Verboten. Запрещено. Сначала Фольк встревожился, потому что ему послышалось «verbluten», а это означало «умереть от потери крови» – немного позже ему пришло в голову, что разница между двумя словами была не так уж велика и, возможно, полицейские хотели сказать именно это. Обезоруживающая улыбка Ольвидо, несколько сигарет и непринужденный разговор сняли напряжение. Полицейские тоже ничего не знали о хорватах. Можно возвращаться, заключил Фольк Поехали отсюда. Они вернулись к машине. Обратная дорога из поселка шла мимо стадиона. Вокруг не было ни души. Вскоре у Фолька возникло странное чувство, и он затормозил. Они остались в машине, руки Фолька лежали на руле, сумка с камерами стояла на коленях Ольвидо. Они переглянулись. Затем молча вышли из машины. На стадионе никого не было. Только мальчик, который следил за ними издалека, стоя возле сухого дерева. Что-то недоброе было в лице мальчика, в зловещем молчании пустого здания из серого бетона, такого мрачного, что даже птицы облетали его стороной. И когда они вошли в ворота и оказались на футбольном поле, где трава не росла, земля была взрыта и в воздухе висел какой-то странный запах, Ольвидо вздрогнула и остановилась. Они здесь, сказала она тихо. Все. И в этот миг мальчик их догнал. Он шел за ними следом и теперь присел неподалеку на трибуне стадиона. Ему было лет восемь-десять. Худенький, светловолосый, с очень светлыми глазами. Сербский мальчик. Грубо сделанный деревянный пистолет за поясом, поддерживающим короткие штанишки. И вдруг, хотя ни Фольк, ни Ольвидо не произнесли ни слова, мальчик улыбнулся.
– Вы ищете хорватов? – спросил он на школьном английском. И затем, не дождавшись ответа, улыбнулся еще шире. – У нас в поселке вы не найдете ни одного, – сказал он насмешливо. – Нема никта. Здесь нет хорватов и никогда не было.
Ольвидо снова вздрогнула, словно над полем пронесся холодный ветер. Он знает не больше нас с тобой, пробормотала она. Но Фольк помотал головой. Он все знает, сказал он. И он доволен. Затем он поднял камеру и навел ее на лицо мальчика: ледяные, как иней, глаза, и улыбка – безжалостная и жуткая.
17
– Надеюсь, я не слишком вам помешал, – сказал Иво Маркович.
Он сидел на ступеньках лестницы, сложив руки на коленях Сквозь окно падал красноватый свет заката. В его движениях, как обычно, чувствовалось что-то мягкое и ненавязчивое. Почти вкрадчивое.
– Я считаю, что оружие было бы лишним. Оно делает положение слишком неравным… Надеюсь, вы меня понимаете.
Фольк пожал плечами и не ответил. Он даже удивился – так мало его взволновали слова Марковича. Он сполоснул кисти, облизнул кончики и разложил их сушиться. Затем проверил, закрыты ли баночки и тюбики с краской, и наконец посмотрел на Марковича.
– Я думал, вы играете честно, – сказал он.
– Верно. До поры до времени. – Маркович моргнул за стеклами очков, как будто замечание Фолька его смутило. – Я просто хочу удостовериться, что игра чиста с обеих сторон.
– Не представляю, как можно задушить человека голыми руками. Я слишком стар для этого.
– Не стоит драматизировать, сеньор Фольк.
На лице Фолька мелькнула недовольная гримаса. Возможно, это была тень улыбки. Он покачал головой, сделал несколько шагов, расставляя по местам кисти и краски, и вновь остановился перед Марковичем. Тот явился приблизительно четверть часа назад. Чисто выбритый, в белой выглаженной рубашке. Постучал в дверь, попросил разрешения войти в башню и, оказавшись внутри, окинул взглядом фреску и уставился на Фолька.
