Не покидая плоскость шара, Герберт сначала с удовольствием отбивался от других шаров, сыплющихся ему на голову, на плечи, скатывающихся по его коленям. Он самодовольно хмыкал, что вот же, может справляться и без помощников, но сумма индивидуальных шаров шаропада превысила человеческие возможности, и Герберт снова начал обзаводиться целым выводком мелких, а потому пока малозначимых Анн. Дела устроились, но нужно было рваться вперед, ибо Зазеркалье, где, по замечанию Черной Королевы, необходимо быстро бежать, чтобы просто остаться на месте, давно завладело нашим Зеркальем, и мир абсурда больше никого не удивляет и не тревожит: ведь если абсурд стал обыденностью, не значит ли это, что он растерял свою взбалмошную новизну? И в этом мире, в котором мы зачем-то продолжаем существовать, нет ничего надежного, ничего логичного: люди беззлобно и привычно губят друг друга, но смерть теряет всякий смысл, ибо если не помнишь, что было вчера, что было сегодня утром, и совершенно не припоминаешь, что же свершилось завтра, то смерть неактуальна, как выключение монотонного радиоприемника, взявшегося сказать все известные подвыпившему орфографическому словарю незначительные и до унизительности несовершенные слова.
Размышляя об абсурде, ставшем нормой, и о норме, превратившейся в абсурд, Герберт припомнил слова Камю: «Абсурд не в человеке и не в мире, но в их совместном присутствии». Вот именно… Каждый из них – и человек, и мир – в отдельности логичен и прост, как выкройка фартука, как выстрел в утренней роще, как сильная струя, текущая из кухонного крана и напоминающая стеклянный столбик. Но стоит им прийти во взаимодействие, стоит человеку окунуться в мир или миру вторгнуться в человека, как начинается грошовый диссонанс, разрастающийся до многомиллионного спектакля кручины. «Если абсурд и существует, то лишь во вселенной человека», – подливал Камю масла в огонь, и Герберт знал, что это верно, что самое большое несчастье проистекает именно от этой внезапной встречи человека с миром, внутренней вселенной – с ее внешним побратимом, сердцевины артишока – с безжалостным столовым ножом общественного рассудка и ефрейторских законов натуральной физики. И если «из бессмысленности, абсурдности бытия еще не следует бессмысленность человеческого существования», то шаровидное астральное тело не ведает, где начинается, а где заканчивается его серебряная нить, связующая острова сторонних созерцателей, которыми являемся мы сами, едва поняв, что рождение не есть ошибка до тех пор, пока не подведен итог, а итог невозможен, как несовершенная алгебра места, как разлитая суть ожидания выхода из замкнутого на себя самого колеса жизни… И снова Камю, упорный заклинатель автомобильной катастрофы, унесшей жизнь и его издателя… «Оправдание абсурдного мира может быть только эстетическим». Эстетика – жалкая приманка человеческого измельчания, попытка пить из бутыли бытия, не вынимая пробки.
Такими мыслями Герберт наполнял свою отсутствующую голову. Он понимал, что не сойти с ума ему позволит только хорошая доза суеты, повседневной и крошащейся на каждой половице.
– Ведь если все время рассуждать о смысле жизни, жизнь потеряет смысл! – ворчал Герберт и, внезапно забросив дела, проводил все свое время с Эльзой, осторожно касался ее чуть припухшего животика и спонтанно искал движений, которые могут быть похожи на плескание рыбки, трепетание бабочки, но, хотя Эльза и утверждала, что она уже что-то чувствует, пока не мог ощутить этого проявления новой жизни, которая снимает все вопросы, заменяет нудное блуждание по чердакам философской чуши естественным желанием жить и радоваться каждому не украденному суетой моменту. А потом наступает новая суета, осмысленная и верная, как незыблемое право деторождения, которое отнимается у нас последним.
И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых, –
бормотал Герберт мандельштамовские строки, вновь и вновь ощупывая драгоценный животик.
– У нашего Пузырика неоткуда взяться синим глазам, – смеялась Эльза, вглядываясь в такие знакомые и незнакомые карие глаза Герберта.
– А вдруг это вовсе не Пузырик, а стрекоза! – сюсюкал Герберт.
– Вот рожу тебе пупсика…
– Только не говори слово «пупсик»! Каждый раз, когда ты говоришь «пупсик», мне хочется плакать…
– А ты поплачь… Это не страшно. Это ведь даже хорошо! Так бывает – вздохнешь после долгожданного плача, как после весенней грозы, как в озонированной купели душевной атмосферы… Слезы проветривают душу…
– Мне нельзя плакать, я не того пола.
