Все равно время все поправит. Время найдет нам верные клички, причем такие, от которых, знай мы их заранее, нам, внутриутробным, захотелось бы удавиться пуповиной или пойти на немедленный самопроизвольный аборт.
Легенды, словно деловые муравьи, копошатся в моем сознании, но я не в силах выудить из них никакой морали. Мне кажется, что если я еще немного времени проведу взаперти, то уже останусь здесь навсегда.
Я хочу на волю. Мне душно здесь, в пространстве между желудком и полостью таза. Я верю в то, что на воле гораздо больше новостей, и они имеют свойства или даже способность создавать иллюзию реальной жизни. Там убили, тут изнасиловали… Вот он, запах реальности! Что может быть свежее и неповторимее?
Сегодня ангелы устроили по моему поводу худсовет. Сели рядком и давай рассматривать мои конечности.
– Худоват! – проворчал один из членов.
– Мда… – пробурчал другой.
А я им по-свойски так ответил, с юморком, мол, поле есть мир, жатва есть кончина века, а жнецы суть ангелы. Как там у нас дела с урожаем? Не пора ли, мол, вам отправляться сеять да пахать, пахать да сеять? Комбайн потом жух-жух-жух… хлебушек свежий… Хорошо! Мне очень голодно… Дайте, ангелы мои, вы мне хлебушка… хоть корочку пососать… Ведь сами говорите, что исхудал!
– Худоват! – согласился строгий ангел и выключил свет сознания у меня в голове.
Очнулся я только на следующий век, когда за стенкой живота, в котором я пробавлялся внутриутробиной, оказался новый день, но мне было неведомо, что на свете существуют светила, что темнота проистекает от внутренней пустоты, а вовсе не от того, что является обязательной составляющей бытия. Оглядевшись, я понял, что ангелы ушли пахать. Я снова был один, и материнское сердце грохотало колоколом, словно там пряталась быстроглазая путаночка Рашель, убившая мопассановского пруссака по прозвищу мадмуазель Фифи…
«– Я! Я! Да, я не женщина, я – шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам». Между прочим, еврейки – плохие проститутки. Они слишком много утруждают головной конец своего тела, причем не применяя его для непристойных услад, а засоряя его бесконечным бредом патриотизма… Конечно, протухшей в своем антисемитизме Франции другого защитника не найти, кроме еврейской проститутки. «…Но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь. Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз. У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать, прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь. Две минуты спустя мадмуазель Фифи был мертв». А эта Рашель, смотавшись, поселилась в сердце моей матери, где, как в колокольне, стала дрочить неказистый язычок колокола… Глупо, пошло, отвратно… А мы, внутриутробные, вынуждены говорить «ах!», принимать покорную позу плода и восхищенно прислушиваться к колокольному звону материнского сердца. Между тем «колокол стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два-три звука, точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью.
А там, наверху, на колокольне, в тоске и одиночестве, жила несчастная Рашель, принимавшая тайком пищу от кюре и пономаря»…
Вы никогда не занимались любовью на колокольне? Я думаю, в этом и была истинная причина самопроизвольного звона… Неужели и в этом сюжете не обошлось без привычной платы любовью за пищу и пищей за любовь? Странно… в обоих случаях всё получает женщина… Какая же тут коммерция? И сколько можно обожествлять проституток, втаптывая в грязь девушек честных и, по всей видимости, почти целомудренных? Отдаться врагу, как в «Пышке», – геройство. Не отдаться врагу, как в «Мадмуазель Фифи», – тоже геройство. Вывод прост… Самое главное – стать проституткой, и благородство помыслов и чистота порывов вам обеспечены. Надо где-нибудь записать эту мысль… Жаль, что внутри утробы бумага размокает. Итак, если мне выдастся родиться девочкой – нужно обязательно стать проституткой. Потому что только у проститутки есть шанс спасти Францию, а тем самым встать на одну планку с единорогом – животным, символизирующим единорожность… И еще не забыть, что если мне выдастся родиться единорогом, то все равно нужно попытаться стать проституткой.
