«Кто бы мог подумать!» — говорили летчики друг другу. Эта страшная фраза была тогда обычной, горькой, но все-таки самоочищающей.
После Пленума ЦК, когда было сказано о «перегибах», Струмилин подумал: «А что, если с Леваковским тоже?» И он написал письмо Берии. Его вызвали в НКВД, и человек в пенсне, с двумя ромбами на петлицах спросил его:
— Вы, что же, не верите нашим славным органам? Имейте в виду, сомневающийся — враг.
— Я не сомневаюсь. Я хочу знать правду и помочь правде, если она запятналась ложью.
— Чьей? — закричал человек. — Чьей ложью? Мы стиснуты со всех сторон врагами! Классовая борьба обострилась, как никогда! Частные ошибки исправлены. Общая линия — кристальна и честна! Мне стыдно слушать вас, Струмилин. Вы ли говорите это: герой и коммунист?
Человек то начинал кричать, то, глухо откашлявшись, переходил на шепот. У него были очень быстрые руки с разработанными кистями. Он то и дело передвигал по полированному столу мраморные туши чернильного прибора.
— Не знай мы вас, можно было бы расценивать ваше письмо как вражеское. Но мы тут посоветовались с товарищами, и я еще раз просмотрел дело Леваковского. Он шпион. Он сам сознался во всем, этот ваш Леваковский.
И человек протянул Струмилину два листка бумаги, на которых почерком Леваковского было написано все о связях с немецкой и японской разведками и с бухаринским подпольем.
Струмилин читал и чувствовал, как у него холодеют руки и ноги: так страшно было все написанное Леваковским. Он кончил читать, возвратил два листка, исписанных убористым почерком, и сказал:
— Спасибо, товарищ комдив. У меня больше нет сомнений.
…Лишь много лет спустя Струмилин узнал, как смогли добиться от Леваковского таких лживых показаний…
— И все-таки ты не прав, Ефим, — сказал Струмилин, поставив новую пластинку, — честный не может быть подлецом. Честный может быть обманут. Только он не может быть ни подлецом, ни трусом. Подлецом может быть враг.
Из лунки высунулась усатая мордочка нерпы. Ефим вскинул карабин.
— Не надо, — попросил Струмилин, — пусть слушает. А собакам мы раздобудем сушеной рыбы в зимовке.
— Жаль бить?
— Жаль. Не мы ее нашли, а она нас. Это не охота, это убийство…
Когда пурга кончилась, Струмилин пошел гулять. Он лазал по торосам, рассматривал медвежьи следы и жалел, что охота на медведей запрещена: следов было много, все они были свежие, не иначе как ночные.
Потом они приготовили на газовой плитке обед, выпили спирту, и Струмилин, забравшись в мешок, лег спать. Он любил спать на снегу: после такого сна он чувствовал себя помолодевшим.
Вернувшись, Струмилин первым встретил Богачева.
— Павел Иванович, ключ от замка у вас?
— Да.
— Дайте, пожалуйста, а то у меня портфель остался в самолете, а там фотографии — боюсь, отсыреют или покоробятся.
— Бегите скорей.
Богачев быстро вернулся и высыпал на стол несколько фотографий. Струмилин сидел рядом и читал газету. Краем глаза он увидел среди фотографий большой портрет Леваковского.
— Собираете фото полярных асов?
— Нет. Просто Леваковский — мой отец.
Глава II
1
Женя уезжала на пять дней за город: на натурные съемки. Май выдался на редкость жаркий. Небо с утра становилось желтым и душным. Ветра не было. Работать на съемочной площадке приходилось по восемь часов без отдыха. Рыжов торопился и нервничал. Поэтому сразу же после утомительных съемок шли в дома, снятые у колхозников, и ложились спать.
Отпирая дверь московской квартиры, Женя думала только о том, как она сейчас залезет в ванну и отмоется от сухой пыли. Но, открыв дверь, она замерла в изумлении: весь пол рядом с прорезью для корреспонденции был завален бланками радиограмм. Сердце ухнуло и забилось рывками, глухо.
«Папа! — пронеслось в мозгу. — Что-то случилось с папой!»
Каждый раз, провожая отца в Арктику, Женя боялась за него и всегда с затаенным страхом ждала весточек. Отец посылал радиограммы довольно редко. Он всегда говорил: «В Москве легче попасть под машину, Жека, чем угодить в беду в Арктике. Я же знаю ее на ощупь, как свой письменный стол. И даже немного лучше».