– Глупости. Нет того или не того пола. Есть только жгучие тиски нервов, которые не дают нам ощущать самих себя. Слезы – это хорошо. Слезы – это высшая степень исповеди, когда не нужно слов, когда все ясно и прозрачно, как в капельке…
– Пупсики, капельки… Что за чудные слова? Я устал. Я безумно устал…
– А ты отдохни.
– Отдых не приносит мне облегчения. От отдыха становится только хуже. Только нервознее…
Герберт вздохнул и поднялся. Несмотря на субботний день, у него была назначена деловая встреча.
Анна раньше блокировала и не доводила до сведения Адлера многих сообщений, а теперь на него обрушился целый ворох деловых предложений. Например, сегодня прибыл индус с намерением купить индийскую часть дела Адлера. В Индии у Герберта дела шли ни шатко ни валко, и он с радостью избавился бы от этого никчемного бремени.
Энжела и в субботу помогала отцу. Она встретила индуса и проводила его в комнату для деловых встреч. Лакшми Вишну Мишра был человеком немолодым. Его вызывающе темный цвет кожи из коричневого переходил и вовсе в черный вокруг глаз – вместилищ черных дыр зрачков, окруженных орбитами коричневатого белка.
Лакшми покачивал головой из стороны в сторону так, словно пародировал сам себя, но Герберт оставался серьезен. Он устало, но достойно изложил свое видение сделки, и когда индус принялся привычно торговаться, холодно и протокольно заговорил о величии Индии и ее народа, о ее славной истории и уникальной культуре, о колоссальном населении и врожденном миролюбии. Гостю было приятно. Он не ожидал услышать так много хорошо обоснованных добрых слов в адрес своей нищей, но упрямо стремящейся к свету цивилизации страны.
– У вас есть дети? – внезапно спросил Герберт, ожидая положительного ответа. Ну у какого индуса нет детей? Что за вопрос?
– Нет, я холостяк, – улыбнулся Лакшми.
– Ну, это не важно, – несколько растерялся Герберт, рассчитывавший рассказать гостю, как тот сможет передать детям великолепное дело, которое приобретет у Герберта. Поняв, что с этой стороны у Лакшми глухо, усталый делец принялся за другой подход и снова заговорил о величии Индии. Герберт не обладал энциклопедическими знаниями; настоящий эрудит пытается запоминать все, чтобы потом блистать своим изысканным интеллектом, который на поверку зачастую оказывается лишь свалкой малоосознанных, а потому и никчемных сведений. Герберт же интересовался всем на свете не для вящей показухи, а для удовлетворения своей вечной страсти к изучению бытия. Кроме того, его страсть к коллекционированию книг наталкивалась на внутреннее противоречие, если эти книги оставались не пролистаны… А потому и недавно приобретенный восьмитомник Вивекананды не остался без внимания цепкого космополитизма гербертовского ума.
Лакшми был польщен, а Герберт не понимал, зачем он блистает своими более чем скромными, буквально штрихообразными познаниями в ведических текстах, – то ли из пошленькой корысти, мелочного желания расположить к себе покупателя, то ли потому, что ему действительно хочется поговорить с этим немолодым представителем иного и таинственного мира о мудрости веков? Внезапно ситуация на переговорах переломилась: что-то подсказало Лакшми, что этот необъятный в своих пропорциях европеец говорит искренне и вовсе не корыстен, более того, это человек надежен и с ним можно и даже нужно иметь дело. Обнадежив Герберта (который, впрочем, не верил в обещания, даже если они исходили и из более надежных уст, чем те, что обычно принадлежат легко и бурно фантазирующим сынам индийского народа), Лакшми перевел дух и замолчал.
– Обедать? – спросил Герберт, повеселев. Лакшми отчего-то нахмурился. Оказалось, что он вегетарианец.
– Я последователь Сатья Саи Баба.
Герберт почувствовал прилив ненаигранной симпатии к этому чужому человеку. «Наконец-то в торгаше встретил человека, пусть помешанного на очередном культе, но не просто бескорыстно любящего деньги, чем начинается и кончается вся его земная карма…»
– Расскажите мне о ваших верованиях, – дружелюбно и осторожно попросил Герберт, и Лакшми улыбнулся.
– Вы уверены, что хотите обо всем этом слушать?
