Я поразмыслил и понял, что предпочитаю виски. После него вкус по рту чище.
— Как вам угодно, шериф, — Гэвин прятал насмешливую улыбку далеко в глубине глаз, и она была едва заметна. — Как вам угодно…
Когда Брейди уехал, Гэвин повернулся к жене. Кровь отлила от его губ, они побелели.
— И что это должно было значить?
— Что — это?
— Этот смех. Я его слышал, и Брейди тоже, чего ты и добивалась.
— Да уж ясно, что это должно значить. Я вовсе не собираюсь скрывать, что думаю о тебе.
— Ты — моя жена. Ты обязана держать мою сторону перед другими людьми. Я знаю, что ты обо мне думаешь, это твое личное дело, но для людей ты все еще моя жена.
Она подняла руку, как будто обращалась к небесам. Ее рыжие волосы стали с годами бледнее, какого-то пыльного цвета, кое-где появились седые нити. Она собирала их в тугой узел на затылке. За годы их супружества она постарела, морщинки появились в уголках глаз и прорезали безжалостные бороздки на шее. Твердые складки пролегли от ноздрей к уголкам рта. На лице более заметно проступили кости; странным образом — и это замечали многие — она стала походить на Гэвина.
— Твоя жена? — эхом отозвалась она. — А что это должно означать — для меня или для тебя? Я не разделяю ни твою постель, ни твои замыслы. Да я бы бросила тебя хоть завтра, ушла в горы пешком и брела, пока не собью ноги в кровь… и пусть у меня брюхо ввалится с голоду, пусть меня волки сожрут… если бы не мальчик. Если бы Клейтон не был дорог тебе, если бы ты не был добр к нему — я б тебя убила во сне и ушла в горы вот так, как я тебе сказала… — Она отвернулась к окну и какое-то время молча смотрела на мягкие коричневые груди дальних гор, на плечах которых искрами вспыхивал освещенный солнцем снег… горы, затененные тяжелыми весенними облаками… Она улыбнулась: — А ты никогда не боялся, Гэвин, что я расправлюсь с тобой, пока ты лежишь, храпишь и видишь во сне зло, которое сотворишь завтра? Никогда у тебя среди ночи сердце не начинало колотиться от страха?
— Нет, — ответил он. — Убей меня — и Риттенхауз совершит месть. — Он говорил медленно, ласково перебирая слова, наслаждаясь видом ее расширенных глаз, полуоткрытого рта. — Он тебя найдет… Для него в этом будет личное удовлетворение… хотя ты, конечно, все равно будешь умирать счастливой, я знаю. Но он найдет и твоего драгоценного Лестера. Ты не понимаешь, какие у нас с Риттенхаузом чувства друг к другу. Мы зайдем как угодно далеко, для нас никаких границ нет, даже после смерти. Запомни это — если ты еще до сих пор не поняла.
Она отступила на шаг и оперлась на спинку дивана, стоящего у камина. Что-то заставляло ее произносить вслух такие вещи, которые — она знала твердо — лучше бы оставить невысказанными, какой-то раскаленный докрасна железный стержень вины в душе…
— А у тебя нет опасения, — прошептала она, — что Лестер сам убьет тебя прежде, чем я найду случай?
Тонкие губы Гэвина скривились.
— Лестер? Сын Джека Инглиша? Э-э, самое большее, на что он отважится — это попытаться выстрелить мне в спину… и все равно промажет! Да он меня больше боится, чем дьявола! В тот день, когда он кинул в меня камнем — семь лет ему тогда было — он совершил последний смелый поступок в своей жизни. Он тогда стоял лицом к лицу со мной — сделал он такое хоть раз с тех пор? Да что же это за мальчишка из него вырос?
— Такой мальчишка, каким ты его сделал.
— Я сделал все что мог. Из дерьма пули не слепишь.
