Дан трудно знакомился, даже если его знакомили специально, а такое случалось неоднократно: жены друзей не любят холостяков, ищут им незамужних подруг, конечно же, «безумно интересных». Было, было, хаживал он на смотрины, и не всегда, к слову, они оканчивались безрезультатно: монахом-схимником Дан себя не считал, а, напротив, поглядывая иной раз в зеркало, видел там орла-гренадера – в отца, в деда, в прадеда, – и ростом бог не обидел, и прочими статями, и кое-какая голова на плечах имеется. Но в голове этой как раз тормозное устройство хорошо свинчено. Оно и подсказывает сейчас; притормози, Дан, не лезь вон из кожи. Что ты нашел в этой Оле?..
– Следующая остановка – Самотечная площадь, – захрипел динамик.
– Вам сходить, – быстро сказала Оля.
– Я вас провожу, – из вежливости, из вежливости: ты же – джентльмен. Дан.
– Ни в коем случае. Меня не надо провожать, я этого не люблю.
– Но, Оля…
– Мне от остановки два шага. Ну я вас прошу…
Дан встал. Он уже принял решение: попрощаться и уйти. Завтра понедельник, тяжкий день, опять работа, репетиция с утра, нервотрепка в главке, надо выспаться и встать со свежей головой по возможности. Итак, попрощаться и уйти…
– Жаль, Оля. Неужели так и не увидимся больше?
– Почему не увидимся? Я же волшебница, а волшебницы не бросают хороших людей.
Опять смеется? Кто ее разберет…
– Я могу вам позвонить?
– Лучше я вам. Скажите номер.
– Я запишу, – Дан мгновенно забыл о твердом решении «попрощаться и уйти», лихорадочно выхватил из кармана плаща записную книжку, вырвал листок, торопливо нацарапал – троллейбус качало – номер. – Возьмите. Я буду ждать.
Не оборачиваясь, он пробежал по пустому салону, выскочил на улицу – в ночь, в дождь, в ветер, остановился: мимо проплыл троллейбус-аквариум, за стеклом легко улыбалась Оля. И Дан заулыбался, так и стоял, улыбаясь, смотрел вслед аквариуму, даже дождя не замечал. А когда заметил, вытер лицо ладонью, сообразил: батюшки-святы, он же зонтик в троллейбусе оставил, хороший японский складной зонтик, повесил его на спинку сиденья, обормот, заговорился – и забыл…
Ну и черт с ним в конце концов…
2
Дан сидел верхом на моноцикле и кидал пять шариков. Моноцикл – по-русски одноколесный велосипед, сооружение крайне неудобное, пожалуй, даже бессмысленное. Торчишь на узеньком седелке, ерзаешь на нем непрерывно, сучишь ногами на педальках, чтобы не упасть носом в пол, удержать зыбкое равновесие. Правда, можно вовсю крутить педали и ехать по прямой или по кругу, расточать улыбки направо-налево, ликующим видом утверждая, что удовольствие от езды – беспримерное. Так и должно поступать, коли ты артист цирка, коли ты выехал на манеж на одноколесном монстре, чтобы веселить почтеннейшую публику, чтобы – не дай бог! – не заставить ее помыслить, что тебе трудно, страшно или коломытно, – нет, напротив, ты обязан показать, как ты ловок, умел, весел и легок, как прекрасно накатан твой моноцикл, как бойко ты кидаешь свои шарики, будто привязанные невидимыми нитями к твоим магнитным ладоням.
Дан считался в цирке неплохим жонглером до недавних пор. Он работал салонный номер: трость, котелок, монокль, зажженная сигара, носовой платок, галстук-бабочка – все это летало у него вверх-вниз, эдак небрежно, как бы между прочим, а он, во фраке и штиблетах-лакишах – ресторанный лорд – ловил летучую дребедень руками, глазом, карманом – оттопыренным, естественно, и… ах, да: еще губами – сигару, и курил, пускал дым кольцами, левой рукой в белоснежной перчатке наклонял котелок, смотрел на зрителей сквозь простое стекло монокля, принимал аплодисменты. Парад-алле! Однако надоело.
Однообразие надоело, собственный набриолиненный вид провинциального вампира, томного кумира офицерских супружниц, надоели летающие предметы туалета.