– А почему это вас удивляет? – еще с большей нежностью произнес Герберт, и они отправились в небольшой ресторан, чтобы продолжить беседу. Герберт, оставив Лакшми за столиком с Энжелой и наказав ей развлекать и расспрашивать гостя об Индии, заскочил домой и схватил томик своих стихов, изданных с переводом на многие языки, одним из которых, на счастье, оказался санскрит. Герберт лихорадочно подписал книгу, переписав сложное имя гостя с его визитной карточки. Вернувшись в ресторан, он подарил книгу индусу. Тот был поражен.
– Вы знаете санскрит?
– Нет, – ответил Герберт, – я просто заказал перевод своих стихов на десять языков и издал одной книжкой. – Герберт явно страдал манией величия, но поскольку сам относился к этому с юморком, то его пока все-таки еще можно было терпеть… – Прочитайте несколько строк на санскрите, мне интересно, как звучат эти стихи на древнейшем языке… – вежливо попросил он, Энжела поддержала просьбу, и Лакшми с видимым удовольствием принялся за чтение…
Из уст Лакшми потекли поражающие своей чужестранностью звуки, но стоило вслушаться, и в интонациях послышались отзвуки говора Архангельской и Вологодской областей, сохранившие звучание санскрита. Невероятно… Напевное звучание напоминало русский, и если древнейшие арийцы и правда пришли в Индию с севера, то им просто неоткуда было прийти, кроме как с родины Герберта Адлера, обрусевшего немца, уехавшего на Запад.
Реальность – иллюзорна.
Мир соткан из иллюзий.
Какую же свободно
Решился б выбрать ты?
Хорошая иллюзия –
хороший выбор, –
перевел Лакшми и аккуратно закрыл книгу.
– У нас очень близкое видение мира, – сказал он. – Эта книга не просто подарок, а великая честь для меня.
– Я бы хотел выучить санскрит, – тихо признался Герберт и снова не понял, искренен он или просто все еще пытается понравиться деловому партнеру. Почувствовав омерзение по отношению к самой возможности подобной неискренности, он добавил: – Я бы распевал молитвы на санскрите, даже не понимая смысла, мне просто нравится, как звучит этот язык. Трудно, конечно, быть к нему объективным, ведь на нем написаны древние Веды… Увы, чаще всего нам нравятся вещи и явления не сами по себе, а за те ассоциации, которые они порождают! Расскажите нам о ваших верованиях.
– Я последователь Сатья Саи Баба, чье имя можно перевести с санскрита как «истинные мать и отец», – возвестил Лакшми. – Наш пророк родился в 1926 году в одной из деревень на юге Индии. Саи Баба уже в детстве несколько раз материализовывал для друзей фрукты, сладости и даже редкие гималайские лекарственные травы из воздуха. В четырнадцатилетнем возрасте он перенес состояние, близкое к коме. В течение двух месяцев его мучили сильные боли, и он периодически терял сознание. После этой странной болезни его парапсихологические способности возросли и расширились, и Саи Баба понял, что является живым богом и перевоплощением индийского святого и чудотворца Шри Саи Бабы из Ширди, считавшегося явлением Шивы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Размышляя об абсурде, ставшем нормой, и о норме, превратившейся в абсурд, Герберт припомнил слова Камю: «Абсурд не в человеке и не в мире, но в их совместном присутствии». Вот именно… Каждый из них – и человек, и мир – в отдельности логичен и прост, как выкройка фартука, как выстрел в утренней роще, как сильная струя, текущая из кухонного крана и напоминающая стеклянный столбик. Но стоит им прийти во взаимодействие, стоит человеку окунуться в мир или миру вторгнуться в человека, как начинается грошовый диссонанс, разрастающийся до многомиллионного спектакля кручины. «Если абсурд и существует, то лишь во вселенной человека», – подливал Камю масла в огонь, и Герберт знал, что это верно, что самое большое несчастье проистекает именно от этой внезапной встречи человека с миром, внутренней вселенной – с ее внешним побратимом, сердцевины артишока – с безжалостным столовым ножом общественного рассудка и ефрейторских законов натуральной физики. И если «из бессмысленности, абсурдности бытия еще не следует бессмысленность человеческого существования», то шаровидное астральное тело не ведает, где начинается, а где заканчивается его серебряная нить, связующая острова сторонних созерцателей, которыми являемся мы сами, едва поняв, что рождение не есть ошибка до тех пор, пока не подведен итог, а итог невозможен, как несовершенная алгебра места, как разлитая суть ожидания выхода из замкнутого на себя самого колеса жизни… И снова Камю, упорный заклинатель автомобильной катастрофы, унесшей жизнь и его издателя… «Оправдание абсурдного мира может быть только эстетическим». Эстетика – жалкая приманка человеческого измельчания, попытка пить из бутыли бытия, не вынимая пробки.