Женя медленно подняла с пола первую попавшуюся под руку радиограмму и, прежде чем распечатать ее, долго стояла, переводя дыхание. Потом она резко вскрыла радиограмму.
«А сегодня солнце синее. Небо красное. А льды голубые. И мне до того хочется видеть вас, что в пору выть. А вы даже ни разу не послали мне ответа.
Богачев».
Женя ничего не поняла, а потом прочитала текст радиограммы еще раз.
— Чушь какая-то, — сказала она вслух.
Она посмотрела адрес — правильно. Фамилия адресата — тоже. Женя подняла следующую радиограмму. Распечатала ее.
«Сегодня мы летели на Чокурдах, и я видел двух медведей на льду. Они тоже увидели нас, и остановились, и смотрели на нас, задрав морды.
Богачев».
Женя улыбнулась. Подняла еще одну радиограмму.
«Через неделю у меня день рождения. Мне будет двадцать пять. Я бы мечтал отпраздновать его в „Украине“ вместе с вами, как в последний день перед отлетом.
Богачев».
Женя нахмурилась, вспоминая.
«Боже мой, так это же тот медведь, с которым я танцевала тогда! Почему он в Арктике? И почему летает? Ничего не понимаю!»
Женя стала поднимать радиограммы одну за другой. Десять было от Богачева. Одна от отца.
«Жив, здоров, Жека. Целую тебя. Будь молодцом и не хандри. Привет тебе от Богачева.
Отец».
Женя засмеялась.
«Это наваждение, — сказала она себе и пошла в ванну, — папа тоже о нем».
Женя лежала в ванне и перечитывала радиограммы Богачева. Сначала она смеялась, а потом стала вспоминать Богачева. Он представился ей каким-то необыкновенно высоким и сильным. Лица его она не запомнила. Просто ей виделся высокий и сильный человек, но отчего-то все время со спины.
Женя намылила голову шампунем. Она промывала волосы и продолжала думать о человеке, который засыпал весь пол в передней радиограммами. Ей было приятно думать о нем. Так ей было спокойней — думать о нем сейчас.
Во время натурных съемок, после ночной смены, уже на рассвете, в дом, где остановилась Женя, пришел Ника. Он сел к ней на кровать, нагнулся к ее лицу и поцеловал в висок. Женя проснулась.
— Кто? — спросила она испуганным шепотом.
— Я.
— Зачем ты пришел?
— За тобой.
— Уходи отсюда, Ника, мне не хочется, чтобы ты был тут.
— Почему? — тихо спросил Ника и сильно обнял ее.
— Потому, что ты трус. И мне сейчас смешно. А это очень плохо, если смешно, когда обнимает мужчина.
Ника обнимал ее все крепче. Потом, тяжело дыша, он стал целовать ее в грудь.
«Сейчас я разбужу хозяина, — подумала Женя, — будет очень стыдно».
Она попробовала оттолкнуть Нику, но он не выпустил ее из рук. У него были не сильные руки, но очень цепкие. Он снял с нее простыню и лег рядом.
— Ну прости меня, прости, Женечка, — шептал он, — я больше никогда не буду, никогда…
Ей было все время противно, а сейчас, после его слов, стало смешно. И Женя рассмеялась. Он замер на секунду, а потом рывком встал. Женя продолжала смеяться.
— Что, истерика? — спросил Ника.
— Да нет, — все еще смеясь, ответила Женя, — просто мне очень смешно.
Ника пошел к двери. Женя смотрела ему вслед, уже перестав смеяться, но ей было очень смешно, и внутри все тряслось от сдержанного смеха.
«Сейчас я возьму реванш еще раз, — решила Женя. — Очень нехорошо издеваться над человеком, но он трус, и к тому же еще слабенький».
— Куда же ты уходишь? — шепотом спросила Женя, когда Ника открыл дверь.
Он замер у порога, а потом, осторожно прикрыв дверь, быстро пошел к ее кровати и снова сел на край. И Женя снова рассмеялась ему в лицо. Она увидела, как у него под кожей щек заходили желваки. В рассветных сумерках его худое, тонкое лицо казалось измученным и сильным.
— Ты… ты… ты, — говорил он, задыхаясь, — ты ведешь себя, как… как гетера!
Женя снова засмеялась. А когда он ушел, она подумала: «Боже мой, ко всему он еще и многозначительный дурак».