Он сердито отвернулся и вышел на крыльцо своего дома. Отсюда ему были видны дымки, поднимающиеся над трубами городка. Он втянул глубоко в легкие чистый воздух долины. Над гладкой зеленью ее ложа разносилось далекое мычание скота. Ему даже были слышны выкрики пастухов, которые искали на пологих склонах отбившихся коров. Приближалась очередная зима, скоро придется гнать гурты в Форт-Самнер, Натчез и Додж-Сити. Его гнев постепенно таял, он довольно улыбнулся и чиркнул спичкой о каблук сапога, чтобы прикурить сигарету. Рука сжала перила крыльца. Он впитывал силу из мира, лежащего перед ним, потому что он владел этим миром, властвовал над ним, мог разрушить его и построить вновь по своей прихоти. Он извлекал силу из этой женщины, потому что мог сделать с ней то же самое. Ему доставляло тайную радость, что она, ненавидя его, все же служила ему. Он приковал ее к своей жизни через сына.
Ему было безразлично, какие чувства она питает к нему. Он не искал ни дружбы, ни любви. То, что он испытывал к людям вроде Риттенхауза или к своему сыну, было совсем иным. Чем-то неопределенным, тайным и личным. Он не требовал от них ничего, кроме верности, и отдавал взамен свою собственную абсолютную верность, всю, какую мог отдать.
Он смотрел в синеющие сумерки, на пыль, поднимавшуюся над ложем долины. Он не пытался проникнуть в тайную жизнь чувств, и меньше всего — своих. Для него было достаточно жить и властвовать.
Глава одиннадцатая
Гэвин построил самый красивый дом в долине, а теперь из года в год совершенствовал его. Дом был богато украшен мексиканскими драпировками, диванчиками в стиле Людовика XIV, комплектом чиппендейловских стульев, гравюрами на охотничьи темы в золоченых рамках орехового дерева, а перед верандой была установлена мраморная статуя оленя — еврей из Нового Орлеана клялся, что она привезена из Феррары. Перед каждым окном были высажены вязы, чтобы защищать их от жаркого летнего солнца, а вдоль боковых стен был разбит сад с алыми розами и голубым душистым горошком, разделенный мощенными плитняком дорожками. Он гордился своим небольшим садиком. Он проводил здесь редкие минуты, счастливые и спокойные короткие минуты, укрывшись от бурной суеты жизни. Его сад и его слабость к саду были чем-то глубоко личным, об этом не знал ни один человек. И это делало его еще более драгоценным.
Он стал домовитым и богатым, но не стал ленивым. В течение десяти лет он имел контракт на поставку мяса в Форт-Самнер, где около десяти тысяч апачей-мескалеро были размещены на государственном обеспечении. А потом его взор обратился к рынкам, расположенным дальше к востоку — не ради прибылей, а чтобы удовлетворить стремление к расширению своего влияния. Впрочем, и другие стремления.
Он начал перегонять гурты в весеннее время в Шривпорт на Ред-Ривер в Луизиане, откуда его скот везли пароходами на рынки Мемфиса, Виксберга, Натчеза и Нового Орлеана. В течение всего года он одевался просто, как всегда — широкополая шляпа из Санта-Фе, голубая хлопчатобумажная рубашка и джинсы с кожаными чепсами — но когда он поднимался по сходням на борт «Дикси Куин» в Новом Орлеане, одет он был так, как, по его мнению, подобало приезжему скотоводу на отдыхе — черный галстук ленточкой, облегающий пиджак в елочку, шляпа с узкими полями и низкие черные полуботинки вместо сапог из тисненой кожи. Полуботинки жали ему в пальцах, в облегающем пиджаке было неудобно; хуже того, он был уверен, что окружающие мужчины замечают это неудобство. Чтобы как-то возместить это неприятное ощущение, он тратил деньги всеми известными ему способами, только что бедным не раздавал. Он останавливался в номере-люкс лучшего отеля в городе и подчеркнуто заказывал горячую ванну каждый вечер перед ужином. В Дьябло он купался раз в неделю летом и раз в месяц зимой.
После ванны он опрыскивался духами и ужинал в лучших французских ресторанах. Больше всего ему нравилось у Брассара. Он выпивал бутылку красного вина, всегда охлажденного, вытирал тонкие губы матерчатой салфеткой — во всех прочих жизненных ситуациях он обходился рукавом — и отправлялся в город. Он обнаружил заведение миссис Сэдлер и именно здесь проводил вечера.
Затерявшийся в старом квартале Нового Орлеана дом миссис Сэдлер был старинным, с черными узорчатыми чугунными решетками, глубокими оконными нишами и двумя каменными львами на парадном входе. Высокое четырехэтажное здание когда-то принадлежало французскому генералу, потом богатому владельцу хлопковых плантаций и наконец достигло зенита своей славы, когда из Балтиморы прибыла миссис Сэдлер и купила его, выложив деньги на бочку.
