось напрасным, и Робби был вынужден согласиться на предложенного ему «королевского» адвоката.
В сложившейся ситуации Робби могла спасти только поддержка общественности, причем скорее всего он мог ждать помощи со стороны либерально мыслящих интеллектуалов. Конечно, я должен был выступить в его защиту. В сущности, я рисковал немногим, если бы заявил во всеуслышание об очевидной сфабрикованности обвинения и указал бы, что, действуя подобным образом, полиция лишь подрывает основы нашей демократии. Ведь выступила в те дни с подобным заявлением группа армангфорских художников-импрессионистов, хотя никто из них даже не был знаком с Робби лично. И Кохановер выступил; правда тяжело больному Кохановеру было уже особо нечего терять.
Но я не мог и подумать всерьез о чем-либо подобном. Я лишь искал себе оправдания, почему я так не поступаю. И, конечно же, легко находил. Я постоянно пребывал в окружении людей, с которыми и поговорить-то о деле Розенталя можно было лишь под определенным углом зрения. Впрочем, к стыду своему, должен признаться, что встреч с другого рода людьми я в те дни старательно избегал.
Больше всего я боялся, что мне позвонит София. Но она не звонила.
Потом мне пришла в голову новая ужасная мысль. Я подумал, что София не обращается ко мне за помощью, полагая, что это я осведомил власти о деятельности Робби. Это очень походило на правду: будучи зарегистрированным членом «полулегальной» партии, Робби конечно не мог рассчитывать на то, что полиция совсем не в курсе его деятельности, но если бы такой человек, как я, сообщил полиции, что Робеспьер Розенталь агитировал меня за свои идеи и предлагал мне сотрудничать в этом направлении, то это вполне могло стать «последней каплей» и послужить причиной его ареста. И ведь Робби приходил ко мне и полностью раскрылся как раз накануне своей злополучной поездки. Все сходилось, и если Розентали подозревают, что именно я явился причиной их ареста в аэропорту, то у них есть для этого несомненные логические предпосылки.
Эти мысли сводили меня с ума. Я должен был позвонить Софии и объясниться, но я не мог этого сделать: позвонив ей, я просто обязан был бы предложить ей какую-либо помощь.
В те дни я много пил, был расстроен и подавлен. Такое порой случается с безвольными людьми: не сделав ничего плохого, они оказываются в ситуациях поистине мучительных, и только время лечит их нервную систему и больную совесть. Еще недавно я был безукоризненным светским львом, — завсегдатаем кафе «У братьев Гонкуров», желанным гостем в разнообразных салонах; а теперь я даже работать не могу, потому что какой-то взбалмошный еврей втянул меня в одному ему нужные дела. Вот неугомонный народ! Еще старик Гамбринус — сам, кстати, еврей — советовал мне держаться от евреев подальше, чтобы не вышло неприятностей.
Однажды — когда дело Робби уже слушалось в суде — я случайно встретил Софию в метро. Она ехала вниз по эскалатору, а я — вверх. Скорее всего, она меня узнала. Только видела ли она, как, едва заметив ее, я отвел взгляд.
А потом суперсексуальная Т. посвятила целую серию своих еженедельных телешоу специально «делу Розенталя». Как обычно, на каждое из этих шоу была приглашена какая-нибудь знаменитость, и в перерывах между музыкальными номерами и рекламными роликами Т., сексуально потягиваясь и похлопывая себя руками по ляжкам, сладким шепотом задавала приглашенному разнообразные вопросы. Все как всегда, только в той специальной серии программ все вопросы так или иначе крутились вокруг наркотиков и личности Робеспьера Розенталя.