А если честно, Дан сам себя хорошим жонглером не считал, не верил себе. Многого, знал, ему недоставало. Куража циркового, когда каждое выступление как премьера, как бенефис – это из артистического ряда сравнений, а коли взяться за общечеловеческий ряд – как первое свидание, как свадебная церемония, как первая брачная ночь, наконец! Короче, возвращаясь к суровой прозе, кураж – это постоянное волнение, постоянное напряжение, настроение вот какое: шагнешь – и полетел. А Дан не умел летать. Дан умел работать. Добротно, на совесть, профессионально, но – без куража.
А еще терпения ему не хватало. Цирковой жонглер обязан быть стоиком. Один классик сказал: «Талант – это терпение!» Другой дополнил: «Талант – это труд!» Задолго до них русский мужичок придумал хитрую поговорку про труд и терпение, которые все на свете одолеют. Похоже, мужичок тот знаком был с талантливым жонглером, однажды устал наблюдать за его многочасовой работенкой, а с устатку мудрую мысль афоризмом и выстроил.
Жонглер проснулся – кидает шарики или что там еще у него под рукой есть. Позавтракал – кидает. На репетицию пришел – естественно, кидает. Пообедал – кидает. Перед сном – кидает. Однажды Дан видел умилительную картину. Друг его Коля, жонглер от Бога, один из лучших в мировом цирке, хлебал щи в цирковом буфете. В правой руке у него была ложка, перед глазами, опертые на солонку – «Три мушкетера» бессмертного Дюма-отца, а левой он машинально бросал два теннисных мячика.
Два мячика одной рукой – игра для детей младшего возраста.
– Зачем тебе эта морока, Кот? – спросил его Дан, зашедший в буфет перехватить тех же щец. – Два мячика ничему не способствуют: ни добротному пищеварению, ни растущему мастерству. Кидай три, на худой конец…
Друг Коля словил свои мячи, оторвался от ложки и «Трех мушкетеров», сказал серьезно:
– Три не могу. Пока. В тарелку, гады, сыплются. Люська, жена, лается: жирные пятна на рубахе, щи брызгаются.
Великий Цезарь умел одновременно писать, читать и разговаривать с подчиненными. Великий Коля умел одновременно обедать, читать Дюма и жонглировать. Третий мяч отвлекал его внимание либо от книги, либо от щей, но Коля никогда не останавливался на достигнутом.
Дан придет в манеж, покидает часа три, вспотеет до ребер:
– Привет, Кот, я – в душ.
А Коля работает в скоростном темпе с шестью булавами, хохочет, орет вслед:
– Слабачок, Дан. Делай как я – знаменитым станешь! Дан не сумел стать знаменитым, как Коля. Терпения не хватило. Да и быстро приедалось ему одно и то же, потому и влез он теперь на моноцикл, решил попробовать себя в ином амплуа. Осел на репетиционном периоде в московской студии в Измайлове, потихоньку готовил новый номер.
– Легкой дорожки ищешь, – сказал ему бестактный Коля. – Сядешь на моноцикл – любую халтурку публика спустит. Как же, как же: на этом тычке и сидеть-то нескладно, а он – герой! – еще и кидает чегой-то. И ловит иногда.
– А если я всегда ловить буду?
– Вре-ошь, Данила, кому баки расчесываешь? Нет жонглера, который бы не сыпал. Ты сколь кидать станешь?
– Пять-шесть.
– Булавы?
– Булавы, кольца, мячи.
– Не размазывай картинку, Данила, оставь три булавы, да только работай как на земле, чтоб их видно не было, чтоб они вихрем летели, чтоб дурак зритель забыл про твой оселок под задницей. Идею уловил?
Идею Дан уловил, неплохой казалась идея. Три булавы Дан кидал почти виртуозно, в хорошем темпе, с двух рук, каскадом, из-за спины, из-под ноги – как угодно! – и темп, темп, темп. Правда, если стоял на одном месте. Начинал двигаться по манежу – темп терялся, и объяснить сей феномен Дан не мог. Казалось бы, все наоборот должно выйти, ан нет, не получалось. А что на моноцикле будет? Пока на нем прочно сидеть навостришься – сто мозолей на заднице набьешь. Ну и что особенного? Сколь ни набил – все его, зато сидит «на палочке верхом» как влитой. И кидает, кидает, пока терпения хватает.