Триумфальная зима рано врывается в наши профессиональные души. Все происходит настолько внезапно, настолько невзначай, что мы даже не успеваем приблизиться к смеющимся воротам, ведущим наружу, в лоснящийся мир безвременных забастовок. Я готовлюсь стать целителем девичьих сердец, неся им в качестве ласкового оправдания украденную сказку целомудрия. Моя бесплодная околоплодность обладает явной магией водной среды. Я с обсессией змеи готов выползти на всеми восхваляемый снег. Моя мать – башня исцеления, уходящая в рабские небеса. Мое зачатие – рабство поцелуя. Сломанное время скручивает себя в кольцевой мост, по которому мне предстоит пройти. Целительные шипы впиваются в мои голые плюшевые пятки. Я вглядываюсь в сумерки потока и читаю в них умирающие имена. Ведь смелость волн вырывает из нас последний плач, который считается в том, ином мире плачем первым. Тяжелые языки пламени, обугливая нас, выталкивают всю нашу собранную в кулачок суть в последнее окно, туда, где нас с нетерпением ждут подмигивающие секреты. Туманные пророчества тонут в море внутриутробных снов. Корабль идет курсом на пока отсутствующий свет, но колдуны прошлого уже растолковали нашим родителям, что вот-вот наступит их встреча с вечностью, с природной скудностью позывов, со скаредностью тел… Мои родители, эти склизкие рабы прикосновения. Оболочка моей матери – содрогающийся шелк, который я поспешу ощутить своими несмелыми, блуждающими пальчиками. Рождение – есть смерть наоборот, а смерть – это мрачный целитель. Ее спасительная сила отодвигает в сторону надежды на туманную месть. Горящие змеи простуд улетучиваются в чью-то ночь. Миры ангелов остаются позади. Если бы нам стала известна тайна рождения ангелов, мы принялись бы за критику процесса нашего рождения.
Земное время тикает во мне чуть ли не с самого момента моего зачатия, в котором я оказался пассивной стороной. Мое желание жить еще не означает, что внеутробный мир является достойным местом, как наличие кошачьей лейкемии у зеленого дельфина еще не значит, что он более не дельфин. Когда мне повстречается приятная особа, я обязательно вызову у нее ответную страсть. Я буду стоек, как гвоздь, упрям, настойчив и верен своему намерению не упустить шанса наградить себя потомством. Я тоже вовлеку себя в триумвират зачатия, в котором главная сторона пассивна, хотя именно ей суждено превзойти своих предвосхитителей. Я не какая-нибудь свинья-перфекционистка, чтобы строго выбирать девическое лоно. (Нужно все же не забыть на досуге ощупать, какого же я в конце концов пола; ну, предположим, что мужского, так сподручнее.) Пусть у нее будет веснушчатое лицо и обветренные губы. Пусть она – не само совершенство. Пускай ее грудастая свастика указывает на молокососный настрой природы.
Я все равно подойду к ней походкой денди, и скажу слегка развязно:
– Excuse me, do you mind if I stare at you for a minute? I want to remember your face for my dreams, – ведь денди непременно изъясняются на этом немного металлическом языке улыбок и неискренних туманов.
Она, как водится, отвернется от меня и сделает вид, что источника внезапно выплеснувшегося на нее остроумия просто не существует. Но я буду непреклонен. Я выдам ей все секреты своих пеленок, я увлеку ее в бессмысленное изобилие острот, в потрескивающий лес намеков, и она ответит на мое пиратское вожделение благосклонностью, как в противоречивой комедии.
Отчего в эпоху, в которую мне предстоит жить, отменили целомудрие? Если бы не женская извращенность, мир был бы свободен от множества опасностей. Если бы не мужское сладострастие – мира бы и вовсе не существовало. Перед своим уходом из небытия я спросил у Христа, а как бы Он поступил, если бы тогда, после того как он произнес, что, мол, кто без греха, пусть первый бросит в блудницу камень, и все разошлись, – как бы Он поступил, если бы эта падшая женщина попыталась его совратить в качестве благодарности? Он улыбнулся мне, как только Он умеет улыбаться, и сначала ничего не ответил, а потом сказал:
– А ты как думаешь?
