— Несколько месяцев тому назад, — сказал он холодно и сурово, — я говорил уже вам, что слишком много доверяю вашей чести, чтобы подозревать вас или желать вмешиваться в ваши дела, когда вам хочется сохранять их в тайне. Пока вы не будете иметь полной доверенности ко мне и пока сами не заговорите с полною откровенностью, до тех пор я ничего знать не хочу. Этой доверенности вы теперь не чувствуете, вы колеблетесь, говоря со мной, ваши глаза с плохо скрытым замешательством встречаются с моим взглядом. Еще раз повторяю вам, что я остановлю вас при первом слове пошлых объяснений. Скрытность всегда поддерживается оправданиями, я оскорбил бы вас предположением, что у вас есть важная причина таиться от меня. Вы в тех уже летах, когда ответственность за ваши действия лежит на вас, и вы должны хорошо знать свой долг, как и я знаю свой. Выбирайте же что-нибудь одно: или скажите все, или ничего не говорите.
Сказав это, он оставался еще несколько минут в комнате и потом ушел. Я жестоко страдал от унизительной необходимости скрывать, так что готов был во всем признаться, если б только надеялся высказать это страдание ему, тогда бы он, если б не простил меня, то, по крайней мере, пожалел бы обо мне.
Вот первая и последняя попытка, которую я осмелился сделать перед отцом, чтоб открыть полунамеками и полупризнаниями свойство моей тайны. Что касается до полного и решительного признания, то я уверил себя ложными доводами, что из этого вышел бы самый плохой результат. Много месяцев прошло в ожидании и много еще месяцев оставалось мне ожидать действительного моего счастья, так зачем же не сохранять тайну моего брака как можно дольше? Не гораздо ли лучше удержаться от желания открыть эту тайну отцу, пока" необходимость не вынудит к тому, пока обстоятельства не представят удобного случая?
На отца мой приезд в деревню не произвел никакого действия, я мог бы возвратиться в Лондон на другой же день после прибытия в замок: его мнение обо мне ничуть не изменилось бы, однако я остался на всю неделю для Клэры.
В обществе сестры я был счастлив, но во всяком случае пребывание в замке было очень прискорбно. Эгоистическое желание вернуться к Маргрете, желание, с которым я не мог вполне справиться, холодность моего отца, необходимость сидеть в комнатах, потому что все время погода была дождливая и туманная, — все это вместе, хотя в разной мере, способствовало тому, что жизнь в замке была для меня тяжела. Но кроме всех этих причин я страдал жестоко, чувствуя, что первый раз в жизни стал чужим в отцовском доме.
У нас в доме, казалось мне, все приняло иной вид. Комнаты, старые слуги, прогулки, домашние животные — все, казалось мне, изменилось или утратило что-то из своей собственной физиономии со времени последнего моего посещения. Какую часть замка любил я прежде, та теперь мне совсем не нравилась, я должен был прибегать к тяжелым усилиям, чтобы против желания приниматься за прежние привычки, некогда столь милые мне. Со времени предпоследней осени и зимы, проведенных мной в деревне, поток моей жизни как будто выбрал другое направление и сопротивлялся, по моему произволу, принять прежнее течение.
В конце этой недели мы расстались с отцом точно так же, как и увиделись. Когда я прощался с Клэрой, она ни слова не сказала мне насчет короткого пребывания моего в замке и только напомнила, что мы скоро увидимся в Лондоне. Вероятно, она заметила, какое грустное впечатление произвело на меня это посещение, и потому решилась с веселым видом перенести нашу новую разлуку. Теперь мы вполне понимали друг друга, и это было мне единственным утешением при разлуке с нею.