С утра хватало. Час раскидывался, весь взмок.
Тиль сказал:
– Передохни, бедолага.
Дан согласился. Он вообще легко соглашался отдохнуть, а тут режиссер номера лично грех отпустил.
– Плохо у тебя пять идет, – сказал Тиль.
– Без тебя знаю, – огрызнулся Дан.
Дан – не Коля и тем более не Цезарь. Он не умел делать два сложных дела вместе: сидеть и кидать пять предметов.
– Три я освоил в самый цвет.
– Три – мало, – лениво протянул Тиль, оглядел с пристрастием свои руки – холеные длиннопалые ладони, ногти ухожены, на безымянном пальце правой – перстень с агатом. А в серединке агата жемчужинка белой каплей. Любил себя Тиль, холил и нежил, чистил-блистил, даже нервничать себе не разрешал. – Три – фуфло.
Сказал – и точка. Объяснять – тратить нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются. Тиль никогда их не тратил, даже в те былинные времена, когда трудился партерным акробатом, вскакивал «верхним» в колонну из четырех. Дан тогда еще не родился, наверно. И-никто не родился. Так никто и не ведал, сколько лет Тилю. Может, шестьдесят, а может, все сто. Агасфер.
Кстати, почему он – Тиль? В смысле – Уленшпигель? На взгляд Дана, ничего общего: юмора ни на грош, воинственности никакой. Правду он искать не любит, считает, что она, правда его разлюбезная, сама явится, когда пора подоспеет. Да и какая Тилю правда нужна? Тихая, ровненькая, чтоб не тревожила, не будоражила, не выводила его из устойчивого равновесия.
Ходит слух, что Тиль – фамилия. Дескать, он француз, голландец или итальянец, чьи щуры и пращуры прибыли в Россию в скрипучей повозке Мельпомены, а потом как-то отстали от нее, осели на русской ниве, натурализовались. Давным-давно, говорят, это случилось. При царе Горохе.
Но коли Тиль – фамилия, то что за имя-отчество он носит? Этого Дан тоже не ведал. Всегда Тиль был только Тилем и никем больше, и все в цирке – от мала до велика, от заштатного униформиста до народного артиста – называли его именно так и только на «ты». И он всех на «ты» величал. От народного артиста до заштатного униформиста.
Сейчас он сидел в манеже у барьера на складном рыболовном стульчике, который всегда носил с собой в портфеле (о, портфель Тиля! ему надо петь особые саги – его древности и вместительности, где с незапамятных времен умещались сценарии вперемежку с термосом и бутербродами, складной стул и складной зонт, антикварные книги и полный маникюрный набор, коему завидовало не одно поколение цирковых див!), сидел он преспокойненько, вытянув худые ножки, и брюки его являли собой идеал утюжки, а черные полуботиночки сверкали зеркальной ясностью, несмотря на дождь и грязь. Впрочем, ясность эта удивляла менее всего: Тиль носил калоши – это во второй половине двадцатого века! – и они аккуратнейшим образом примостились возле алюминиевой ножки стульчика.
– Кстати, Данчик, – сказал Тиль, вынимая из нагрудного кармана пилочку для ногтей и проводя ею по отполированному ноготку на мизинце; что-то там его не устроило, какую-либо шероховатость обнаружил его придирчивый глаз:
– Тебе некая шантретка звонила.
Дан слез с моноцикла, сел на барьер, массировал запястья, слушал Тиля вполуха:
– С чего ты взял, что шантретка? И почему шантретка, а не шатенка?
– Милый Данчик, отвечаю по мере поступления вопросов. Ответ первый: по голосу, голос у нее был шантретистый. Ответ второй: так куртуазнее.
– А у блондинок, выходит, голос блондинистый?
– Точно так, Данчик, ты поймал самую суть. А у брюнеток, позволю себе дополнить, – брюнетистый голосок, Данчик, и это ужасно, ужасно, поверь старому Тилю.
– Не любишь брюнеток, Тиль?
– Боюсь, Данчик. Они все – вампирессы. Набросятся, закусают, съедят без соли.
– И калоши?