Всего таких передач было десять или двенадцать, я же участвовал не то в седьмой, не то в восьмой. Т. заранее огласила перед телезрителями список приглашенных, поэтому вся страна могла знать, что вскоре меня вновь можно будет увидеть наедине с Т. на голубом экране. Я пишу «вновь», потому что двумя или тремя годами раньше я уже участвовал в программе Т. — тогда по случаю присуждения мне Малого Ланкома — и сохранил об этом самые приятные воспоминания. Во-первых, я был чрезвычайно польщен, что меня, молодого писателя, только что получившего премию за лучший литературный дебют, пригласила на свое популярное шоу женщина, которую считают сексуальным символом нашего общества. Во-вторых, мне просто понравилось сидеть вальяжно на диване и говорить всякую чепуху, смотреть как Т. «заговорщически» наклоняется ко мне и что-то бархатно «шепчет», почти вытряхивая при этом огромную грудь из одного из своих знаменитых «ночных» халатов. Понравилось мысленно представлять себя с ней в разных интимных ситуациях, — в числе прочего и на этом самом диване, — даже зная, что этого все равно никогда не случится, поскольку в ее студии бывают гости гораздо знатнее меня.
Вероятно, и новое шоу с Т. стало бы для меня таким же «сладким», если бы я не был знаком с Робби Розенталем лично, и если бы мне не казалась абсурдной сама мысль о том, что такому человеку могло прийти в голову торговать наркотиками.
Я подумывал было отказаться от участия. Уж это-то казалось мне поначалу совсем несложным. Можно было сослаться на профессиональную занятость, а то и даже поведать Т. в доверительной беседе, что Розенталь — мой старый университетский товарищ, и мне хотелось бы, из этических соображений, воздержаться от каких-либо комментариев в его адрес. Быть может, Т. почувствовала бы себя уязвленной, и мне не пришлось бы впредь рассчитывать на ее приглашения, но едва ли она стала бы придавать этому нежелательную для меня огласку.
Увы, даже такая малость оказалась мне не по силам. Лиса пришла в восторг от того, что я оказался в десятке, отобранной самой Т., и мотивов моего отказа она бы никогда не поняла. Кроме того у меня был телефонный разговор с отцом, в ходе которого мой старик сказал, что он мною гордится, и что предстоящее мне выступление имеет, помимо всего прочего, важное значение в деле воспитания подрастающего поколения.
Сейчас, когда я пишу эти строки, я впервые задумался: а верит ли мой отец в то, что он говорит? Весьма возможно, что и нет, ведь со стороны и я, наверное, выгляжу этаким символом веры и благонадежности. Мне, правда, кажется, что если отец и скептически относится к собственным высказываниям, то он никогда об этом всерьез не задумывается. Он давно уже привык к неискренности, сжился с нею, как со своими костюмами, галстуками и париком.
Короче говоря, в назначенную пятницу я сидел в студии на вожделенном диване и говорил «с присущей мне оригинальностью», но не выходя за рамки того, что полагается говорить в таких случаях. Признаюсь, что неловкость я испытывал лишь поначалу, а затем увлекся очаровательной манерой Т., и мы с ней провели упоительную ночь в прямом эфире.
Насколько легче я бы себя ощущал — и тогда, и впоследствии — если бы позвонил в те дни Софии — объяснился, предложил помощь! Если бы сказал правду на всю страну в прямом эфире! Чего я испугался? Семейного скандала? Возможной реакции со стороны влиятельных издателей и кинопродюсеров? Враждебности прессы?
В детских мечтах я часто воображал себя мушкетером — в запыленных сапогах, в забрызганном кровью красном плаще. Повзрослев, став модным писателем-беллетристом, я «с пером в руке» неоднократно бойко рассуждал о том, что в средние века было легче рискнуть своей жизнью, нежели в наше «сложное и неоднозначное» время совершить акт гражданского мужества. Какая чушь! Человек, который в демократическом, в общем-то, обществе побоялся сказать правду, никогда бы не осмелился приблизиться к своему смертельному врагу на длину вытянутой шпаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Он явился сразу и чуть ли не с порога доверительно сообщил (Лисы к счастью не было дома), что уже несколько лет является членом и активистом известной партии, ратующей за пролетарскую демократию. Я не слишком удивился, но все же ощутил некоторую неловкость, понимая, что пришел он ко мне скорее всего с каким-то конкретным предложением. Я попытался неуклюже отшутиться, заявив, что, как пролетарий умственного труда и член богемного профсоюза, счастлив приветствовать активиста, представляющего мои интересы. Он не заметил иронии; он был слишком увлечен, чтобы обратить на нее внимание. Он вывалил передо мной на столе кучу брошюр и листовок, а я сидел, расстроенный и ошарашенный, силясь собраться с мыслями и положить конец этому неожиданному давлению.
