Смешно, ей-богу: потом, когда Недомерок слетел, немцы клялись и божились, будто все как один и с самого начала были против него. Ага, а сколько их воевало в Великой Армии? А в Гамбурге, чтоб далеко за примером не ходить, кто нас стерег и караулил?
А когда кому-нибудь из пленных удавалось сорваться в побег, не местные ли жители из окрестных деревень на нас доносили или же сами хватали и пинками гнали назад, в лагерь? То-то. Как-то так получается, что теперь вообще никто не помнит про лагерь под Гамбургом: фрицы — большие мастера маршировать гусиным шагом, а чуть что — начинаются у них провалы в памяти. Но речь сейчас не об этом, а о том, что в 1812 году, когда мы в этом лагере уж были при последнем издыхании, Бонапарту взбрело в голову идти покорять Россию.
А когда готовится вторжение таких размеров, пушечное мясо — в цене. И вот тем ветеранам Северной дивизии, кто еще не околел от холода, не загнулся с голодухи, от тифа или чахотки, предложили на выбор — либо и дальше гнить заживо, либо напялить синий мундир и отправляться на войну.
— Ну-с, есть желающие идти добровольцами в Россию?
— Куда-куда?
— В Россию.
Две с лишним тысячи пленных только и спросили: «Где подписать?» И это — после всего, что было, после той незабываемой переправы…
А переправ на долю Великой Армии выпало немало. На Святой Руси оказалось до дьявола русских, которые в нас стреляли, и до чертовой матери рек, где мы мокли. Последней перед Москвой-рекой была речка Ворошилка, огибавшая Сбодуново, а на речке — брод, и вот теперь через брод этот безостановочно движется казачья конница, опрокинувшая правое крыло французов, а император их тем временем восхищенно смотрит на нас в подзорную трубу и спрашивает Тютелькю, кто эти храбрецы и почему они, не обращая внимания на все, что валится и сыплется им на голову, в полном порядке продолжают наступать.
А ответ между тем был прост. Шагая по горящему жнивью на правом фланге наполеоновской армии, оголенном и смятом огнем русских батарей, держа равнение и не расстраивая рядов, четыреста пятьдесят испанцев из второго батальона 326-го пехотного полка не совершали ничего героического. Так что не кладите венков к нашему пьедесталу. Ни один раненый, если мог держаться на ногах, не отстал и не поплелся в тыл, а мы все надвигались на русские позиции по одной простой — проще некуда — причине: мы собрались дезертировать. Под шумок — если можно так назвать гром и грохот сражения — второй батальон 326-го полка с барабанным боем и развернутым знаменем переходил на сторону противника.
III
Предложение маршала Мюрата
Ну, стало быть, так. Мы — внизу, в двух шагах от позиций русских, ждем, когда они, не догадываясь, что перед ними — перебежчики, смелют нас в муку, а с вершины холма, тоже ничего не подозревая, любуется нашим героизмом вся императорская ставка. Генералы переглядываются, не веря своим глазам. Нет, вы только посмотрите. О-ляля, вуаля, нет, ну вы подумайте: самые ненадежные части, всегдашнее брожение, вечный ропот, непрестанные разговорчики, что для них, мол, это — чужая война, что они не желают разгребать чужое дерьмо, а теперь, нет, вы гляньте, да это просто чудо: на правом фланге — прорыв, а они атакуют!
Кто бы мог представить себе такое, когда мы их чуть ли не силой брали под ружье, говоря: либо пойдете воевать в Россию, либо подохнете в гамбургских лагерях. Так толковали между собой генералы и при этом похлопывали друг друга по спине, потому что оттуда, где они стояли, зрелище и вправду поражало воображение: правый фланг в буквальном смысле разорван в клочья, тлеющие стерни завалены трупами, словно провернутыми через мясорубку, русские пушки знай себе гвоздят без передышки, а второй батальон 326-го пехотного, невзирая ни на что, наступает на врага. О-о, эти эспаньолы! О-о, какие бравые гарсоны! Нэс-па? Х'аб'ецы неустрашимые. Пгосто тогеадогы какие-то.