– За время моего отсутствия кое-что изменилось, – заметил он. – Фигуры возле двери, повешенные и многое другое. Вы действительно хорошо поработали. Представьте себе, эта странная парочка, – он указал на Гектора и Андромаху, – напоминает мое прощание с женой. Удивительно, правда? Парадоксы жизни. Она плакала, потому что боялась, что меня убьют, а погибла сама. Она и ребенок. А я здесь, рядом с вами. Я жив. – Маркович задумчиво повторил: – А я жив, – и застыл, глядя на три окурка, которые Фольк выложил тем временем на стол. Некоторое время он не отрываясь смотрел на них, затем почесал нос. – Вы правы, – сказал он. – Я зашел к вам сегодня утром, пока вы были в поселке. Хотелось кое-что посмотреть. Я пробыл совсем недолго, любовался вашей работой. Есть вещи, о которых мне хотелось бы поразмыслить один на один с вашей фреской. Не знаю, хороша ли эта картина, но она заставляет думать. И многое рассказывает о вас. И обо мне. Затем я набрался смелости и осмотрел ваши вещи. Наверху были пистолет и патроны. Я бросил их с обрыва перед уходом.
Фольк закончил уборку. Он остановился перед Марковичем, сидящим на ступеньке. Спокойным, рассчитанным движением достал из ящика стола нож И положил его среди рисовальных принадлежностей: крепкий острый нож для водолазных работ с заржавленным лезвием. Маркович внимательно наблюдал за его действиями.
– К сожалению, – сказал он наконец, – воспоминания не могут сделать человека пророком. Вам не кажется? Даже в отношении самого себя он ничего не может предсказать.
Его слова прозвучали загадочно. Казалось, он ожидает одобрения, знака согласия. Наконец он достал из пачки сигарету и сунул ее в рот.
– Представьте себе безумного крота, сеньор Фольк.
Он наклонил голову, чтобы прикурить, повертел в пальцах зажигалку и спрятал ее в карман.
– Когда я вышел из концентрационного лагеря и узнал, что произошло с женой и сыном, я почувствовал себя сумасшедшим кротом под землей, который роет бессмысленные ходы во всех направлениях. Затем я начал думать о вас. Это вернуло мне смысл жизни. Вернуло свет.
Он смотрел на Фолька без малейшей враждебности. Дружелюбно. Тот покачал головой:
– Ваша цель довольно сомнительна.
– Как бы не так. Вы мне так помогли, что я даже удивляюсь. Вы возродили меня к жизни. Благодаря вашему вмешательству я сумел осознать роль, которую мы все играем в этой панораме. По правде сказать, я вам весьма признателен.
Он сделал несколько затяжек, задумался, затем поднялся и подошел к стене.
– Кроме того, – проговорил он, – я понял кое-что еще. Например, если дело сделано, изменить ничего уже нельзя, и невозможно ничего исправить. Остается лишь оплачивать счета. И вспоминать. Надеюсь, вы тоже это понимаете… Скажите, почему у этой женщины бритая голова? Разве не достаточно того, что ее изнасиловали? Испачканных кровью бедер, ребенка, который на нее смотрит?
Казалось, он и в самом деле обеспокоен. По-настоящему встревожен. Фольк неторопливо приблизился. Теперь они стояли рядом, глядя на фреску.
– Усиление эффекта, – произнес Фольк – Возможно, причина в этом. Рефлексия фотографа Женщины, поруганные и обритые наголо… Вы видели старые фотографии освобожденной Франции?… Изображать изнасилование бессмысленно. Нужны слова, без них фотография бессильна. С живописью примерно то же самое. Женщина с бритой головой выглядит попросту более драматично. Эта деталь придает сюжету большую выразительность.
Маркович подумал и согласился.