Тотчас при прибытии в Лондон я отправился в Северную Виллу. Мне сказали, что в мое отсутствие ничего нового не случилось, однако мне показалось, что Маргрета несколько изменилась. Она была бледна, раздражительна и необыкновенно молчалива. Когда я стал ее расспрашивать о том, она объясняла это скукой от невольного затворничества во все продолжение этих туманных и дождливых дней. В других отношениях семейный быт нисколько не утратил своего обыкновенного однообразия: по обыкновению, мистрис Шервин занимала свое место в гостиной, а ее муж по вечерам читал газету в столовой, имея перед собой бутылку старого и ни с чем не сравнимого хереса. Не прошло и пяти минут после моего прибытия, и я снова втянулся в здешние будни, как будто ни на один день не покидал дом. С этого времени я осознал, что где моя жена, там должен быть и мой дом, и не могло уже быть иначе.
Маньон пришел очень поздно вечером с кипой деловых бумаг для совещания с Шервином. Так как я уже уходил домой, то и попросил его выйти ко мне на минуту в столовую, чтобы переговорить со мной. Рука у него никогда не была теплой, но в этот раз она была точно ледяная, так что когда я пожал ее, то и моя рука оледенела. Он поздравил меня с счастливым возвращением и сказал, что в мое отсутствие ничего особенного не случилось, но когда он произносил эти слова, то я впервые заметил легкую перемену в его голосе: он был тоном ниже и самое произношение было гораздо быстрее обыкновенного. Это обстоятельство и притом необыкновенно холодная рука заставили меня спросить его, не чувствует ли он себя нехорошо. Да, он был болен в мое отсутствие. Тяжелая работа, по его словам, утомила его. Потом, извиняясь, что так скоро должен проститься со мной, потому что принес срочные дела, он возвратился в столовую с такою торопливостью, какой я никогда прежде не замечал у него.
Уезжая в деревню, я оставил и Маргрету и Маньона в добром здоровье, при моем возвращении оба они захворали. Вероятно, что-нибудь произошло, хотя все в один голос уверяли, что ничего особенного не случилось. Но в Северной Вилле, по-видимому, мало обращали внимания на болезни: здоровье мистрис Шервин всех приучило к беспрерывному нездоровью.
VI
Прошло шесть недель после того, как я ездил в деревню. Отец с Клэрой возвратились в город.
Их приезд не произвел никаких перемен в моих привычках. Мы с сестрой взаимными стараниями устраняли всякую неловкость в наших встречах, и никто из нас ни одним словом не намекал о моей тайне. По обязанностям и занятиям своим в городе отец, по обыкновению, держался далеко от меня. Но я не намерен надолго останавливаться на описании жизни, какую я вел то в Северной Вилле, то в нашем доме весной или летом. Зачем повторять уже рассказанное? Лучше прямо приступить к периоду окончания моего испытания. Тяжело мне вспоминать об этом времени, однако я твердо решился изложить его на бумаге.
Слишком уж далеко я зашел вперед, чтоб останавливаться, притом еще несколько страниц — и я дойду до…
Слабодушие!.. Еще хуже, чем когда-нибудь!.. Надо продолжать, надо докончить мой рассказ. Еще несколько недель работы — и совершится несчастный долг покаяния!..
Представьте же себе, что вот и наступил последний день долгого года испытания и что Маргрета, для которой я принес так много жертв, для которой я так много выстрадал, завтра наконец будет принадлежать мне!
Накануне этого дня, когда со мной должна была совершиться такая великая перемена, вот каким образом можно анализировать взаимное наше положение — мое и тех лиц, с которыми жизнь моя была связана.
Холодность отца ко мне ничуть не изменилась и по прибытии его в Лондон. С своей стороны я тоже тщательно избегал случая произносить малейшее слово, имеющее хоть самое далекое отношение к моему настоящему положению. При наших с ним свиданиях сохранялся вид обыкновенных отношений отца к сыну, но тем не менее между нами был совершенный разлад.
Клэра тотчас это заметила и в душе скорбела о том. Однако более радостные чувства пробуждались в ее сердце, потому что, оставаясь с нею наедине, я давал ей понять, что приближается уже время, когда я открою ей свою тайну. Ее волнение почти равнялось моему, хотя по разным причинам: она могла ожидать только объяснения и приготовленного сюрприза. Часто думая о ее впечатлительности, я почти боялся оставлять ее надолго в неизвестности и почти жалел, что открыл ей нечто из нового главного интереса моей жизни, тогда как не пришло еще время сказать ей все.