И сам Недомерок тоже не отводил взора от нашего батальона. Всякий раз, как дым разрывов закрывал панораму Сбодунова, он морщил августейший лоб, отводил подзорную трубу, прижимал ее к щеке, тревожась о судьбе маленького одинокого подразделения, проявившего такую невиданную стойкость на том рубеже, откуда всех его анфанделапатри как ветром сдуло. Движение это он повторял ежеминутно, потому что русские пороха в то утро не жалели и палили с остервенением, приговаривая, должно быть, «Побъеда, товарисч!», и бомбы рвались беспрестанно, а картечь… да, совершенно верно, картечь — визжала, и местность тонула в таком густом дыму, что состояние правого фланга Бонапарт и его штабные представляли себе столь же отчетливо, как отварная форель — ручьи, где она плещется. Спору нет — с вершины холма панорама битвы производила сильнейшее впечатление: тлеющее жнивье, французы потеснены справа, но удерживают позиции в центре и на левом фланге, равнина усеяна маленькими, разрозненными и совершенно неподвижными синими пятнышками. Потери огромны: к этому часу почти три тысячи убитых и раненых, а ведь до развязки еще ох как далеко. Вот батареи русских дали новый залп, синие шеренги 326-го заволокло дымом, и весь императорский генералитет, блиставший на вершине холма галунами и шитьем, затаил дыхание, подражая человеку в сером сюртуке и огромной треуголке, который с нахмуренным челом наблюдал за происходящим.
Потом легкий ветерок разогнал клубы дыма, открывая взору 326-й: испанский батальон продолжал наступать в полном порядке, и Недомерок, словно радуясь, что предчувствие его не обмануло, улыбнулся, как было ему свойственно, то есть скривил чуть заметно губы, а вся его раззолоченная свита, весь этот кордебалет, окружавший его в чаянии получить герцогство в Голштинии, пожизненную пенсию, теплое местечко где-нибудь в тиши и глуши Фонтенебло, все маршалы и адъютанты облегченно вздохнули вслед за императором: да, ваше величество, вот пример истинного мужества.
— Н-но их ж-же на ку-ку-ски р-разорвет, — заикаясь, выразил общее мнение ставки генерал Клапан-Брюк, который славился в главной квартире жизнеутверждающим взглядом.
И без него всем все было понятно. Жить 326-му линейному оставалось столько же, сколько Марии-Антуанетте после того, как в тюрьме Консьержери ее остригли. Тем не менее, услышав эти слова, Недомерок сунул подзорную трубу под мышкуй, нахмурясь, подпер кулаком подбородок.
Он всегда так делал, когда надо было удачно запечатлеться на гравюре или выиграть битву, и это движение всякий раз обходилось Франции тысяч в пять-шесть убитыми и ранеными.
— Надо что-то сделать для этих героев, — молвил он наконец. — Тютелькю!
— Я, ваше величество!
— Передай им приказ отступать — они заслужили себе почетное право на отход. Будет глупо, если их перебьют без цели и смысла… А вы, Клапан-Брюк, пошлите кого-нибудь из дивизии Разотри прикрыть их.
Генерал некоторое время не решался открыть рот, но вот наконец отважился:
— Ба-ба.., боюсь, ваше величество, что это невозможно.
— Невозможно? — И двенадцать ружейных стволов расстрельной команды не взглянули бы на генерала с меньшей приязнью, чем посмотрел на него император. — В моем лексиконе такого слова нет.
Клапан-Брюк, который был человек начитанный, хоть и генерал, потерянно возразил:
— Ма-ма.., могу па-па.., поклясться, ваше величество, что в словаре Французской Академии оно значится и значит «то, что не возможно».
— А я вам говорю: нет такого слова. — Глаза Бонапарта метали молнии. — А если даже и есть, в чем я сильно сомневаюсь, ступайте в Академию и вычеркните его… Поняли?
Клапан-Брюк справился с замешательством и теперь напрягал все силы, чтобы выйти из неловкого положения:
— Ра-ра.., разумеется, ваше величество.
— Всесветные эрудиты скверно действуют мне на печень.
— Ви-ви.., виноват, ва-ва.., ваше величество. — Из неловкого положения генерал вышел, но прошел недалеко. — Это было не.., не.., доразумение. — Он прокашлялся. — Кхм. Ля-ля.., ляпсус.