– Да, вы правы, – сказал он. – Она и впрямь выглядит драматично. – Дым сигареты застилал ему глаза, он приблизился вплотную к фреске, словно хотел как можно подробнее изучить образ на стене. – В этой женщине есть что-то недоброе, жуткое, – сказал он. – Что-то животное… Даже не знаю, как объяснить… Я бы сказал, в ней мало человеческого. Эти голые бедра, живот. Да, в ней больше животного, чем человеческого. – Внезапно он посмотрел на собеседника понимающе. – Это явно не случайно. И, конечно, вы изобразили ее такой сознательно. Фольк сделал неопределенный жест:
– Я не считаю себя опытным художником. Возможно, то, что вы говорите – правда. Насилие, любое насилие, превращает того, кто ему подвергся, в вещь, в кусок мяса… Думаю, вы со мной согласитесь.
– Безусловно. Достаточно собственного опыта.
Маркович двинулся вдоль круглой стены; закат окутал тенью одни фрагменты фрески и окрасил пурпуром другие. Он остановился возле воина, добивающего раненого. Набросок лежащего на земле тела, едва обозначенного несколькими мазками серой краски и охры. Пустое, безглазое лицо.
– Есть мнение, – сказал Маркович, – что тот, кто бьет, пытает, убивает, тоже превращается в животное, теряет разум… А что думаете вы? Может ли человек мыслить и мучить одновременно?
Фольк мгновение размышлял. Или только казалось, что он размышляет.
– Одно не исключает другого. Я имею в виду убийство и мысль.
– Как тот ваш снайпер?… Творец с винтовкой в руках?
– Например.
– Где-то я читал, что в акте убийства совершенно отсутствует разум.
– Тот, кто утверждает подобное, просто недостаточно осведомлен.
Маркович кивнул. Я с вами согласен, означал кивок.
– Ну и что же? Вы размышляли над тем, о чем я вам рассказывал в последние дни?… Я имею в виду, чувствуете ли вы себя сопричастным своей панораме?… Как вы считаете, возможно ли думать и фотографировать одновременно?
– По-моему, вы слишком много говорите. Я начинаю жалеть, что у меня под рукой нет пистолета.
– Зато у вас есть нож.
– Это не одно и то же.
На этот раз Маркович рассмеялся – фраза Фолька искренне его позабавила. Простодушный, чистосердечный смех. Он докурил сигарету, погасил ее в банке из-под горчицы и снова засмеялся. Затем принялся изучать фреску, и наконец указал на «The Eye of War», лежавший на столе.
– У вас есть две очень известные фотографии, – сказал он. – Они в этом альбоме. Сделаны в Африке. Человек, которого сначала избили, а потом зарезали мачете прямо перед вашей камерой. Вы знаете, что я имею в виду?
– Разумеется. Фритаун, Сьерра-Леоне. Это случилось там. Одна фотография до убийства, другая после.
Маркович удовлетворенно кивнул.
– Как-то раз я видел по телевизору передачу, – сказал он. – Интересно сопоставить эти две фотографии с кадрами, которые там показали. То была передача о военных фоторепортерах – Он не знал, был ли Фольк в курсе – его тоже показывали в передаче, в том эпизоде, снятом в Сьерра-Леоне. На первой снятой Фольком фотографии жертву избивают и заносят над ней мачете, на второй покрытое рубцами тело лежит на земле, истекая кровью. Однако видеосюжет передачи, снятый одновременно с фотографиями немного с другого ракурса, показывает, как Фольк делает первый снимок и встает на колени, умоляя пощадить жертву. Его руки сложены в молитвенном или умоляющем жесте.
Губы Фолька скривились:
– Мне не удалось их убедить.
Упомянутый Марковичем эпизод был для него не лучшим воспоминанием. Любая война – это дорога в ад, но Африка – кратчайший путь. Жик, жик Звук ударов мачете, разрубающего мясо и кости, – его невозможно ни сфотографировать, ни нарисовать. Некоторые звуки сами по себе совершенны и имеют цвет. Теплый, насыщенный зеленый – таков протяжный глубокий звук контрабаса, темно-синий шепот ночного ветра, серый оттенок шума дождя за окном… Но звук ударов мачете невозможно передать на палитре. Он не имеет четких контуров, как цветовые переходы на полотнах Сезанна.