Спальни были застланы толстыми коврами винного цвета и обставлены на французский манер: зеркала в позолоченных рамах на трех стенах, горящие керосиновые лампы на прикроватных тумбочках, широкие мягкие кровати с четырьмя столбиками по углам и кружевными балдахинами. В небольших серебряных курильницах дымились благовония, и мальчик-негритенок в белой ливрее приносил в комнаты шотландское виски, бурбон и коньяк, а затем удалялся — все с тем же ничего не выражающим, ничего не замечающим видом. Девицы были молодые, всех оттенков кожи — от молочно-белого до эбеново-черного. Заведение миссис Сэдлер имело репутацию дома, где за деньги человек может получить все, что его душе угодно, и если он был не удовлетворен, то мог получить свои деньги обратно.
Гэвин никогда не пользовался этим правом.
Скинув свой джентльменский наряд, он вновь ощущал себя человеком. Он был ненасытен, и вкусы его быстро стали причудливыми. Среди девиц его любимицей была высокая, гибкая, дымчато-черная негритянка, которую звали Жиннет. Миссис Сэдлер сообщала, что она была дочерью раба, сбежавшего с плантации где-то на Миссисипи, и оставалась невинной до тех пор, пока нога ее не ступила на порог дома на Легран-стрит. Даже если все так и было, она научилась своему ремеслу быстро.
Это Жиннет научила Гэвина, как пользоваться бичом. Через некоторое время он уже не мог без этого обходиться. То, чему он научился от негритянки, он с равной энергией передавал белым девушкам, Мари и Доминике. Но для завершения торжества он всегда возвращался к Жиннет. Потом он покачивал головой и усмехался, как мальчик, который вел себя плохо. Он хотел, чтобы его простили.
— Как я дошел до жизни такой? — спрашивал он ее почти нежно. И она отвечала:
— Да просто потому что ты животное, миленький, как любой мужчина, который может делать все, что ему хочется. У тебя душа, как у жеребца в период случки…
— И тебе это нравится, а, шлюха ты черная? — говорил он заплетающимся языком.
Тут у, нее глаза вспыхивали.
— Да все, что ты удумать сможешь, я приму и отвечу тебе вдвойне.
Он улыбался.
— Эх, была бы ты белая, забрал бы я тебя с собой в Нью-Мексико!
— Ну, уж нет, придется тебе ездить в Новый Орлеан за такой любовью, как тебе нравится, — пренебрежительно смеялась она. — Да ни одна порядочная женщина, белая или черная, не захочет поехать с тобой в эту твою пустыню.
— Моя долина — это рай. Когда придет время, — заявлял он с чувством, — я уж найду такую, что поедет. Вот увидишь…
На следующий день он отправился вверх по реке в Шривпорт. Он стоял, опираясь на деревянные поручни «Дикси Куин», сонный, довольный, вымотанный, а длинная бурая река медленно выгибалась и распрямлялась у него перед глазами. В Шривпорте его встретил Риттенхауз с коляской, запряженной свежими лошадьми. Он похлопал Риттенхауза по костлявому плечу и ухмыльнулся.
— Хорошо провел время, Гэвин? — спросил шериф.
— Отлично, отлично, Эд. Как там дела в долине?
— Все мирно и спокойно, как всегда. Мне не особенно нравятся всякие там буйства…
— Так тебе не нравятся буйства, а? — Он подтолкнул Риттенхауза локтем. — Слушай, Эд, ну ты же и тип! — Он повернулся к лошадям. — Слышите, ему не нравятся всякие буйства! — И взглянул на шерифа. — Да ты просто стареешь, вот в чем дело. Я тоже старею, но это не мешает мне радоваться всему, что я могу выжать из этой жизни. Уж не собираешься ли ты в скором времени уйти на покой, а, Эд?
Риттенхауз улыбнулся. Они забрались в коляску, и он послал лошадей вперед, мягко щелкнув языком.
— Я не уйду на покой, Гэвин, раньше тебя.
— Это ты мне твердо обещаешь?