Женя тщательно промыла волосы, вылила воду и стала под душ. Она стояла под душем, закрыв глаза, подставив лицо острым струйкам воды.
«Смешно, — подумала Женя, — но мы, обидев мужчину, все равно чувствуем обиженными себя. А когда себя чувствуешь обиженной, тогда все вокруг плохо и гадко. Наверное, мама себя никогда не чувствовала обиженной. Это всегда зависит от мужчины. Сильный мужчина никогда не может обидеть. Он может дать пощечину за подлость, но он никогда не обидит».
Потом Женя поставила себе чай и сделала два бутерброда из сухого, хрустящего хлеба с сыром. Она сидела на кухне, пила чай и все время чувствовала, что ей не хватает чего-то. Она никак не могла понять, чего же ей не хватает, и это очень сердило ее.
«Газету я сегодня читала, — вспоминала Женя, — звонить мне явно никуда не надо, я свободна до послезавтрашнего утра, но что-то мне сейчас обязательно надо сделать».
Она поднялась и пошла в ванну. Там Женя взяла со столика радиограммы Богачева, сложенные стопкой, улыбнулась и, возвратившись с ними на кухню, стала перечитывать их еще раз.
2
В Нижних Крестах экипаж Струмилина заночевал. На втором этаже в гостинице летного состава было все забито сверх всякой меры, и экипаж Струмилина поселили в маленькой жаркой комнате, отделенной от общежития пассажиров-транзитников тонкой стеклянной перегородкой. В общежитии три часа без перерыва лысый милиционер играл на гармошке песни. Играл он по-деревенски: виртуозно, громко и с «куплетом». Он вдруг высоким голосом выкрикивал один куплет песни, а потом продолжал играть молча. Так, изо всей песни «Тонкая рябина» он спел только две строчки:
Головой склоняясь
До самого тына…
В «Полюшко-поле» он пропел:
Это Красной Армии герои,
Эх, да Красной Армии герои!
А потом минут десять продолжал вариации на тему этой песни, но варьировал так громко, что Аветисян, не выдержав, открыл дверь в общежитие и попросил:
— Товарищ милиционер, мы не спали шестнадцать часов, в воздухе были, — нельзя ли потише?
— Можно, — ответил милиционер, вздохнув, — только тише я не умею. На гармошке завсегда громко играть положено.
— Прекратите ваше шмонцес, уважаемый раввин, — сказал Брок и поднялся с кровати.
— Сейчас я вам покажу, как на гармошке играют тихо.
Он подошел к милиционеру, взял у него из рук гармонь и, осторожно перебрав клавиши своими тонкими пальцами с ногтями, обгрызенными до крови, стал играть колыбельную.
Спи, моя радость, усни,
В доме погасли огни…
Милиционер засмеялся. Наум, не обратив на него внимания, продолжал петь:
Мышка за печкою спит,
Дверь ни одна не скрипит,
Спи же скорее, усни,
Малыш…
Потом Наум запел еще тише, по-еврейски:
Шлоф, мейн кинд,
Формах ди ойгн.
Шлоф, мейн тайер кинд,
Сиз ан одлер дурхгефлойгн,
Зайн золсту ви эр…
Милиционер замотал головой и, зажмурившись, стал подпевать Науму. Слух у него был прекрасный, он поймал мелодию, и они пели колыбельную на два голоса. А это очень здорово, когда двое мужчин хорошо поют колыбельную песню. В этом нет никакой сентиментальности, в этом есть большая доброта и мужественность.
Когда они кончили петь колыбельную, милиционер спросил:
— А на том языке, что Торрес поет, можешь?
— Нет.
— Эх, очень я обожаю, когда не по-русскому поют, но чтоб со слезой, по-нашему. Торрес и Бернес — нет для меня лучше певцов, душой поют, не горлом!
Ночью милиционер улетел, а на его койку и раскладушку, поставленную около двери, поселили двух уголовников, освобожденных из заключения. Один из них зашел в комнату струмилинского экипажа и спросил простуженным голосом:
— Пилоты, продажного спирту нет?
Струмилин, читавший сказку Сент-Экзюпери, ответил шепотом:
— Тише вы, люди спят!
— А спирту, спирту нет?
— Нет спирту, идите спать.
— Адью, — сказал уголовник и осторожно прикрыл за собой дверь.
Утром уголовники согнали с кровати какого-то старика, летевшего из Якутска к дочке в гости на зимовку, купили в магазине коньяку «Йонесели» и начали пить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21