Потом Селиванов увидал руки Ивана, через его плечо поставившие банку тушенки и стаканы. Правая рука, чуть задержавшись на столе, через мгновение мягко легла на его плечо и пробыла ровно столько, чтобы Селиванов начал шмыгать носом.
Пальцами робко коснулся он этой руки. И было мгновение, когда всё вокруг поплыло тоскливой, счастливой каруселью. Селиванов, не стыдясь, всхлипнул и тоненько сказал: ,,Ва-а-аня!" А когда рука друга ушла, плечо долго еще благодарно ощущало ее.
На столе уже стояли тарелки и сверкали новенькие вилки и нож, купленные день или два назад; они были точь-в-точь, как в столовке зверопромхоза. Селиванов взглянул на них (не для охотников такое!) и вытащил из кармана поллитровку. Он попривык уже к сумеркам и смог рассмотреть, что все вокруг чисто и к месту прибрано. И хотя следы полного разграбления дома (куда их денешь?) вопиют о себе, но в доме - человек, и дом оживает, даже с заколоченными ставнями (кроме одного окна), приобретает зрение и дыхание. Но сырость, запах тварей, ползаю-щих и летающих, бродячих кошек и собак, запах земли, что подступила ко всем прогнильям пола, вместе с чадом лампадки перед иконой (Селиванов все не мог рассмотреть, как она закреплена, будто в воздухе висит) напоминали ему чье-то отпевание (может, и деда), что сохранилось с детства самой потайной памятью. И потому, когда разливал водку в стаканы, почудилось, что на поминание разливает.
Пододвинув Ивану стакан, он поднял на него глаза и взглядом спросил, можно ли ему радость свою показать и выразить лицом и словом. Иван перекрестился, без важности, а как в порядке вещей, сел на скамью напротив Селиванова, взял стакан в руку, но не поднял, а долго смотрел то ли на него, то ли сквозь. И Селиванов успел разглядеть его пальцы, будто обрубленные по половинкам ногтей, сплющенные и грубые настолько, что вроде бы и сгибаться не должны. Таежное дело - тоже грубость, но тайга так руки не уродует. Когда стаканы подняли, наконец, и сдвинули без тоста (Иван молчал, а Селиванов не решился) и пальцы их соприкоснулись и оказались рядом, он затрепетал перед теми годами и дорогами, которые прожил и прошел его друг. И подумалось ему, до чего ж он, Селиванов, везучий, и трижды "Господи" в уме произнес без всякой конкретности, но означало это, что благодарит он судьбу свою за то, какая она есть.
Выпили, поморщились, вяло пожевали тушенку.
- Рассказывать чего, али сам все знаешь? - спросил Селиванов. И опять побоялся Ивану в глаза посмотреть. Уж, кажется, совесть его чиста была, более того, имел все основания для благодарности со стороны Ивана, а в глаза глядеть не мог по той вине, какая может быть между живым и мертвым, удачливым и неудачливым, прямым и горбатым. Но нужен был ответ Селива-нову, потому взглянул Ивану в лицо и увидел в глазах тоже страх. Иван боялся услышать правду, которая, будучи незнаемой, была надеждой; и ею можно было жить всю жизнь, и даже жизнь продлить ею можно, когда каменья градом сыпятся. А правда? Она что? Она - факт! И может оказаться последним камнем на шее...
Рябинин сглотнул слюну так, что борода дернулась, и сказал глуховато, вроде и без волнения:
- Ничего не знаю. Говори! Да не шибко длинно...
Это означало, что если ничего хорошего сказать не можешь, не тяни резину. Селиванов так и понял.
- Дочка у тебя есть, Ваня, и внучок...
Снова дернулась борода Рябинина. Спокойные до того момента глаза словно напряглись изнутри - не то болью, не то радостью, не поймешь... И еще глуше спросил Иван:
- А жена, значит...
Селиванов опустил глаза, сжался плечами, пальцы забегали по краю стола.
- Давай рассказывай... налей сперва...
Выпил он, не дожидаясь Селиванова, перекрестился, словно храбрости просил у Бога, и грузно навалился локтями на стол.
- Говори, не тяни душу!
- Ну, значит...- спохватился Селиванов и отставил невыпитый стакан, как тебя повязали, я поутру еще, до петухов, с телегой подкатил, погрузил их, вещички прихватили кое-какие... на окна да на двери - кресты, и обходом на Кедровую, а оттуда в Иркутск, к тетке моей, по отцу которая. Она еще в двенадцатом годе за фабричного вышла... Боялся я, Ваня, что Людмилу твою пометут за происхождение, как дознаются... У тетки их пристроил с дочкой, а сам - назад, разведать, за что тебя-то. Был слушок, что тебя тоже в Иркутск увезли...