Такими мыслями Герберт наполнял свою отсутствующую голову. Он понимал, что не сойти с ума ему позволит только хорошая доза суеты, повседневной и крошащейся на каждой половице.
– Ведь если все время рассуждать о смысле жизни, жизнь потеряет смысл! – ворчал Герберт и, внезапно забросив дела, проводил все свое время с Эльзой, осторожно касался ее чуть припухшего животика и спонтанно искал движений, которые могут быть похожи на плескание рыбки, трепетание бабочки, но, хотя Эльза и утверждала, что она уже что-то чувствует, пока не мог ощутить этого проявления новой жизни, которая снимает все вопросы, заменяет нудное блуждание по чердакам философской чуши естественным желанием жить и радоваться каждому не украденному суетой моменту. А потом наступает новая суета, осмысленная и верная, как незыблемое право деторождения, которое отнимается у нас последним.
И если в ледяных алмазах
Струится вечности мороз,
Здесь – трепетание стрекоз
Быстроживущих, синеглазых, –
бормотал Герберт мандельштамовские строки, вновь и вновь ощупывая драгоценный животик.
– У нашего Пузырика неоткуда взяться синим глазам, – смеялась Эльза, вглядываясь в такие знакомые и незнакомые карие глаза Герберта.
– А вдруг это вовсе не Пузырик, а стрекоза! – сюсюкал Герберт.
– Вот рожу тебе пупсика…
– Только не говори слово «пупсик»! Каждый раз, когда ты говоришь «пупсик», мне хочется плакать…
– А ты поплачь… Это не страшно. Это ведь даже хорошо! Так бывает – вздохнешь после долгожданного плача, как после весенней грозы, как в озонированной купели душевной атмосферы… Слезы проветривают душу…
– Мне нельзя плакать, я не того пола.
– Глупости. Нет того или не того пола. Есть только жгучие тиски нервов, которые не дают нам ощущать самих себя. Слезы – это хорошо. Слезы – это высшая степень исповеди, когда не нужно слов, когда все ясно и прозрачно, как в капельке…
– Пупсики, капельки… Что за чудные слова? Я устал. Я безумно устал…
– А ты отдохни.
– Отдых не приносит мне облегчения. От отдыха становится только хуже. Только нервознее…
Герберт вздохнул и поднялся. Несмотря на субботний день, у него была назначена деловая встреча.
Анна раньше блокировала и не доводила до сведения Адлера многих сообщений, а теперь на него обрушился целый ворох деловых предложений. Например, сегодня прибыл индус с намерением купить индийскую часть дела Адлера. В Индии у Герберта дела шли ни шатко ни валко, и он с радостью избавился бы от этого никчемного бремени.
Энжела и в субботу помогала отцу. Она встретила индуса и проводила его в комнату для деловых встреч. Лакшми Вишну Мишра был человеком немолодым. Его вызывающе темный цвет кожи из коричневого переходил и вовсе в черный вокруг глаз – вместилищ черных дыр зрачков, окруженных орбитами коричневатого белка.
Лакшми покачивал головой из стороны в сторону так, словно пародировал сам себя, но Герберт оставался серьезен. Он устало, но достойно изложил свое видение сделки, и когда индус принялся привычно торговаться, холодно и протокольно заговорил о величии Индии и ее народа, о ее славной истории и уникальной культуре, о колоссальном населении и врожденном миролюбии. Гостю было приятно. Он не ожидал услышать так много хорошо обоснованных добрых слов в адрес своей нищей, но упрямо стремящейся к свету цивилизации страны.
– У вас есть дети? – внезапно спросил Герберт, ожидая положительного ответа. Ну у какого индуса нет детей? Что за вопрос?
– Нет, я холостяк, – улыбнулся Лакшми.
– Ну, это не важно, – несколько растерялся Герберт, рассчитывавший рассказать гостю, как тот сможет передать детям великолепное дело, которое приобретет у Герберта. Поняв, что с этой стороны у Лакшми глухо, усталый делец принялся за другой подход и снова заговорил о величии Индии. Герберт не обладал энциклопедическими знаниями; настоящий эрудит пытается запоминать все, чтобы потом блистать своим изысканным интеллектом, который на поверку зачастую оказывается лишь свалкой малоосознанных, а потому и никчемных сведений. Герберт же интересовался всем на свете не для вящей показухи, а для удовлетворения своей вечной страсти к изучению бытия. Кроме того, его страсть к коллекционированию книг наталкивалась на внутреннее противоречие, если эти книги оставались не пролистаны… А потому и недавно приобретенный восьмитомник Вивекананды не остался без внимания цепкого космополитизма гербертовского ума.