Робби с энтузиазмом разглагольствовал о том, что мое имя, поставленное под некоторыми из этих воззваний, несомненно привлечет новых сторонников к движению за социальный прогресс. Конечно следовало проявить твердость и дать ему ясный и категорический отказ, но я оказался на это не способен. Я бормотал что-то о чрезмерной занятости, о полной самоотдаче, которой требует от меня литература, наконец — и это было самое глупое — о своей неподготовленности к принятию столь ответственного решения. Робби меня не торопил и предложил подумать две недели. Он добавил, что на днях они с Софией берут отпуск и совершат недельный тур по городам Юга, в ходе которого он намерен выполнить ряд партийных поручений, связанных с агитационной работой. Я малодушно обрадовался такой отсрочке, и мы расстались.
Больше я Робби не видел.
Тот наш разговор не давал мне покоя все последующие дни. Я вновь и вновь к нему возвращался, злился на Робби за то, что он врывается в мою жизнь со своими дурацкими идеями, и на себя — за свою нерешительность и какую-то идиотскую интеллигентность, вечно мешающую мне послать человека куда следует. В те дни я совершенно не мог работать, сбился с мысли и оставил незавершенным хороший замысел, к которому и по сей день не вернулся. Я пытался успокоиться, говорил себе, что ничего страшного не произошло, просто старый университетский товарищ обратился ко мне с неприемлемыми для меня предложениями, и мне следует вежливо, но твердо отказаться. Все было напрасно! Я с завистью думал о людях, умеющих хладнокровно отказывать другим, пил пустырник; Лиса поминутно спрашивала, что со мной происходит, а я был раздражителен и грубоват. Если бы Робби не уехал в отпуск, я бы наверное позвонил ему сам и тем самым сразу прекратил бы свои мучения. И я понимал это, а потому бесился еще сильнее.
Я вновь и вновь мысленно соглашался с тем, что наше общество порочно по своей сути, что оно основано на приоритете преходящих ценностей над вечными, и оттого в нем властвуют люди, которых после их смерти и помнить-то будет не за что, как при жизни не за что уважать. Но смогут ли Робби и ему подобные осуществить на практике какую-либо альтернативу? Я готов поверить, что когда-нибудь смогут. Но прежде придется пройти через взлеты и разочарования, исторические отступления и новые завоевания; все это будет долго и сложно, и уж во всяком случае сыну господина Р. не пристало принимать в этом участие.
Наконец, я твердо решил больше об этом не думать, а когда позвонит Робби — отказаться сотрудничать с ним и попросить его не беспокоить меня впредь.
Но Робби мне больше не позвонил.
О его аресте я узнал из газет. Его арестовали в аэропорту, сразу после возвращения из отпуска. Оказалось, что пока Розентали отсутствовали, полиция обнаружила в их квартире огромное количество героина. Софию также задержали, но ее через несколько часов выпустили, а против Робби начался длительный показательный процесс. Робби был, как говорится, «не бог весть какая птица», однако газеты в те дни шумели вовсю, видимо стараясь указать обывателю, какого типа люди приучают наших детей к наркотикам.