– Да, вы их не убедили. – Маркович внимательно смотрел на него. – Честно говоря, я удивился, увидев вас на коленях. Раньше вы казались мне безучастным свидетелем.
– Вот и ответ на ваш вопрос. Иногда можно фотографировать и думать одновременно.
– Так или иначе, вы продолжили свою работу. Сделали второй снимок убитый человеку ваших ног… А вам не пришло в голову, что его убили именно потому, что вы там оказались?… Что они это сделали, чтобы вы сфотографировали?
Фольк не ответил. Конечно же, подобные мысли приходил ему в голову. Мало того – он был почти уверен, что все произошло именно так Теперь он знал, что фотография не может быть невинной. Любая фотография влияет на окружающий мир, на людей, которые попадают в кадр. На бесчисленных Марковичей, чья жизнь угодила в объектив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
– Вы ищете хорватов? – спросил он на школьном английском. И затем, не дождавшись ответа, улыбнулся еще шире. – У нас в поселке вы не найдете ни одного, – сказал он насмешливо. – Нема никта. Здесь нет хорватов и никогда не было.
Ольвидо снова вздрогнула, словно над полем пронесся холодный ветер. Он знает не больше нас с тобой, пробормотала она. Но Фольк помотал головой. Он все знает, сказал он. И он доволен. Затем он поднял камеру и навел ее на лицо мальчика: ледяные, как иней, глаза, и улыбка – безжалостная и жуткая.
17
– Надеюсь, я не слишком вам помешал, – сказал Иво Маркович.
Он сидел на ступеньках лестницы, сложив руки на коленях Сквозь окно падал красноватый свет заката. В его движениях, как обычно, чувствовалось что-то мягкое и ненавязчивое. Почти вкрадчивое.
– Я считаю, что оружие было бы лишним. Оно делает положение слишком неравным… Надеюсь, вы меня понимаете.
Фольк пожал плечами и не ответил. Он даже удивился – так мало его взволновали слова Марковича. Он сполоснул кисти, облизнул кончики и разложил их сушиться. Затем проверил, закрыты ли баночки и тюбики с краской, и наконец посмотрел на Марковича.
– Я думал, вы играете честно, – сказал он.
– Верно. До поры до времени. – Маркович моргнул за стеклами очков, как будто замечание Фолька его смутило. – Я просто хочу удостовериться, что игра чиста с обеих сторон.
– Не представляю, как можно задушить человека голыми руками. Я слишком стар для этого.
– Не стоит драматизировать, сеньор Фольк.
На лице Фолька мелькнула недовольная гримаса. Возможно, это была тень улыбки. Он покачал головой, сделал несколько шагов, расставляя по местам кисти и краски, и вновь остановился перед Марковичем. Тот явился приблизительно четверть часа назад. Чисто выбритый, в белой выглаженной рубашке. Постучал в дверь, попросил разрешения войти в башню и, оказавшись внутри, окинул взглядом фреску и уставился на Фолька.
– За время моего отсутствия кое-что изменилось, – заметил он. – Фигуры возле двери, повешенные и многое другое. Вы действительно хорошо поработали. Представьте себе, эта странная парочка, – он указал на Гектора и Андромаху, – напоминает мое прощание с женой. Удивительно, правда? Парадоксы жизни. Она плакала, потому что боялась, что меня убьют, а погибла сама. Она и ребенок. А я здесь, рядом с вами. Я жив. – Маркович задумчиво повторил: – А я жив, – и застыл, глядя на три окурка, которые Фольк выложил тем временем на стол. Некоторое время он не отрываясь смотрел на них, затем почесал нос. – Вы правы, – сказал он. – Я зашел к вам сегодня утром, пока вы были в поселке. Хотелось кое-что посмотреть. Я пробыл совсем недолго, любовался вашей работой. Есть вещи, о которых мне хотелось бы поразмыслить один на один с вашей фреской. Не знаю, хороша ли эта картина, но она заставляет думать. И многое рассказывает о вас. И обо мне. Затем я набрался смелости и осмотрел ваши вещи. Наверху были пистолет и патроны. Я бросил их с обрыва перед уходом.