Лакшми был польщен, а Герберт не понимал, зачем он блистает своими более чем скромными, буквально штрихообразными познаниями в ведических текстах, – то ли из пошленькой корысти, мелочного желания расположить к себе покупателя, то ли потому, что ему действительно хочется поговорить с этим немолодым представителем иного и таинственного мира о мудрости веков? Внезапно ситуация на переговорах переломилась: что-то подсказало Лакшми, что этот необъятный в своих пропорциях европеец говорит искренне и вовсе не корыстен, более того, это человек надежен и с ним можно и даже нужно иметь дело. Обнадежив Герберта (который, впрочем, не верил в обещания, даже если они исходили и из более надежных уст, чем те, что обычно принадлежат легко и бурно фантазирующим сынам индийского народа), Лакшми перевел дух и замолчал.
– Обедать? – спросил Герберт, повеселев. Лакшми отчего-то нахмурился. Оказалось, что он вегетарианец.
– Я последователь Сатья Саи Баба.
Герберт почувствовал прилив ненаигранной симпатии к этому чужому человеку. «Наконец-то в торгаше встретил человека, пусть помешанного на очередном культе, но не просто бескорыстно любящего деньги, чем начинается и кончается вся его земная карма…»
– Расскажите мне о ваших верованиях, – дружелюбно и осторожно попросил Герберт, и Лакшми улыбнулся.
– Вы уверены, что хотите обо всем этом слушать?
– А почему это вас удивляет? – еще с большей нежностью произнес Герберт, и они отправились в небольшой ресторан, чтобы продолжить беседу. Герберт, оставив Лакшми за столиком с Энжелой и наказав ей развлекать и расспрашивать гостя об Индии, заскочил домой и схватил томик своих стихов, изданных с переводом на многие языки, одним из которых, на счастье, оказался санскрит. Герберт лихорадочно подписал книгу, переписав сложное имя гостя с его визитной карточки. Вернувшись в ресторан, он подарил книгу индусу. Тот был поражен.
– Вы знаете санскрит?
– Нет, – ответил Герберт, – я просто заказал перевод своих стихов на десять языков и издал одной книжкой. – Герберт явно страдал манией величия, но поскольку сам относился к этому с юморком, то его пока все-таки еще можно было терпеть… – Прочитайте несколько строк на санскрите, мне интересно, как звучат эти стихи на древнейшем языке… – вежливо попросил он, Энжела поддержала просьбу, и Лакшми с видимым удовольствием принялся за чтение…
Из уст Лакшми потекли поражающие своей чужестранностью звуки, но стоило вслушаться, и в интонациях послышались отзвуки говора Архангельской и Вологодской областей, сохранившие звучание санскрита. Невероятно… Напевное звучание напоминало русский, и если древнейшие арийцы и правда пришли в Индию с севера, то им просто неоткуда было прийти, кроме как с родины Герберта Адлера, обрусевшего немца, уехавшего на Запад.
Реальность – иллюзорна.
Мир соткан из иллюзий.
Какую же свободно
Решился б выбрать ты?
Хорошая иллюзия –
хороший выбор, –
перевел Лакшми и аккуратно закрыл книгу.
– У нас очень близкое видение мира, – сказал он. – Эта книга не просто подарок, а великая честь для меня.
– Я бы хотел выучить санскрит, – тихо признался Герберт и снова не понял, искренен он или просто все еще пытается понравиться деловому партнеру. Почувствовав омерзение по отношению к самой возможности подобной неискренности, он добавил: – Я бы распевал молитвы на санскрите, даже не понимая смысла, мне просто нравится, как звучит этот язык. Трудно, конечно, быть к нему объективным, ведь на нем написаны древние Веды… Увы, чаще всего нам нравятся вещи и явления не сами по себе, а за те ассоциации, которые они порождают! Расскажите нам о ваших верованиях.
– Я последователь Сатья Саи Баба, чье имя можно перевести с санскрита как «истинные мать и отец», – возвестил Лакшми. – Наш пророк родился в 1926 году в одной из деревень на юге Индии. Саи Баба уже в детстве несколько раз материализовывал для друзей фрукты, сладости и даже редкие гималайские лекарственные травы из воздуха. В четырнадцатилетнем возрасте он перенес состояние, близкое к коме. В течение двух месяцев его мучили сильные боли, и он периодически терял сознание. После этой странной болезни его парапсихологические способности возросли и расширились, и Саи Баба понял, что является живым богом и перевоплощением индийского святого и чудотворца Шри Саи Бабы из Ширди, считавшегося явлением Шивы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26