— Еще раз ляляпнете такое — отправлю в Испанию, на Сьерра-Морене партизан ловить. Побегаете по горам, протрясетесь. Ну-с, ладно. Так что там с дивизией Разотри?
— 202-й линейный полк этой див-див-дивизии пе-пе-пе-реброшен на усиление Нея, отбивать Ворошильский б-брод.
Недомерок взглянул в указанном направлении и процедил сквозь зубы очередную порцию замысловатой корсиканской брани: между пылающими избами и дымящимися стернями на подступах к Ворошильскому броду виднелась какая-то синяя масса, в гуще которой вспыхивали искры казачьих клинков. По состоянию на этот час 202-м линейным полком никого усилить было уже нельзя.
— А что 34-я легкоконная бригада?
— В сущности, ее больше нет, ваше величество.
Потери составили семьдесят процентов.
— А 42-й конногренадерский полк?
— Это случилось еще вчера утром, ваше величество. Конные гренадеры — теперь пешие, да и осталось их не больше роты.
— А 3-й Флорентийский драгунский?
— Бежит, ваше величество. — Клапан-Брюк сглотнул слюну и показал куда-то назад. — В сторону Флоренции.
Возведя очи горе, император минут десять богохульствовал на неведомом наречии — не иначе, как по-арамейски, — и никто не осмеливался прервать этот поток ругани. Он, вероятно, хотел знать, в чем же столь тяжкое прегрешение его, что Царь Небесный послал ему всех своих олухов, из которых воины — как из дерьма пуля, и сражения с ними можно только проигрывать.
— Надо что-то делать, — сказал он, наконец отведя душу, а дух — переведя. — Нельзя бросить этих храбрецов на произвол судьбы. Испанцы, не испанцы — если сражаются под моими знаменами, значит, это мои дети. А мои дети… — Тут он сделал паузу и, казалось, сквозь густую завесу дыма проник орлиным взором в происходящее на правом фланге. — А мои дети — это дети Франции.
Генералитет приличествующим случаю гулом выразил свое одобрение словам Недомерка. Ну, разумеется, дети Франции. Как верно! Блистательная игра слов. Истинно корсиканская тонкость. Бонапарт энергическим взмахом руки пресек эти изъявления восторга.
— Ну, какие будут предложения? — спросил он, обводя взглядом свиту. Штабные стали прокашливаться и делать жесты, долженствовавшие означать, что целый ворох предложений вот-вот слетит у них с языка. Ничего, однако, не слетело.
Когда император в последний раз задавал этот вопрос — помнится, дело было под Смоленском — генерал Кобель предложил «по-лисьи хитроумный охват противника с флангов». Осуществить этот замысел было поручено самому Кобелю, но по-лисьи хитроумный охват обернулся по-заячьи стремительным бегством. И вот теперь Кобель, разжалованный в капитаны, проходит — если еще не убит — ускоренный курс тактики на практике и на передовой, а если точнее — где-то на раздолбанном вдребезги правом фланге.
— Мюрат!
Разряженный в пух и прах маршал Мюрат вытянулся и щелкнул каблуками. Гусарский мундир, до невозможной густоты расшитый золотыми шнурами, галунами и позументами, завитые крупными кольцами волосы, золотая серьга в ухе — маршал напоминал красавчика цыгана, играющего в итальянской оперетке сказочного принца.
— Я, ваше величество.
Недомерок ткнул зажатой в кулаке трубой туда, где в очередной раз скрылись в дыму синие мундиры.
— Придумайте что-нибудь, Мюрат. И немедленно.
— Ваше величество…
— Я вам приказываю.