Фольк закончил уборку. Он остановился перед Марковичем, сидящим на ступеньке. Спокойным, рассчитанным движением достал из ящика стола нож И положил его среди рисовальных принадлежностей: крепкий острый нож для водолазных работ с заржавленным лезвием. Маркович внимательно наблюдал за его действиями.
– К сожалению, – сказал он наконец, – воспоминания не могут сделать человека пророком. Вам не кажется? Даже в отношении самого себя он ничего не может предсказать.
Его слова прозвучали загадочно. Казалось, он ожидает одобрения, знака согласия. Наконец он достал из пачки сигарету и сунул ее в рот.
– Представьте себе безумного крота, сеньор Фольк.
Он наклонил голову, чтобы прикурить, повертел в пальцах зажигалку и спрятал ее в карман.
– Когда я вышел из концентрационного лагеря и узнал, что произошло с женой и сыном, я почувствовал себя сумасшедшим кротом под землей, который роет бессмысленные ходы во всех направлениях. Затем я начал думать о вас. Это вернуло мне смысл жизни. Вернуло свет.
Он смотрел на Фолька без малейшей враждебности. Дружелюбно. Тот покачал головой:
– Ваша цель довольно сомнительна.
– Как бы не так. Вы мне так помогли, что я даже удивляюсь. Вы возродили меня к жизни. Благодаря вашему вмешательству я сумел осознать роль, которую мы все играем в этой панораме. По правде сказать, я вам весьма признателен.
Он сделал несколько затяжек, задумался, затем поднялся и подошел к стене.
– Кроме того, – проговорил он, – я понял кое-что еще. Например, если дело сделано, изменить ничего уже нельзя, и невозможно ничего исправить. Остается лишь оплачивать счета. И вспоминать. Надеюсь, вы тоже это понимаете… Скажите, почему у этой женщины бритая голова? Разве не достаточно того, что ее изнасиловали? Испачканных кровью бедер, ребенка, который на нее смотрит?
Казалось, он и в самом деле обеспокоен. По-настоящему встревожен. Фольк неторопливо приблизился. Теперь они стояли рядом, глядя на фреску.
– Усиление эффекта, – произнес Фольк – Возможно, причина в этом. Рефлексия фотографа Женщины, поруганные и обритые наголо… Вы видели старые фотографии освобожденной Франции?… Изображать изнасилование бессмысленно. Нужны слова, без них фотография бессильна. С живописью примерно то же самое. Женщина с бритой головой выглядит попросту более драматично. Эта деталь придает сюжету большую выразительность.
Маркович подумал и согласился.
– Да, вы правы, – сказал он. – Она и впрямь выглядит драматично. – Дым сигареты застилал ему глаза, он приблизился вплотную к фреске, словно хотел как можно подробнее изучить образ на стене. – В этой женщине есть что-то недоброе, жуткое, – сказал он. – Что-то животное… Даже не знаю, как объяснить… Я бы сказал, в ней мало человеческого. Эти голые бедра, живот. Да, в ней больше животного, чем человеческого. – Внезапно он посмотрел на собеседника понимающе. – Это явно не случайно. И, конечно, вы изобразили ее такой сознательно. Фольк сделал неопределенный жест:
– Я не считаю себя опытным художником. Возможно, то, что вы говорите – правда. Насилие, любое насилие, превращает того, кто ему подвергся, в вещь, в кусок мяса… Думаю, вы со мной согласитесь.
– Безусловно. Достаточно собственного опыта.
Маркович двинулся вдоль круглой стены; закат окутал тенью одни фрагменты фрески и окрасил пурпуром другие. Он остановился возле воина, добивающего раненого. Набросок лежащего на земле тела, едва обозначенного несколькими мазками серой краски и охры. Пустое, безглазое лицо.