– Я отлупил бы ее палкой… – ответил я, не найдя ничего лучшего. Испробуй демонов на крепость, пока они не испробовали тебя…
– А я не стал бы ее бить… Я объяснил бы ей, что это не нужно…
– А если бы она продолжала приставать?
– Я бы повернулся и ушел…
– А если бы она стала мстить Тебе за свое спасение? А если бы она подослала к Тебе убийц?
– За что?
– За то, что Ты лучше ее. За то, что Ты ее спас. Потому что она презирает себя и ненавидит всех, кто сделал ее такой. Потому что вокруг секса вечно вертятся апокалипсические мальчики.
– Я никогда не навязывал миру новой правды. Я лишь указывал новое направление…
Вот из-за этой беседы мне и пришлось отправляться служить еще один срок на земле. Не нужны были все эти разговоры. Софизм не в чести на небесах. Теперь мне придется собирать навозный доход, хотя и говорят, что деньги не пахнут. Да и что в конечном итоге является навозом? В моем понимании различные гибриды сыров могут пахнуть не лучше кучи дерьма. А посему я сажусь на взволнованный экспресс в ожидании отбывания юности, я верю в свою воображаемую способность приспосабливаться, я водворяю свое тельце на избранный плот, на котором срывание скорлупы оголяет мое ничтожное совершенство. Вслед мне приветливо машет рукой Высший Никто. Он – мой единственный лиричный друг, я его очевидный раб и ленивый адвокат. Передо мной расстилается утомительная карта внеутробной жизни. Я ищу на ней недостижимое зерно, тот самый взволнованный объект, за стремление к которому меня, возможно, ожидает ад… И стоек в своем намерении снова все попробовать на зуб, открыть братский сезон охоты на обнаженное пробуждение. Я, как Прометей, готовлю свою систематично разрушаемую печенку для изготовления паштета. Впереди меня – неуязвимая река, в которой плещется вечно вопрошающая религия. Я озираюсь вокруг и не вижу ничего, хотя зрение мне уже дано.
– Quiconque a peint cette maison etait aveugle, – бормочу я в раздражении и, озираясь назад, к вечно машущему мне Высшему Никто, язвительно вопрошаю: – De quoi est mort votre dernier esclave?
– Все от того же… все от того же… – отвечаю я сам себе. Он умер от жизни. Нет ничего более вредного, чем сам процесс существования.
Мне становится страшно в утробе матери. Мне кажется, ее начинают наполнять привидения.
– Ich weigere mich, in dem alten verspukten Schloss zu schlafen – ich habe Angst vor Geistern! И все же я засыпаю. Засыпаю от страха.
Вообще нужно сказать, что я – катастрофический оратор. Часто и натужно путая языки, я хватаюсь в словесной агонии за какой-нибудь невостребованный девиз и обращаю самого себя в неопытную версию спасителя. Спасенный город нуждается в янтаре. Атомное сближение его жителей сначала вызывает отталкивание, а потом такое притяжение, что уязвимая анархия лопается по швам.
Совесть обращается в товар вежливого экспорта. Меня занимает благотворительная борьба с целым списком моих алфавитных коллег, лжепророков со стажем, мошенников, осужденных по 159-й статье Уголовного кодекса.
В Колизее дикие звери по-прежнему разрывают диких людей.
Во мне живет скорбящий ужас о жертвах Помпеи, в то время как историки находят доказательства группового секса с гладиаторами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Легенды, словно деловые муравьи, копошатся в моем сознании, но я не в силах выудить из них никакой морали. Мне кажется, что если я еще немного времени проведу взаперти, то уже останусь здесь навсегда.