В последнее время мы с мистером Шервином имели столкновения, в которых далеко не царствовало сердечное согласие. Он сердился на меня, почему я до сих пор не решился открыто рассказать отцу о нашем браке, и считал причиной моего молчания совершенное отсутствие у меня нравственной твердости. С другой стороны, он принужден был принять в соображение, что мое упорство в сохранении тайны уравновешивается с моим добросовестным выполнением всех его требований. Моя жизнь была застрахована в пользу Маргреты, я принял должные меры, чтобы получить первое хорошее место. Не теряя времени, я похлопотал и записался в кандидаты и устроил так свои дела, что был готов принять первое приличное мне место. Неутомимые мои заботы о нашей будущности с Маргретой для устранения неблагоприятных случайностей произвели бы на Шервина лучшее впечатление, если б он не был таким эгоистом, но и теперь по крайней мере они зажимали ему рот, когда он начинал ворчать на мою скрытность перед отцом, и заставляли его сохранять ко мне угрюмую вежливость, которая гораздо менее оскорбляла меня, чем пошлая бесцеремонность с неизбежным сопровождением убийственных анекдотов и еще более убийственных шуточек, что решительно возмущало меня.
Весной и летом мистрис Шервин, видимо, ослабевала. Порой ее слова и поступки, особенно в отношении меня, заставляли меня бояться, что вместе с физическими силами ослабевает и ее рассудок. Например, раз случилось, что Маргрета вышла на минуту из комнаты, и мистрис Шервин торопливо подошла ко мне и с какою-то лихорадочною тревогою в глазах прошептала мне:
— Смотрите лучше за женой, помните, что вы должны охранять ее и отстранять от нее всех злых людей. Я всегда заботилась о том, не забывайте и вы.
Я обратился к ней с расспросами, что это значит, но она сбивчиво отвечала мне что-то о естественных опасениях матери и поторопилась опять занять свое место. Никак нельзя было убедить ее объясниться толковее.
Не раз уже Маргрета приводила меня в недоумение и сильно огорчала неожиданными переменами настроения, какими-то непонятными манерами, появившимися вскоре после моего возвращения из деревни. То вдруг она становилась чрезвычайно печальна и задумчива, то вдруг капризна и придирчива донельзя, то минуту спустя в ее словах и обращении со мной появлялись самые нежные, самые горячие излияния сердца, и тогда все ее поведение заключалось в том, чтобы предупреждать мои малейшие желания, и она становилась неистощима в изъявлениях признательности за малейшее внимание к ней. Не могу сказать, насколько огорчали и сердили меня такие странные неровности характера и обращения.
Любовь моя к Маргрете была слишком велика, чтобы я мог с уверенностью моралиста анализировать недостатки ее характера. Я не подавал сознательно никакого повода к таким беспрерывным переменам настроений; если же приписывать их одному только кокетству, то кокетство, как я часто ей толковал, было последним средством, которое могло привлекать меня в женщине, любимой мною истинной любовью. К счастью, эти скоропреходящие огорчения и неудовольствия, ее капризы и мои увещания не оставили ни малейшего следа при приближении окончательного срока нашего договора с Шервином. Маргрета как бы навсегда уже усвоила себе самые лучшие и очаровательные манеры. Иногда проявлялись у нее некоторые признаки замешательства и рассеянности, но я вспоминал тогда, как близок был день, когда любовь наша не будет знать никакого принуждения, и ее замешательство казалось мне новым очарованием, новым украшением ее красоты. В этот период моей жизни были минуты, когда я почти дрожал, как бы рассматривая свое сердце и сознавая, с какою беспредельною преданностью, с каким отсутствием всякого расчета я положил к ногам Маргреты всю свою любовь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49