— А мне деваться некуда будет. Мне ведь сорок четыре. Кто еще согласится держать человека в сорок четыре года на такой работе, какую я могу делать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— Как вам угодно, шериф, — Гэвин прятал насмешливую улыбку далеко в глубине глаз, и она была едва заметна. — Как вам угодно…
Когда Брейди уехал, Гэвин повернулся к жене. Кровь отлила от его губ, они побелели.
— И что это должно было значить?
— Что — это?
— Этот смех. Я его слышал, и Брейди тоже, чего ты и добивалась.
— Да уж ясно, что это должно значить. Я вовсе не собираюсь скрывать, что думаю о тебе.
— Ты — моя жена. Ты обязана держать мою сторону перед другими людьми. Я знаю, что ты обо мне думаешь, это твое личное дело, но для людей ты все еще моя жена.
Она подняла руку, как будто обращалась к небесам. Ее рыжие волосы стали с годами бледнее, какого-то пыльного цвета, кое-где появились седые нити. Она собирала их в тугой узел на затылке. За годы их супружества она постарела, морщинки появились в уголках глаз и прорезали безжалостные бороздки на шее. Твердые складки пролегли от ноздрей к уголкам рта. На лице более заметно проступили кости; странным образом — и это замечали многие — она стала походить на Гэвина.
— Твоя жена? — эхом отозвалась она. — А что это должно означать — для меня или для тебя? Я не разделяю ни твою постель, ни твои замыслы. Да я бы бросила тебя хоть завтра, ушла в горы пешком и брела, пока не собью ноги в кровь… и пусть у меня брюхо ввалится с голоду, пусть меня волки сожрут… если бы не мальчик. Если бы Клейтон не был дорог тебе, если бы ты не был добр к нему — я б тебя убила во сне и ушла в горы вот так, как я тебе сказала… — Она отвернулась к окну и какое-то время молча смотрела на мягкие коричневые груди дальних гор, на плечах которых искрами вспыхивал освещенный солнцем снег… горы, затененные тяжелыми весенними облаками… Она улыбнулась: — А ты никогда не боялся, Гэвин, что я расправлюсь с тобой, пока ты лежишь, храпишь и видишь во сне зло, которое сотворишь завтра? Никогда у тебя среди ночи сердце не начинало колотиться от страха?
— Нет, — ответил он. — Убей меня — и Риттенхауз совершит месть. — Он говорил медленно, ласково перебирая слова, наслаждаясь видом ее расширенных глаз, полуоткрытого рта. — Он тебя найдет… Для него в этом будет личное удовлетворение… хотя ты, конечно, все равно будешь умирать счастливой, я знаю. Но он найдет и твоего драгоценного Лестера. Ты не понимаешь, какие у нас с Риттенхаузом чувства друг к другу. Мы зайдем как угодно далеко, для нас никаких границ нет, даже после смерти. Запомни это — если ты еще до сих пор не поняла.
Она отступила на шаг и оперлась на спинку дивана, стоящего у камина. Что-то заставляло ее произносить вслух такие вещи, которые — она знала твердо — лучше бы оставить невысказанными, какой-то раскаленный докрасна железный стержень вины в душе…
— А у тебя нет опасения, — прошептала она, — что Лестер сам убьет тебя прежде, чем я найду случай?
Тонкие губы Гэвина скривились.
— Лестер? Сын Джека Инглиша? Э-э, самое большее, на что он отважится — это попытаться выстрелить мне в спину… и все равно промажет! Да он меня больше боится, чем дьявола! В тот день, когда он кинул в меня камнем — семь лет ему тогда было — он совершил последний смелый поступок в своей жизни. Он тогда стоял лицом к лицу со мной — сделал он такое хоть раз с тех пор? Да что же это за мальчишка из него вырос?
— Такой мальчишка, каким ты его сделал.
— Я сделал все что мог. Из дерьма пули не слепишь.
Он сердито отвернулся и вышел на крыльцо своего дома. Отсюда ему были видны дымки, поднимающиеся над трубами городка. Он втянул глубоко в легкие чистый воздух долины. Над гладкой зеленью ее ложа разносилось далекое мычание скота. Ему даже были слышны выкрики пастухов, которые искали на пологих склонах отбившихся коров. Приближалась очередная зима, скоро придется гнать гурты в Форт-Самнер, Натчез и Додж-Сити. Его гнев постепенно таял, он довольно улыбнулся и чиркнул спичкой о каблук сапога, чтобы прикурить сигарету. Рука сжала перила крыльца. Он впитывал силу из мира, лежащего перед ним, потому что он владел этим миром, властвовал над ним, мог разрушить его и построить вновь по своей прихоти. Он извлекал силу из этой женщины, потому что мог сделать с ней то же самое. Ему доставляло тайную радость, что она, ненавидя его, все же служила ему. Он приковал ее к своей жизни через сына.