– Калоши не станут, Данчик, они скрипят неприятно. У меня от этого скрипа мурашки по телу.
– Если мурашки, надо в баню, – глупо сострил Дан. Впрочем, сейчас ему было все равно, как острить: руки побаливали – то ли старый перелом к непогоде разнылся, то ли крепатуру заработал, мышцу потянул. – Так что за шантретка, выяснил, Тиль?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
– Следующая остановка – Самотечная площадь, – захрипел динамик.
– Вам сходить, – быстро сказала Оля.
– Я вас провожу, – из вежливости, из вежливости: ты же – джентльмен. Дан.
– Ни в коем случае. Меня не надо провожать, я этого не люблю.
– Но, Оля…
– Мне от остановки два шага. Ну я вас прошу…
Дан встал. Он уже принял решение: попрощаться и уйти. Завтра понедельник, тяжкий день, опять работа, репетиция с утра, нервотрепка в главке, надо выспаться и встать со свежей головой по возможности. Итак, попрощаться и уйти…
– Жаль, Оля. Неужели так и не увидимся больше?
– Почему не увидимся? Я же волшебница, а волшебницы не бросают хороших людей.
Опять смеется? Кто ее разберет…
– Я могу вам позвонить?
– Лучше я вам. Скажите номер.
– Я запишу, – Дан мгновенно забыл о твердом решении «попрощаться и уйти», лихорадочно выхватил из кармана плаща записную книжку, вырвал листок, торопливо нацарапал – троллейбус качало – номер. – Возьмите. Я буду ждать.
Не оборачиваясь, он пробежал по пустому салону, выскочил на улицу – в ночь, в дождь, в ветер, остановился: мимо проплыл троллейбус-аквариум, за стеклом легко улыбалась Оля. И Дан заулыбался, так и стоял, улыбаясь, смотрел вслед аквариуму, даже дождя не замечал. А когда заметил, вытер лицо ладонью, сообразил: батюшки-святы, он же зонтик в троллейбусе оставил, хороший японский складной зонтик, повесил его на спинку сиденья, обормот, заговорился – и забыл…
Ну и черт с ним в конце концов…
2
Дан сидел верхом на моноцикле и кидал пять шариков. Моноцикл – по-русски одноколесный велосипед, сооружение крайне неудобное, пожалуй, даже бессмысленное. Торчишь на узеньком седелке, ерзаешь на нем непрерывно, сучишь ногами на педальках, чтобы не упасть носом в пол, удержать зыбкое равновесие. Правда, можно вовсю крутить педали и ехать по прямой или по кругу, расточать улыбки направо-налево, ликующим видом утверждая, что удовольствие от езды – беспримерное. Так и должно поступать, коли ты артист цирка, коли ты выехал на манеж на одноколесном монстре, чтобы веселить почтеннейшую публику, чтобы – не дай бог! – не заставить ее помыслить, что тебе трудно, страшно или коломытно, – нет, напротив, ты обязан показать, как ты ловок, умел, весел и легок, как прекрасно накатан твой моноцикл, как бойко ты кидаешь свои шарики, будто привязанные невидимыми нитями к твоим магнитным ладоням.
Дан считался в цирке неплохим жонглером до недавних пор. Он работал салонный номер: трость, котелок, монокль, зажженная сигара, носовой платок, галстук-бабочка – все это летало у него вверх-вниз, эдак небрежно, как бы между прочим, а он, во фраке и штиблетах-лакишах – ресторанный лорд – ловил летучую дребедень руками, глазом, карманом – оттопыренным, естественно, и… ах, да: еще губами – сигару, и курил, пускал дым кольцами, левой рукой в белоснежной перчатке наклонял котелок, смотрел на зрителей сквозь простое стекло монокля, принимал аплодисменты. Парад-алле! Однако надоело.
Однообразие надоело, собственный набриолиненный вид провинциального вампира, томного кумира офицерских супружниц, надоели летающие предметы туалета.
А если честно, Дан сам себя хорошим жонглером не считал, не верил себе. Многого, знал, ему недоставало. Куража циркового, когда каждое выступление как премьера, как бенефис – это из артистического ряда сравнений, а коли взяться за общечеловеческий ряд – как первое свидание, как свадебная церемония, как первая брачная ночь, наконец! Короче, возвращаясь к суровой прозе, кураж – это постоянное волнение, постоянное напряжение, настроение вот какое: шагнешь – и полетел. А Дан не умел летать. Дан умел работать. Добротно, на совесть, профессионально, но – без куража.