Я хочу на волю. Мне душно здесь, в пространстве между желудком и полостью таза. Я верю в то, что на воле гораздо больше новостей, и они имеют свойства или даже способность создавать иллюзию реальной жизни. Там убили, тут изнасиловали… Вот он, запах реальности! Что может быть свежее и неповторимее?
Сегодня ангелы устроили по моему поводу худсовет. Сели рядком и давай рассматривать мои конечности.
– Худоват! – проворчал один из членов.
– Мда… – пробурчал другой.
А я им по-свойски так ответил, с юморком, мол, поле есть мир, жатва есть кончина века, а жнецы суть ангелы. Как там у нас дела с урожаем? Не пора ли, мол, вам отправляться сеять да пахать, пахать да сеять? Комбайн потом жух-жух-жух… хлебушек свежий… Хорошо! Мне очень голодно… Дайте, ангелы мои, вы мне хлебушка… хоть корочку пососать… Ведь сами говорите, что исхудал!
– Худоват! – согласился строгий ангел и выключил свет сознания у меня в голове.
Очнулся я только на следующий век, когда за стенкой живота, в котором я пробавлялся внутриутробиной, оказался новый день, но мне было неведомо, что на свете существуют светила, что темнота проистекает от внутренней пустоты, а вовсе не от того, что является обязательной составляющей бытия. Оглядевшись, я понял, что ангелы ушли пахать. Я снова был один, и материнское сердце грохотало колоколом, словно там пряталась быстроглазая путаночка Рашель, убившая мопассановского пруссака по прозвищу мадмуазель Фифи…
«– Я! Я! Да, я не женщина, я – шлюха, а это то самое, что и нужно пруссакам». Между прочим, еврейки – плохие проститутки. Они слишком много утруждают головной конец своего тела, причем не применяя его для непристойных услад, а засоряя его бесконечным бредом патриотизма… Конечно, протухшей в своем антисемитизме Франции другого защитника не найти, кроме еврейской проститутки. «…Но в ту минуту, когда он снова занес руку, она, обезумев от ярости, схватила со стола десертный ножичек с серебряным лезвием и так быстро, что никто не успел заметить, всадила его офицеру прямо в шею, у той самой впадинки, где начинается грудь. Какое-то недоговоренное слово застряло у него в горле, и он остался с разинутым ртом и с ужасающим выражением глаз. У всех вырвался рев, и все в смятении вскочили; Рашель швырнула стул под ноги лейтенанту Отто, так что он растянулся во весь рост, подбежала к окну, распахнула его и, прежде чем ее успели догнать, прыгнула в темноту, где не переставал лить дождь. Две минуты спустя мадмуазель Фифи был мертв». А эта Рашель, смотавшись, поселилась в сердце моей матери, где, как в колокольне, стала дрочить неказистый язычок колокола… Глупо, пошло, отвратно… А мы, внутриутробные, вынуждены говорить «ах!», принимать покорную позу плода и восхищенно прислушиваться к колокольному звону материнского сердца. Между тем «колокол стал звонить ежедневно; он трезвонил, сколько от него требовали. Порою он даже начинал одиноко покачиваться ночью и тихонько издавал во мраке два-три звука, точно проснулся неизвестно зачем и был охвачен странной веселостью.
А там, наверху, на колокольне, в тоске и одиночестве, жила несчастная Рашель, принимавшая тайком пищу от кюре и пономаря»…
Вы никогда не занимались любовью на колокольне? Я думаю, в этом и была истинная причина самопроизвольного звона… Неужели и в этом сюжете не обошлось без привычной платы любовью за пищу и пищей за любовь? Странно… в обоих случаях всё получает женщина… Какая же тут коммерция? И сколько можно обожествлять проституток, втаптывая в грязь девушек честных и, по всей видимости, почти целомудренных? Отдаться врагу, как в «Пышке», – геройство. Не отдаться врагу, как в «Мадмуазель Фифи», – тоже геройство. Вывод прост… Самое главное – стать проституткой, и благородство помыслов и чистота порывов вам обеспечены. Надо где-нибудь записать эту мысль… Жаль, что внутри утробы бумага размокает. Итак, если мне выдастся родиться девочкой – нужно обязательно стать проституткой. Потому что только у проститутки есть шанс спасти Францию, а тем самым встать на одну планку с единорогом – животным, символизирующим единорожность… И еще не забыть, что если мне выдастся родиться единорогом, то все равно нужно попытаться стать проституткой.