- В Иркутск, - мотнул бородой Иван.
- Во! Я так и сказал ей, дурья моя голова, что здесь где-то Иван, в централе, может. Она в ноги: поди, говорит, узнай, из-за меня, говорит, пострадал Ванечка! Ну а куда я пойду, ты сам теперь рассуди! Кто чего сказал бы мне? А она руки целует, иди, говорит. Ну, я по Иркутску пошлялся, вернулся, говорю: узнал, тут он, разбираются, можа, по ошибке повязали, отпустят... Ты, говорю, подожди недельку, если не отпустят, я снова пойду...
В горле у Селиванова пересохло, он прикашлянул; вспомнив про водку, почти залпом проглотил, что в стакане было, и на закуску не взглянул.
- Тут, конечно, я виноват, Ваня, и можешь ты меня казнить, как хочешь... только оставил я ее у тетки и сбегал в тайгу на пару дней, дела были, пропади они пропадом, да ведь кто знать мог... Только когда в Иркутск приехал снова, Людмилы уже не было. Тетка - в страхе, дитё у ней на руках в слезах... Сказала она, что идет Ваню выручать, и пропала... И все...
Иван грохнул кулаком по столу так, что Селиванов подскочил и от стола отодвинулся. Но взял себя в руки Рябинин, только глаза закрыл. И так, с закрытыми глазами, сказал: - Дитё ж должно было быть... сына ждали...
Селиванов виновато молчал.
- А дочь?
- А дочь... всё в порядке, Ваня, - заговорил тот быстро и облегченно. - Вырастили! Нужды она не знала, сама тебе скажет! Выучилась она на учительницу, замуж вышла, за учителя тоже... Ничего мужик...
Последнее Селиванов проговорил не очень уверенно и, поймав вопрос в глазах Рябинина, поторопился разъяснить:
- Муж он ей хороший, ей-Богу, не обижает... Шибко партийный он только, у меня с ним разговору не получалось...
- Дурак, что ли?
- Чтоб сказать дурак, оно вроде и нельзя! Сам увидишь! Людишки так вокруг все поизменя-лись... Жить-то полегче стало. И оно понятно! Ежели один будет пахать с утра до вечера, то другой грабить будет не успевать... Да и власть вроде в лютости поостыла, а мужик ей тут же гимну подпоет под ее ж трубы... А людишки, они теперь, окромя взаправдашних дураков, безглазые какие-то... Смотришь им в зенки, а там только большой кружочек да малый. Малый туда-сюда бегает... А жизни в ем нет! Глядишь на человека, а человека не видишь! Ему сс...ь в глаза, а он тебе про культю личности...
- Не мели! - с досадой перебил его Рябинин. - Дочь-то про меня знает?
Селиванов опять глазами забегал.
- Ты ведь, Ваня, того, враг народа... Как бы ей жить-то? Пытала она по детству, где, мол, мамка да папка... Ну, говорил, мамка, дескать, померла по болезни, а папка, ну это... пострадал, мол, безвинно.
Увидев страдание на лице Ивана и белеющий в костяшках кулак, он снова заспешил:
- Но худого слова про тебя не было, Ваня, сама тебе скажет!
- Как она скажет, - простонал Рябинин, - если не ждет меня! А если объявлюсь, каким глазом посмотрит на меня, каторжника!
- А как я ей скажу, так и посмотрит, и никак подругому! - вдруг заносчиво вскинулся Селиванов.
- Ты?!
Селиванов смутился.
- Баловал я ее, Ваня. Любит она меня, сукиного сына! Я ж ее мехами, как королеву, разукра-сил! А в Иркутск без гостинца не приезжал! Все мои стволы на ее работали! Да и я к ней прилепился сердчишком...
Тут ему показалось, что наболтал лишнего, и поторопился загладить болтовню.
- Но ты на меня ревность не имей, Ваня! Я ведь, если по правде, и сам тебя уже не ждал... А теперь я ее тебе передам, как в рамочке! Когда скажешь, и поедем! Хоть завтра. А?
- Поедем... - неуверенно ответил Иван. - Кончай банку!
Селиванов разлил по стаканам остатки.