Абсурдность обвинения была столь очевидна, что любой опытный юрист камня на камне бы от него не оставил. Однако ни один серьезный адвокат не решился взяться за это дело, на чем, очевидно, заранее и строился расчет властей. София наверняка с ног сбилась, но все оказалось напрасным, и Робби был вынужден согласиться на предложенного ему «королевского» адвоката.
В сложившейся ситуации Робби могла спасти только поддержка общественности, причем скорее всего он мог ждать помощи со стороны либерально мыслящих интеллектуалов. Конечно, я должен был выступить в его защиту. В сущности, я рисковал немногим, если бы заявил во всеуслышание об очевидной сфабрикованности обвинения и указал бы, что, действуя подобным образом, полиция лишь подрывает основы нашей демократии. Ведь выступила в те дни с подобным заявлением группа армангфорских художников-импрессионистов, хотя никто из них даже не был знаком с Робби лично. И Кохановер выступил; правда тяжело больному Кохановеру было уже особо нечего терять.
Но я не мог и подумать всерьез о чем-либо подобном. Я лишь искал себе оправдания, почему я так не поступаю. И, конечно же, легко находил. Я постоянно пребывал в окружении людей, с которыми и поговорить-то о деле Розенталя можно было лишь под определенным углом зрения. Впрочем, к стыду своему, должен признаться, что встреч с другого рода людьми я в те дни старательно избегал.
Больше всего я боялся, что мне позвонит София. Но она не звонила.
Потом мне пришла в голову новая ужасная мысль. Я подумал, что София не обращается ко мне за помощью, полагая, что это я осведомил власти о деятельности Робби. Это очень походило на правду: будучи зарегистрированным членом «полулегальной» партии, Робби конечно не мог рассчитывать на то, что полиция совсем не в курсе его деятельности, но если бы такой человек, как я, сообщил полиции, что Робеспьер Розенталь агитировал меня за свои идеи и предлагал мне сотрудничать в этом направлении, то это вполне могло стать «последней каплей» и послужить причиной его ареста. И ведь Робби приходил ко мне и полностью раскрылся как раз накануне своей злополучной поездки. Все сходилось, и если Розентали подозревают, что именно я явился причиной их ареста в аэропорту, то у них есть для этого несомненные логические предпосылки.
Эти мысли сводили меня с ума. Я должен был позвонить Софии и объясниться, но я не мог этого сделать: позвонив ей, я просто обязан был бы предложить ей какую-либо помощь.
В те дни я много пил, был расстроен и подавлен. Такое порой случается с безвольными людьми: не сделав ничего плохого, они оказываются в ситуациях поистине мучительных, и только время лечит их нервную систему и больную совесть. Еще недавно я был безукоризненным светским львом, — завсегдатаем кафе «У братьев Гонкуров», желанным гостем в разнообразных салонах; а теперь я даже работать не могу, потому что какой-то взбалмошный еврей втянул меня в одному ему нужные дела. Вот неугомонный народ! Еще старик Гамбринус — сам, кстати, еврей — советовал мне держаться от евреев подальше, чтобы не вышло неприятностей.
Однажды — когда дело Робби уже слушалось в суде — я случайно встретил Софию в метро. Она ехала вниз по эскалатору, а я — вверх. Скорее всего, она меня узнала. Только видела ли она, как, едва заметив ее, я отвел взгляд.
А потом суперсексуальная Т. посвятила целую серию своих еженедельных телешоу специально «делу Розенталя». Как обычно, на каждое из этих шоу была приглашена какая-нибудь знаменитость, и в перерывах между музыкальными номерами и рекламными роликами Т., сексуально потягиваясь и похлопывая себя руками по ляжкам, сладким шепотом задавала приглашенному разнообразные вопросы. Все как всегда, только в той специальной серии программ все вопросы так или иначе крутились вокруг наркотиков и личности Робеспьера Розенталя.