Триумфальная зима рано врывается в наши профессиональные души. Все происходит настолько внезапно, настолько невзначай, что мы даже не успеваем приблизиться к смеющимся воротам, ведущим наружу, в лоснящийся мир безвременных забастовок. Я готовлюсь стать целителем девичьих сердец, неся им в качестве ласкового оправдания украденную сказку целомудрия. Моя бесплодная околоплодность обладает явной магией водной среды. Я с обсессией змеи готов выползти на всеми восхваляемый снег. Моя мать – башня исцеления, уходящая в рабские небеса. Мое зачатие – рабство поцелуя. Сломанное время скручивает себя в кольцевой мост, по которому мне предстоит пройти. Целительные шипы впиваются в мои голые плюшевые пятки. Я вглядываюсь в сумерки потока и читаю в них умирающие имена. Ведь смелость волн вырывает из нас последний плач, который считается в том, ином мире плачем первым. Тяжелые языки пламени, обугливая нас, выталкивают всю нашу собранную в кулачок суть в последнее окно, туда, где нас с нетерпением ждут подмигивающие секреты. Туманные пророчества тонут в море внутриутробных снов. Корабль идет курсом на пока отсутствующий свет, но колдуны прошлого уже растолковали нашим родителям, что вот-вот наступит их встреча с вечностью, с природной скудностью позывов, со скаредностью тел… Мои родители, эти склизкие рабы прикосновения. Оболочка моей матери – содрогающийся шелк, который я поспешу ощутить своими несмелыми, блуждающими пальчиками. Рождение – есть смерть наоборот, а смерть – это мрачный целитель. Ее спасительная сила отодвигает в сторону надежды на туманную месть. Горящие змеи простуд улетучиваются в чью-то ночь. Миры ангелов остаются позади. Если бы нам стала известна тайна рождения ангелов, мы принялись бы за критику процесса нашего рождения.
Земное время тикает во мне чуть ли не с самого момента моего зачатия, в котором я оказался пассивной стороной. Мое желание жить еще не означает, что внеутробный мир является достойным местом, как наличие кошачьей лейкемии у зеленого дельфина еще не значит, что он более не дельфин. Когда мне повстречается приятная особа, я обязательно вызову у нее ответную страсть. Я буду стоек, как гвоздь, упрям, настойчив и верен своему намерению не упустить шанса наградить себя потомством. Я тоже вовлеку себя в триумвират зачатия, в котором главная сторона пассивна, хотя именно ей суждено превзойти своих предвосхитителей. Я не какая-нибудь свинья-перфекционистка, чтобы строго выбирать девическое лоно. (Нужно все же не забыть на досуге ощупать, какого же я в конце концов пола; ну, предположим, что мужского, так сподручнее.) Пусть у нее будет веснушчатое лицо и обветренные губы. Пусть она – не само совершенство. Пускай ее грудастая свастика указывает на молокососный настрой природы.
Я все равно подойду к ней походкой денди, и скажу слегка развязно:
– Excuse me, do you mind if I stare at you for a minute? I want to remember your face for my dreams, – ведь денди непременно изъясняются на этом немного металлическом языке улыбок и неискренних туманов.
Она, как водится, отвернется от меня и сделает вид, что источника внезапно выплеснувшегося на нее остроумия просто не существует. Но я буду непреклонен. Я выдам ей все секреты своих пеленок, я увлеку ее в бессмысленное изобилие острот, в потрескивающий лес намеков, и она ответит на мое пиратское вожделение благосклонностью, как в противоречивой комедии.