Электричка моталась, дергалась и будто спотыкалась о каждый километровый столб. Защелка в двери купе не работала, и дверь со скрипом елозила туда-сюда. Мимо купе все время сновали люди: кто сходил, кто садился, кто бегал из вагона в вагон. И в купейном вагоне не было спасения от суеты и шума. Ягодники с горбовиками и ведрами понабились в тамбуры, и оттуда в вагон клубами шел дым и гомон с непременным матом и анекдотами.
В купе несколько раз заглядывали, но увидев двух насупившихся стариков, проходили мимо. В соседнем купе бренчали на гитаре и орали какую-то дребедень. Все это мешало и думам и разговорам.
- Если тебе десять дали, пошто так долго был?
Рябинин смотрел в окно, ответил не сразу.
- Тяжко было. В побег ходил.
- В побег! - удивленно воскликнул Селиванов. - Так чего ж сюда не прибег?! Кто тебя здесь нашел бы?! Жил бы как царь таежный!
- Досюда добраться надо! - угрюмо ответил Рябинин. - Три раза я из лагеря уходил, и в первой же деревне вязали!
Селиванов хлопал глазами, карежась от стыда за друга.
- Да как же ты давался им? Неужто никто не уходил!
- Уходили, - вздохнул Рябинин. - Да только с кровью... А я того не хотел!
Наткнулся на непонимающий взгляд Селиванова, пояснил:
- Я себе воли за чужую жизнь не хотел! Не понять тебе...
- Точно! Не понять! Ни за что ни про что хапанули человека, загнали в загон, да чтоб за свою волю глотки не рвать - я того понять не могу! Ты уж извини, Ваня, только так вам и надо, стало быть, коли волю ценить не умеете. Хомутники!
Он раздраженно стучал ногой по полу и барабанил пальцами по столику у окна.
- А на что она, воля, - спокойно возразил Рябинин, - когда без облика человечьего останешься? Она - звериная воля получается! Я на зверей насмотрелся...
- А что полжизни в яме провел, это ты облик сохранил, да? А на что ж тогда жизнь? И на кой хрен бежал, если уйти не надеялся? Сроку себе прибавлял?
Рябинин поморщился досадливо.
- Говорю, не поймешь! Невмоготу было... Иной раз скажешь себе: нынче на все пойду! А не получалось! Из зоны уйдешь, на дороге мужика встретишь и знаешь: сейчас побежит и расскажет, и найдут по следу... А все думаешь, может, не выдаст, рожа у него человечья, а почему бы душа - нет?
Селиванов хлопнул ладонью.
- Я этого не понимаю и понимать не буду! Но вот, не в обиду будет сказано, ты в Слюдянке напервой в церковь потопал, попу ручку целовал... Бог-то, Он чем тебе в яме помогал той?
- Помогал, - ответил Рябинин. - А чем, про то ничего сказать не могу... Не потому, что слов нету, а потому, что ты этих слов не знаешь.
Тот раздраженно хмыкнул.
- Не тебе Он помогал, ежели Он есть, а мне, и потому я своей волею жизнь прожил и никакая стерва меня с моей тропы не согнала! А ты для воли своей руки не хотел марать...
- Души, а не руки! - поправил Рябинин. - Руки - что!
- Ну, пусть души! А чего ж Он тебе не помог уйти, чтоб и душу соблюсти и воли не терять?
- Не надо об этом, Андриан! - попросил Рябинин. - Ни до чего мы не договоримся! Ты свое прожил, я - свое! Чего меряться-то?..
Селиванов налег грудью на столик.
- Так ты что, жизнь свою не жалеешь нисколько?!
- Жалею! - вздохнул Рябинин. - Но, кроме жалости, еще и другое понимаю кое-что, в другой раз поговорим... Невмоготу мне сегодня! Сам знаешь, куда еду!
Неспроста задирался Селиванов на разговор. Конечно, он был рад возвращению Рябинина, но с его возвращением что-то хрустнуло в жизни Андриана Никанорыча, и не только в жизни, но и в теле. Вдруг поясница заговорила, и ноги отяжелели, в руках - дрожь, как у алкашей совхозных. И это все сразу, почти в несколько дней. Самое худшее: вдруг потерял интерес к тайге. Неделю занимался устройством дел Ивана, дом чинил, участок приводил в порядок, обшивал и одевал друга, чтоб как все люди, - и за эти дни даже не вспомнил про тайгу. А когда вспомнил, затрясся от удивления; не тянет его туда! Тогда поступил вопреки желанию: отсрочил поездку в Иркутск (хотя до того сам торопил Ивана, никак не решавшегося показаться дочери), а сам побежал в тайгу на Гологор, где обитал последние годы. И там прихватила его простуда, чего отродясь не бывало, чтобы летом к тому ж.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23