Всего таких передач было десять или двенадцать, я же участвовал не то в седьмой, не то в восьмой. Т. заранее огласила перед телезрителями список приглашенных, поэтому вся страна могла знать, что вскоре меня вновь можно будет увидеть наедине с Т. на голубом экране. Я пишу «вновь», потому что двумя или тремя годами раньше я уже участвовал в программе Т. — тогда по случаю присуждения мне Малого Ланкома — и сохранил об этом самые приятные воспоминания. Во-первых, я был чрезвычайно польщен, что меня, молодого писателя, только что получившего премию за лучший литературный дебют, пригласила на свое популярное шоу женщина, которую считают сексуальным символом нашего общества. Во-вторых, мне просто понравилось сидеть вальяжно на диване и говорить всякую чепуху, смотреть как Т. «заговорщически» наклоняется ко мне и что-то бархатно «шепчет», почти вытряхивая при этом огромную грудь из одного из своих знаменитых «ночных» халатов. Понравилось мысленно представлять себя с ней в разных интимных ситуациях, — в числе прочего и на этом самом диване, — даже зная, что этого все равно никогда не случится, поскольку в ее студии бывают гости гораздо знатнее меня.
Вероятно, и новое шоу с Т. стало бы для меня таким же «сладким», если бы я не был знаком с Робби Розенталем лично, и если бы мне не казалась абсурдной сама мысль о том, что такому человеку могло прийти в голову торговать наркотиками.
Я подумывал было отказаться от участия. Уж это-то казалось мне поначалу совсем несложным. Можно было сослаться на профессиональную занятость, а то и даже поведать Т. в доверительной беседе, что Розенталь — мой старый университетский товарищ, и мне хотелось бы, из этических соображений, воздержаться от каких-либо комментариев в его адрес. Быть может, Т. почувствовала бы себя уязвленной, и мне не пришлось бы впредь рассчитывать на ее приглашения, но едва ли она стала бы придавать этому нежелательную для меня огласку.
Увы, даже такая малость оказалась мне не по силам. Лиса пришла в восторг от того, что я оказался в десятке, отобранной самой Т., и мотивов моего отказа она бы никогда не поняла. Кроме того у меня был телефонный разговор с отцом, в ходе которого мой старик сказал, что он мною гордится, и что предстоящее мне выступление имеет, помимо всего прочего, важное значение в деле воспитания подрастающего поколения.
Сейчас, когда я пишу эти строки, я впервые задумался: а верит ли мой отец в то, что он говорит? Весьма возможно, что и нет, ведь со стороны и я, наверное, выгляжу этаким символом веры и благонадежности. Мне, правда, кажется, что если отец и скептически относится к собственным высказываниям, то он никогда об этом всерьез не задумывается. Он давно уже привык к неискренности, сжился с нею, как со своими костюмами, галстуками и париком.
Короче говоря, в назначенную пятницу я сидел в студии на вожделенном диване и говорил «с присущей мне оригинальностью», но не выходя за рамки того, что полагается говорить в таких случаях. Признаюсь, что неловкость я испытывал лишь поначалу, а затем увлекся очаровательной манерой Т., и мы с ней провели упоительную ночь в прямом эфире.
Насколько легче я бы себя ощущал — и тогда, и впоследствии — если бы позвонил в те дни Софии — объяснился, предложил помощь! Если бы сказал правду на всю страну в прямом эфире! Чего я испугался? Семейного скандала? Возможной реакции со стороны влиятельных издателей и кинопродюсеров? Враждебности прессы?
В детских мечтах я часто воображал себя мушкетером — в запыленных сапогах, в забрызганном кровью красном плаще. Повзрослев, став модным писателем-беллетристом, я «с пером в руке» неоднократно бойко рассуждал о том, что в средние века было легче рискнуть своей жизнью, нежели в наше «сложное и неоднозначное» время совершить акт гражданского мужества. Какая чушь! Человек, который в демократическом, в общем-то, обществе побоялся сказать правду, никогда бы не осмелился приблизиться к своему смертельному врагу на длину вытянутой шпаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12