Ему было безразлично, какие чувства она питает к нему. Он не искал ни дружбы, ни любви. То, что он испытывал к людям вроде Риттенхауза или к своему сыну, было совсем иным. Чем-то неопределенным, тайным и личным. Он не требовал от них ничего, кроме верности, и отдавал взамен свою собственную абсолютную верность, всю, какую мог отдать.
Он смотрел в синеющие сумерки, на пыль, поднимавшуюся над ложем долины. Он не пытался проникнуть в тайную жизнь чувств, и меньше всего — своих. Для него было достаточно жить и властвовать.
Глава одиннадцатая
Гэвин построил самый красивый дом в долине, а теперь из года в год совершенствовал его. Дом был богато украшен мексиканскими драпировками, диванчиками в стиле Людовика XIV, комплектом чиппендейловских стульев, гравюрами на охотничьи темы в золоченых рамках орехового дерева, а перед верандой была установлена мраморная статуя оленя — еврей из Нового Орлеана клялся, что она привезена из Феррары. Перед каждым окном были высажены вязы, чтобы защищать их от жаркого летнего солнца, а вдоль боковых стен был разбит сад с алыми розами и голубым душистым горошком, разделенный мощенными плитняком дорожками. Он гордился своим небольшим садиком. Он проводил здесь редкие минуты, счастливые и спокойные короткие минуты, укрывшись от бурной суеты жизни. Его сад и его слабость к саду были чем-то глубоко личным, об этом не знал ни один человек. И это делало его еще более драгоценным.
Он стал домовитым и богатым, но не стал ленивым. В течение десяти лет он имел контракт на поставку мяса в Форт-Самнер, где около десяти тысяч апачей-мескалеро были размещены на государственном обеспечении. А потом его взор обратился к рынкам, расположенным дальше к востоку — не ради прибылей, а чтобы удовлетворить стремление к расширению своего влияния. Впрочем, и другие стремления.
Он начал перегонять гурты в весеннее время в Шривпорт на Ред-Ривер в Луизиане, откуда его скот везли пароходами на рынки Мемфиса, Виксберга, Натчеза и Нового Орлеана. В течение всего года он одевался просто, как всегда — широкополая шляпа из Санта-Фе, голубая хлопчатобумажная рубашка и джинсы с кожаными чепсами — но когда он поднимался по сходням на борт «Дикси Куин» в Новом Орлеане, одет он был так, как, по его мнению, подобало приезжему скотоводу на отдыхе — черный галстук ленточкой, облегающий пиджак в елочку, шляпа с узкими полями и низкие черные полуботинки вместо сапог из тисненой кожи. Полуботинки жали ему в пальцах, в облегающем пиджаке было неудобно; хуже того, он был уверен, что окружающие мужчины замечают это неудобство. Чтобы как-то возместить это неприятное ощущение, он тратил деньги всеми известными ему способами, только что бедным не раздавал. Он останавливался в номере-люкс лучшего отеля в городе и подчеркнуто заказывал горячую ванну каждый вечер перед ужином. В Дьябло он купался раз в неделю летом и раз в месяц зимой.
После ванны он опрыскивался духами и ужинал в лучших французских ресторанах. Больше всего ему нравилось у Брассара. Он выпивал бутылку красного вина, всегда охлажденного, вытирал тонкие губы матерчатой салфеткой — во всех прочих жизненных ситуациях он обходился рукавом — и отправлялся в город. Он обнаружил заведение миссис Сэдлер и именно здесь проводил вечера.
Затерявшийся в старом квартале Нового Орлеана дом миссис Сэдлер был старинным, с черными узорчатыми чугунными решетками, глубокими оконными нишами и двумя каменными львами на парадном входе. Высокое четырехэтажное здание когда-то принадлежало французскому генералу, потом богатому владельцу хлопковых плантаций и наконец достигло зенита своей славы, когда из Балтиморы прибыла миссис Сэдлер и купила его, выложив деньги на бочку.