Мюрат, сморщившись в очевидном напряжении, принялся думать. Он был храбр, как юный козлик, но и только. То ли дело атаки, погони, рубка — тут он был в своей стихии. Большого труда стоило ему вымолить прощение у императора за то, как блистательно навел он порядок в Мадриде 2 мая 1808 года. «Я справлюсь с этим двумя ружейными залпами», — говорилось в бодром письме Бонапарту, написанном в тот же день, в двенадцать часов. Он до сих пор поперхивается, вспоминая, как потом, когда пришлось держать в Фонтенебло ответ, Недомерок заставил его это пресловутое письмо съесть — клочок за клочком разжевать и проглотить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
А когда кому-нибудь из пленных удавалось сорваться в побег, не местные ли жители из окрестных деревень на нас доносили или же сами хватали и пинками гнали назад, в лагерь? То-то. Как-то так получается, что теперь вообще никто не помнит про лагерь под Гамбургом: фрицы — большие мастера маршировать гусиным шагом, а чуть что — начинаются у них провалы в памяти. Но речь сейчас не об этом, а о том, что в 1812 году, когда мы в этом лагере уж были при последнем издыхании, Бонапарту взбрело в голову идти покорять Россию.
А когда готовится вторжение таких размеров, пушечное мясо — в цене. И вот тем ветеранам Северной дивизии, кто еще не околел от холода, не загнулся с голодухи, от тифа или чахотки, предложили на выбор — либо и дальше гнить заживо, либо напялить синий мундир и отправляться на войну.
— Ну-с, есть желающие идти добровольцами в Россию?
— Куда-куда?
— В Россию.
Две с лишним тысячи пленных только и спросили: «Где подписать?» И это — после всего, что было, после той незабываемой переправы…
А переправ на долю Великой Армии выпало немало. На Святой Руси оказалось до дьявола русских, которые в нас стреляли, и до чертовой матери рек, где мы мокли. Последней перед Москвой-рекой была речка Ворошилка, огибавшая Сбодуново, а на речке — брод, и вот теперь через брод этот безостановочно движется казачья конница, опрокинувшая правое крыло французов, а император их тем временем восхищенно смотрит на нас в подзорную трубу и спрашивает Тютелькю, кто эти храбрецы и почему они, не обращая внимания на все, что валится и сыплется им на голову, в полном порядке продолжают наступать.
А ответ между тем был прост. Шагая по горящему жнивью на правом фланге наполеоновской армии, оголенном и смятом огнем русских батарей, держа равнение и не расстраивая рядов, четыреста пятьдесят испанцев из второго батальона 326-го пехотного полка не совершали ничего героического. Так что не кладите венков к нашему пьедесталу. Ни один раненый, если мог держаться на ногах, не отстал и не поплелся в тыл, а мы все надвигались на русские позиции по одной простой — проще некуда — причине: мы собрались дезертировать. Под шумок — если можно так назвать гром и грохот сражения — второй батальон 326-го полка с барабанным боем и развернутым знаменем переходил на сторону противника.
III
Предложение маршала Мюрата
Ну, стало быть, так. Мы — внизу, в двух шагах от позиций русских, ждем, когда они, не догадываясь, что перед ними — перебежчики, смелют нас в муку, а с вершины холма, тоже ничего не подозревая, любуется нашим героизмом вся императорская ставка. Генералы переглядываются, не веря своим глазам. Нет, вы только посмотрите. О-ляля, вуаля, нет, ну вы подумайте: самые ненадежные части, всегдашнее брожение, вечный ропот, непрестанные разговорчики, что для них, мол, это — чужая война, что они не желают разгребать чужое дерьмо, а теперь, нет, вы гляньте, да это просто чудо: на правом фланге — прорыв, а они атакуют!
Кто бы мог представить себе такое, когда мы их чуть ли не силой брали под ружье, говоря: либо пойдете воевать в Россию, либо подохнете в гамбургских лагерях. Так толковали между собой генералы и при этом похлопывали друг друга по спине, потому что оттуда, где они стояли, зрелище и вправду поражало воображение: правый фланг в буквальном смысле разорван в клочья, тлеющие стерни завалены трупами, словно провернутыми через мясорубку, русские пушки знай себе гвоздят без передышки, а второй батальон 326-го пехотного, невзирая ни на что, наступает на врага. О-о, эти эспаньолы! О-о, какие бравые гарсоны! Нэс-па? Х'аб'ецы неустрашимые. Пгосто тогеадогы какие-то.