– Есть мнение, – сказал Маркович, – что тот, кто бьет, пытает, убивает, тоже превращается в животное, теряет разум… А что думаете вы? Может ли человек мыслить и мучить одновременно?
Фольк мгновение размышлял. Или только казалось, что он размышляет.
– Одно не исключает другого. Я имею в виду убийство и мысль.
– Как тот ваш снайпер?… Творец с винтовкой в руках?
– Например.
– Где-то я читал, что в акте убийства совершенно отсутствует разум.
– Тот, кто утверждает подобное, просто недостаточно осведомлен.
Маркович кивнул. Я с вами согласен, означал кивок.
– Ну и что же? Вы размышляли над тем, о чем я вам рассказывал в последние дни?… Я имею в виду, чувствуете ли вы себя сопричастным своей панораме?… Как вы считаете, возможно ли думать и фотографировать одновременно?
– По-моему, вы слишком много говорите. Я начинаю жалеть, что у меня под рукой нет пистолета.
– Зато у вас есть нож.
– Это не одно и то же.
На этот раз Маркович рассмеялся – фраза Фолька искренне его позабавила. Простодушный, чистосердечный смех. Он докурил сигарету, погасил ее в банке из-под горчицы и снова засмеялся. Затем принялся изучать фреску, и наконец указал на «The Eye of War», лежавший на столе.
– У вас есть две очень известные фотографии, – сказал он. – Они в этом альбоме. Сделаны в Африке. Человек, которого сначала избили, а потом зарезали мачете прямо перед вашей камерой. Вы знаете, что я имею в виду?
– Разумеется. Фритаун, Сьерра-Леоне. Это случилось там. Одна фотография до убийства, другая после.
Маркович удовлетворенно кивнул.
– Как-то раз я видел по телевизору передачу, – сказал он. – Интересно сопоставить эти две фотографии с кадрами, которые там показали. То была передача о военных фоторепортерах – Он не знал, был ли Фольк в курсе – его тоже показывали в передаче, в том эпизоде, снятом в Сьерра-Леоне. На первой снятой Фольком фотографии жертву избивают и заносят над ней мачете, на второй покрытое рубцами тело лежит на земле, истекая кровью. Однако видеосюжет передачи, снятый одновременно с фотографиями немного с другого ракурса, показывает, как Фольк делает первый снимок и встает на колени, умоляя пощадить жертву. Его руки сложены в молитвенном или умоляющем жесте.
Губы Фолька скривились:
– Мне не удалось их убедить.
Упомянутый Марковичем эпизод был для него не лучшим воспоминанием. Любая война – это дорога в ад, но Африка – кратчайший путь. Жик, жик Звук ударов мачете, разрубающего мясо и кости, – его невозможно ни сфотографировать, ни нарисовать. Некоторые звуки сами по себе совершенны и имеют цвет. Теплый, насыщенный зеленый – таков протяжный глубокий звук контрабаса, темно-синий шепот ночного ветра, серый оттенок шума дождя за окном… Но звук ударов мачете невозможно передать на палитре. Он не имеет четких контуров, как цветовые переходы на полотнах Сезанна.
– Да, вы их не убедили. – Маркович внимательно смотрел на него. – Честно говоря, я удивился, увидев вас на коленях. Раньше вы казались мне безучастным свидетелем.
– Вот и ответ на ваш вопрос. Иногда можно фотографировать и думать одновременно.
– Так или иначе, вы продолжили свою работу. Сделали второй снимок убитый человеку ваших ног… А вам не пришло в голову, что его убили именно потому, что вы там оказались?… Что они это сделали, чтобы вы сфотографировали?
Фольк не ответил. Конечно же, подобные мысли приходил ему в голову. Мало того – он был почти уверен, что все произошло именно так Теперь он знал, что фотография не может быть невинной. Любая фотография влияет на окружающий мир, на людей, которые попадают в кадр. На бесчисленных Марковичей, чья жизнь угодила в объектив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35