Спальни были застланы толстыми коврами винного цвета и обставлены на французский манер: зеркала в позолоченных рамах на трех стенах, горящие керосиновые лампы на прикроватных тумбочках, широкие мягкие кровати с четырьмя столбиками по углам и кружевными балдахинами. В небольших серебряных курильницах дымились благовония, и мальчик-негритенок в белой ливрее приносил в комнаты шотландское виски, бурбон и коньяк, а затем удалялся — все с тем же ничего не выражающим, ничего не замечающим видом. Девицы были молодые, всех оттенков кожи — от молочно-белого до эбеново-черного. Заведение миссис Сэдлер имело репутацию дома, где за деньги человек может получить все, что его душе угодно, и если он был не удовлетворен, то мог получить свои деньги обратно.
Гэвин никогда не пользовался этим правом.
Скинув свой джентльменский наряд, он вновь ощущал себя человеком. Он был ненасытен, и вкусы его быстро стали причудливыми. Среди девиц его любимицей была высокая, гибкая, дымчато-черная негритянка, которую звали Жиннет. Миссис Сэдлер сообщала, что она была дочерью раба, сбежавшего с плантации где-то на Миссисипи, и оставалась невинной до тех пор, пока нога ее не ступила на порог дома на Легран-стрит. Даже если все так и было, она научилась своему ремеслу быстро.
Это Жиннет научила Гэвина, как пользоваться бичом. Через некоторое время он уже не мог без этого обходиться. То, чему он научился от негритянки, он с равной энергией передавал белым девушкам, Мари и Доминике. Но для завершения торжества он всегда возвращался к Жиннет. Потом он покачивал головой и усмехался, как мальчик, который вел себя плохо. Он хотел, чтобы его простили.
— Как я дошел до жизни такой? — спрашивал он ее почти нежно. И она отвечала:
— Да просто потому что ты животное, миленький, как любой мужчина, который может делать все, что ему хочется. У тебя душа, как у жеребца в период случки…
— И тебе это нравится, а, шлюха ты черная? — говорил он заплетающимся языком.
Тут у, нее глаза вспыхивали.
— Да все, что ты удумать сможешь, я приму и отвечу тебе вдвойне.
Он улыбался.
— Эх, была бы ты белая, забрал бы я тебя с собой в Нью-Мексико!
— Ну, уж нет, придется тебе ездить в Новый Орлеан за такой любовью, как тебе нравится, — пренебрежительно смеялась она. — Да ни одна порядочная женщина, белая или черная, не захочет поехать с тобой в эту твою пустыню.
— Моя долина — это рай. Когда придет время, — заявлял он с чувством, — я уж найду такую, что поедет. Вот увидишь…
На следующий день он отправился вверх по реке в Шривпорт. Он стоял, опираясь на деревянные поручни «Дикси Куин», сонный, довольный, вымотанный, а длинная бурая река медленно выгибалась и распрямлялась у него перед глазами. В Шривпорте его встретил Риттенхауз с коляской, запряженной свежими лошадьми. Он похлопал Риттенхауза по костлявому плечу и ухмыльнулся.
— Хорошо провел время, Гэвин? — спросил шериф.
— Отлично, отлично, Эд. Как там дела в долине?
— Все мирно и спокойно, как всегда. Мне не особенно нравятся всякие там буйства…
— Так тебе не нравятся буйства, а? — Он подтолкнул Риттенхауза локтем. — Слушай, Эд, ну ты же и тип! — Он повернулся к лошадям. — Слышите, ему не нравятся всякие буйства! — И взглянул на шерифа. — Да ты просто стареешь, вот в чем дело. Я тоже старею, но это не мешает мне радоваться всему, что я могу выжать из этой жизни. Уж не собираешься ли ты в скором времени уйти на покой, а, Эд?
Риттенхауз улыбнулся. Они забрались в коляску, и он послал лошадей вперед, мягко щелкнув языком.
— Я не уйду на покой, Гэвин, раньше тебя.
— Это ты мне твердо обещаешь?
— А мне деваться некуда будет. Мне ведь сорок четыре. Кто еще согласится держать человека в сорок четыре года на такой работе, какую я могу делать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47