И сам Недомерок тоже не отводил взора от нашего батальона. Всякий раз, как дым разрывов закрывал панораму Сбодунова, он морщил августейший лоб, отводил подзорную трубу, прижимал ее к щеке, тревожась о судьбе маленького одинокого подразделения, проявившего такую невиданную стойкость на том рубеже, откуда всех его анфанделапатри как ветром сдуло. Движение это он повторял ежеминутно, потому что русские пороха в то утро не жалели и палили с остервенением, приговаривая, должно быть, «Побъеда, товарисч!», и бомбы рвались беспрестанно, а картечь… да, совершенно верно, картечь — визжала, и местность тонула в таком густом дыму, что состояние правого фланга Бонапарт и его штабные представляли себе столь же отчетливо, как отварная форель — ручьи, где она плещется. Спору нет — с вершины холма панорама битвы производила сильнейшее впечатление: тлеющее жнивье, французы потеснены справа, но удерживают позиции в центре и на левом фланге, равнина усеяна маленькими, разрозненными и совершенно неподвижными синими пятнышками. Потери огромны: к этому часу почти три тысячи убитых и раненых, а ведь до развязки еще ох как далеко. Вот батареи русских дали новый залп, синие шеренги 326-го заволокло дымом, и весь императорский генералитет, блиставший на вершине холма галунами и шитьем, затаил дыхание, подражая человеку в сером сюртуке и огромной треуголке, который с нахмуренным челом наблюдал за происходящим.
Потом легкий ветерок разогнал клубы дыма, открывая взору 326-й: испанский батальон продолжал наступать в полном порядке, и Недомерок, словно радуясь, что предчувствие его не обмануло, улыбнулся, как было ему свойственно, то есть скривил чуть заметно губы, а вся его раззолоченная свита, весь этот кордебалет, окружавший его в чаянии получить герцогство в Голштинии, пожизненную пенсию, теплое местечко где-нибудь в тиши и глуши Фонтенебло, все маршалы и адъютанты облегченно вздохнули вслед за императором: да, ваше величество, вот пример истинного мужества.
— Н-но их ж-же на ку-ку-ски р-разорвет, — заикаясь, выразил общее мнение ставки генерал Клапан-Брюк, который славился в главной квартире жизнеутверждающим взглядом.
И без него всем все было понятно. Жить 326-му линейному оставалось столько же, сколько Марии-Антуанетте после того, как в тюрьме Консьержери ее остригли. Тем не менее, услышав эти слова, Недомерок сунул подзорную трубу под мышкуй, нахмурясь, подпер кулаком подбородок.
Он всегда так делал, когда надо было удачно запечатлеться на гравюре или выиграть битву, и это движение всякий раз обходилось Франции тысяч в пять-шесть убитыми и ранеными.
— Надо что-то сделать для этих героев, — молвил он наконец. — Тютелькю!
— Я, ваше величество!
— Передай им приказ отступать — они заслужили себе почетное право на отход. Будет глупо, если их перебьют без цели и смысла… А вы, Клапан-Брюк, пошлите кого-нибудь из дивизии Разотри прикрыть их.
Генерал некоторое время не решался открыть рот, но вот наконец отважился:
— Ба-ба.., боюсь, ваше величество, что это невозможно.
— Невозможно? — И двенадцать ружейных стволов расстрельной команды не взглянули бы на генерала с меньшей приязнью, чем посмотрел на него император. — В моем лексиконе такого слова нет.
Клапан-Брюк, который был человек начитанный, хоть и генерал, потерянно возразил:
— Ма-ма.., могу па-па.., поклясться, ваше величество, что в словаре Французской Академии оно значится и значит «то, что не возможно».
— А я вам говорю: нет такого слова. — Глаза Бонапарта метали молнии. — А если даже и есть, в чем я сильно сомневаюсь, ступайте в Академию и вычеркните его… Поняли?
Клапан-Брюк справился с замешательством и теперь напрягал все силы, чтобы выйти из неловкого положения:
— Ра-ра.., разумеется, ваше величество.
— Всесветные эрудиты скверно действуют мне на печень.
— Ви-ви.., виноват, ва-ва.., ваше величество. — Из неловкого положения генерал вышел, но прошел недалеко. — Это было не.., не.., доразумение. — Он прокашлялся. — Кхм. Ля-ля.., ляпсус.