А еще терпения ему не хватало. Цирковой жонглер обязан быть стоиком. Один классик сказал: «Талант – это терпение!» Другой дополнил: «Талант – это труд!» Задолго до них русский мужичок придумал хитрую поговорку про труд и терпение, которые все на свете одолеют. Похоже, мужичок тот знаком был с талантливым жонглером, однажды устал наблюдать за его многочасовой работенкой, а с устатку мудрую мысль афоризмом и выстроил.
Жонглер проснулся – кидает шарики или что там еще у него под рукой есть. Позавтракал – кидает. На репетицию пришел – естественно, кидает. Пообедал – кидает. Перед сном – кидает. Однажды Дан видел умилительную картину. Друг его Коля, жонглер от Бога, один из лучших в мировом цирке, хлебал щи в цирковом буфете. В правой руке у него была ложка, перед глазами, опертые на солонку – «Три мушкетера» бессмертного Дюма-отца, а левой он машинально бросал два теннисных мячика.
Два мячика одной рукой – игра для детей младшего возраста.
– Зачем тебе эта морока, Кот? – спросил его Дан, зашедший в буфет перехватить тех же щец. – Два мячика ничему не способствуют: ни добротному пищеварению, ни растущему мастерству. Кидай три, на худой конец…
Друг Коля словил свои мячи, оторвался от ложки и «Трех мушкетеров», сказал серьезно:
– Три не могу. Пока. В тарелку, гады, сыплются. Люська, жена, лается: жирные пятна на рубахе, щи брызгаются.
Великий Цезарь умел одновременно писать, читать и разговаривать с подчиненными. Великий Коля умел одновременно обедать, читать Дюма и жонглировать. Третий мяч отвлекал его внимание либо от книги, либо от щей, но Коля никогда не останавливался на достигнутом.
Дан придет в манеж, покидает часа три, вспотеет до ребер:
– Привет, Кот, я – в душ.
А Коля работает в скоростном темпе с шестью булавами, хохочет, орет вслед:
– Слабачок, Дан. Делай как я – знаменитым станешь! Дан не сумел стать знаменитым, как Коля. Терпения не хватило. Да и быстро приедалось ему одно и то же, потому и влез он теперь на моноцикл, решил попробовать себя в ином амплуа. Осел на репетиционном периоде в московской студии в Измайлове, потихоньку готовил новый номер.
– Легкой дорожки ищешь, – сказал ему бестактный Коля. – Сядешь на моноцикл – любую халтурку публика спустит. Как же, как же: на этом тычке и сидеть-то нескладно, а он – герой! – еще и кидает чегой-то. И ловит иногда.
– А если я всегда ловить буду?
– Вре-ошь, Данила, кому баки расчесываешь? Нет жонглера, который бы не сыпал. Ты сколь кидать станешь?
– Пять-шесть.
– Булавы?
– Булавы, кольца, мячи.
– Не размазывай картинку, Данила, оставь три булавы, да только работай как на земле, чтоб их видно не было, чтоб они вихрем летели, чтоб дурак зритель забыл про твой оселок под задницей. Идею уловил?
Идею Дан уловил, неплохой казалась идея. Три булавы Дан кидал почти виртуозно, в хорошем темпе, с двух рук, каскадом, из-за спины, из-под ноги – как угодно! – и темп, темп, темп. Правда, если стоял на одном месте. Начинал двигаться по манежу – темп терялся, и объяснить сей феномен Дан не мог. Казалось бы, все наоборот должно выйти, ан нет, не получалось. А что на моноцикле будет? Пока на нем прочно сидеть навостришься – сто мозолей на заднице набьешь. Ну и что особенного? Сколь ни набил – все его, зато сидит «на палочке верхом» как влитой. И кидает, кидает, пока терпения хватает.
С утра хватало. Час раскидывался, весь взмок.
Тиль сказал:
– Передохни, бедолага.
Дан согласился. Он вообще легко соглашался отдохнуть, а тут режиссер номера лично грех отпустил.