Отчего в эпоху, в которую мне предстоит жить, отменили целомудрие? Если бы не женская извращенность, мир был бы свободен от множества опасностей. Если бы не мужское сладострастие – мира бы и вовсе не существовало. Перед своим уходом из небытия я спросил у Христа, а как бы Он поступил, если бы тогда, после того как он произнес, что, мол, кто без греха, пусть первый бросит в блудницу камень, и все разошлись, – как бы Он поступил, если бы эта падшая женщина попыталась его совратить в качестве благодарности? Он улыбнулся мне, как только Он умеет улыбаться, и сначала ничего не ответил, а потом сказал:
– А ты как думаешь?
– Я отлупил бы ее палкой… – ответил я, не найдя ничего лучшего. Испробуй демонов на крепость, пока они не испробовали тебя…
– А я не стал бы ее бить… Я объяснил бы ей, что это не нужно…
– А если бы она продолжала приставать?
– Я бы повернулся и ушел…
– А если бы она стала мстить Тебе за свое спасение? А если бы она подослала к Тебе убийц?
– За что?
– За то, что Ты лучше ее. За то, что Ты ее спас. Потому что она презирает себя и ненавидит всех, кто сделал ее такой. Потому что вокруг секса вечно вертятся апокалипсические мальчики.
– Я никогда не навязывал миру новой правды. Я лишь указывал новое направление…
Вот из-за этой беседы мне и пришлось отправляться служить еще один срок на земле. Не нужны были все эти разговоры. Софизм не в чести на небесах. Теперь мне придется собирать навозный доход, хотя и говорят, что деньги не пахнут. Да и что в конечном итоге является навозом? В моем понимании различные гибриды сыров могут пахнуть не лучше кучи дерьма. А посему я сажусь на взволнованный экспресс в ожидании отбывания юности, я верю в свою воображаемую способность приспосабливаться, я водворяю свое тельце на избранный плот, на котором срывание скорлупы оголяет мое ничтожное совершенство. Вслед мне приветливо машет рукой Высший Никто. Он – мой единственный лиричный друг, я его очевидный раб и ленивый адвокат. Передо мной расстилается утомительная карта внеутробной жизни. Я ищу на ней недостижимое зерно, тот самый взволнованный объект, за стремление к которому меня, возможно, ожидает ад… И стоек в своем намерении снова все попробовать на зуб, открыть братский сезон охоты на обнаженное пробуждение. Я, как Прометей, готовлю свою систематично разрушаемую печенку для изготовления паштета. Впереди меня – неуязвимая река, в которой плещется вечно вопрошающая религия. Я озираюсь вокруг и не вижу ничего, хотя зрение мне уже дано.
– Quiconque a peint cette maison etait aveugle, – бормочу я в раздражении и, озираясь назад, к вечно машущему мне Высшему Никто, язвительно вопрошаю: – De quoi est mort votre dernier esclave?
– Все от того же… все от того же… – отвечаю я сам себе. Он умер от жизни. Нет ничего более вредного, чем сам процесс существования.
Мне становится страшно в утробе матери. Мне кажется, ее начинают наполнять привидения.
– Ich weigere mich, in dem alten verspukten Schloss zu schlafen – ich habe Angst vor Geistern! И все же я засыпаю. Засыпаю от страха.
Вообще нужно сказать, что я – катастрофический оратор. Часто и натужно путая языки, я хватаюсь в словесной агонии за какой-нибудь невостребованный девиз и обращаю самого себя в неопытную версию спасителя. Спасенный город нуждается в янтаре. Атомное сближение его жителей сначала вызывает отталкивание, а потом такое притяжение, что уязвимая анархия лопается по швам.
Совесть обращается в товар вежливого экспорта. Меня занимает благотворительная борьба с целым списком моих алфавитных коллег, лжепророков со стажем, мошенников, осужденных по 159-й статье Уголовного кодекса.
В Колизее дикие звери по-прежнему разрывают диких людей.
Во мне живет скорбящий ужас о жертвах Помпеи, в то время как историки находят доказательства группового секса с гладиаторами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28