— Еще раз ляляпнете такое — отправлю в Испанию, на Сьерра-Морене партизан ловить. Побегаете по горам, протрясетесь. Ну-с, ладно. Так что там с дивизией Разотри?
— 202-й линейный полк этой див-див-дивизии пе-пе-пе-реброшен на усиление Нея, отбивать Ворошильский б-брод.
Недомерок взглянул в указанном направлении и процедил сквозь зубы очередную порцию замысловатой корсиканской брани: между пылающими избами и дымящимися стернями на подступах к Ворошильскому броду виднелась какая-то синяя масса, в гуще которой вспыхивали искры казачьих клинков. По состоянию на этот час 202-м линейным полком никого усилить было уже нельзя.
— А что 34-я легкоконная бригада?
— В сущности, ее больше нет, ваше величество.
Потери составили семьдесят процентов.
— А 42-й конногренадерский полк?
— Это случилось еще вчера утром, ваше величество. Конные гренадеры — теперь пешие, да и осталось их не больше роты.
— А 3-й Флорентийский драгунский?
— Бежит, ваше величество. — Клапан-Брюк сглотнул слюну и показал куда-то назад. — В сторону Флоренции.
Возведя очи горе, император минут десять богохульствовал на неведомом наречии — не иначе, как по-арамейски, — и никто не осмеливался прервать этот поток ругани. Он, вероятно, хотел знать, в чем же столь тяжкое прегрешение его, что Царь Небесный послал ему всех своих олухов, из которых воины — как из дерьма пуля, и сражения с ними можно только проигрывать.
— Надо что-то делать, — сказал он, наконец отведя душу, а дух — переведя. — Нельзя бросить этих храбрецов на произвол судьбы. Испанцы, не испанцы — если сражаются под моими знаменами, значит, это мои дети. А мои дети… — Тут он сделал паузу и, казалось, сквозь густую завесу дыма проник орлиным взором в происходящее на правом фланге. — А мои дети — это дети Франции.
Генералитет приличествующим случаю гулом выразил свое одобрение словам Недомерка. Ну, разумеется, дети Франции. Как верно! Блистательная игра слов. Истинно корсиканская тонкость. Бонапарт энергическим взмахом руки пресек эти изъявления восторга.
— Ну, какие будут предложения? — спросил он, обводя взглядом свиту. Штабные стали прокашливаться и делать жесты, долженствовавшие означать, что целый ворох предложений вот-вот слетит у них с языка. Ничего, однако, не слетело.
Когда император в последний раз задавал этот вопрос — помнится, дело было под Смоленском — генерал Кобель предложил «по-лисьи хитроумный охват противника с флангов». Осуществить этот замысел было поручено самому Кобелю, но по-лисьи хитроумный охват обернулся по-заячьи стремительным бегством. И вот теперь Кобель, разжалованный в капитаны, проходит — если еще не убит — ускоренный курс тактики на практике и на передовой, а если точнее — где-то на раздолбанном вдребезги правом фланге.
— Мюрат!
Разряженный в пух и прах маршал Мюрат вытянулся и щелкнул каблуками. Гусарский мундир, до невозможной густоты расшитый золотыми шнурами, галунами и позументами, завитые крупными кольцами волосы, золотая серьга в ухе — маршал напоминал красавчика цыгана, играющего в итальянской оперетке сказочного принца.
— Я, ваше величество.
Недомерок ткнул зажатой в кулаке трубой туда, где в очередной раз скрылись в дыму синие мундиры.
— Придумайте что-нибудь, Мюрат. И немедленно.
— Ваше величество…
— Я вам приказываю.
Мюрат, сморщившись в очевидном напряжении, принялся думать. Он был храбр, как юный козлик, но и только. То ли дело атаки, погони, рубка — тут он был в своей стихии. Большого труда стоило ему вымолить прощение у императора за то, как блистательно навел он порядок в Мадриде 2 мая 1808 года. «Я справлюсь с этим двумя ружейными залпами», — говорилось в бодром письме Бонапарту, написанном в тот же день, в двенадцать часов. Он до сих пор поперхивается, вспоминая, как потом, когда пришлось держать в Фонтенебло ответ, Недомерок заставил его это пресловутое письмо съесть — клочок за клочком разжевать и проглотить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14