– Плохо у тебя пять идет, – сказал Тиль.
– Без тебя знаю, – огрызнулся Дан.
Дан – не Коля и тем более не Цезарь. Он не умел делать два сложных дела вместе: сидеть и кидать пять предметов.
– Три я освоил в самый цвет.
– Три – мало, – лениво протянул Тиль, оглядел с пристрастием свои руки – холеные длиннопалые ладони, ногти ухожены, на безымянном пальце правой – перстень с агатом. А в серединке агата жемчужинка белой каплей. Любил себя Тиль, холил и нежил, чистил-блистил, даже нервничать себе не разрешал. – Три – фуфло.
Сказал – и точка. Объяснять – тратить нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются. Тиль никогда их не тратил, даже в те былинные времена, когда трудился партерным акробатом, вскакивал «верхним» в колонну из четырех. Дан тогда еще не родился, наверно. И-никто не родился. Так никто и не ведал, сколько лет Тилю. Может, шестьдесят, а может, все сто. Агасфер.
Кстати, почему он – Тиль? В смысле – Уленшпигель? На взгляд Дана, ничего общего: юмора ни на грош, воинственности никакой. Правду он искать не любит, считает, что она, правда его разлюбезная, сама явится, когда пора подоспеет. Да и какая Тилю правда нужна? Тихая, ровненькая, чтоб не тревожила, не будоражила, не выводила его из устойчивого равновесия.
Ходит слух, что Тиль – фамилия. Дескать, он француз, голландец или итальянец, чьи щуры и пращуры прибыли в Россию в скрипучей повозке Мельпомены, а потом как-то отстали от нее, осели на русской ниве, натурализовались. Давным-давно, говорят, это случилось. При царе Горохе.
Но коли Тиль – фамилия, то что за имя-отчество он носит? Этого Дан тоже не ведал. Всегда Тиль был только Тилем и никем больше, и все в цирке – от мала до велика, от заштатного униформиста до народного артиста – называли его именно так и только на «ты». И он всех на «ты» величал. От народного артиста до заштатного униформиста.
Сейчас он сидел в манеже у барьера на складном рыболовном стульчике, который всегда носил с собой в портфеле (о, портфель Тиля! ему надо петь особые саги – его древности и вместительности, где с незапамятных времен умещались сценарии вперемежку с термосом и бутербродами, складной стул и складной зонт, антикварные книги и полный маникюрный набор, коему завидовало не одно поколение цирковых див!), сидел он преспокойненько, вытянув худые ножки, и брюки его являли собой идеал утюжки, а черные полуботиночки сверкали зеркальной ясностью, несмотря на дождь и грязь. Впрочем, ясность эта удивляла менее всего: Тиль носил калоши – это во второй половине двадцатого века! – и они аккуратнейшим образом примостились возле алюминиевой ножки стульчика.
– Кстати, Данчик, – сказал Тиль, вынимая из нагрудного кармана пилочку для ногтей и проводя ею по отполированному ноготку на мизинце; что-то там его не устроило, какую-либо шероховатость обнаружил его придирчивый глаз:
– Тебе некая шантретка звонила.
Дан слез с моноцикла, сел на барьер, массировал запястья, слушал Тиля вполуха:
– С чего ты взял, что шантретка? И почему шантретка, а не шатенка?
– Милый Данчик, отвечаю по мере поступления вопросов. Ответ первый: по голосу, голос у нее был шантретистый. Ответ второй: так куртуазнее.
– А у блондинок, выходит, голос блондинистый?
– Точно так, Данчик, ты поймал самую суть. А у брюнеток, позволю себе дополнить, – брюнетистый голосок, Данчик, и это ужасно, ужасно, поверь старому Тилю.
– Не любишь брюнеток, Тиль?
– Боюсь, Данчик. Они все – вампирессы. Набросятся, закусают, съедят без соли.
– И калоши?
– Калоши не станут, Данчик, они скрипят неприятно. У меня от этого скрипа мурашки по телу.
– Если мурашки, надо в баню, – глупо сострил Дан. Впрочем, сейчас ему было все равно, как острить: руки побаливали – то ли старый перелом к непогоде разнылся, то ли крепатуру заработал, мышцу потянул. – Так что за шантретка, выяснил, Тиль?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10