Снова и снова. До тех пор, пока его не перебивает голос Клайва. Если Клайву придется отдать приказ уничтожить Вселенную, то, мне кажется, отдаст он его таким же отрешенным голосом.
– Мне очень жаль, но боюсь, что нам от вас потребуется довольно серьезная помощь, – говорит он.
Как ни парадоксально, но я верю, что Клайву действительно было жаль. Он привержен технике, а живые источники его смущают. Он мещанин-шпионократ современной школы и считает, что факты являются единственным видом информации, а тех, кто не позволяет им властвовать над собой, глубоко презирает. Если что-то он и любил кроме карьеры и серебристого «Мерседеса» (он отказывается выводить его из гаража, если замечает на нем хоть малейшую царапинку), то лишь хитрую аппаратуру и могущественных американцев – именно в такой последовательности. Клайв загорелся бы, будь Дрозд раскрытым кодом, спутником или внутриведомственной комиссией. Но в таком случае Барли мог бы и не рождаться.
Нед был полной его противоположностью и потому больше рисковал. По натуре и подготовке он был наставником агентов и капитаном команды. Живые источники были его стихией и – в том смысле, как он понимал это слово, – его страстью. Он презирал внутренние интриги вокруг разведывательной политики и все это с удовольствием предоставлял Клайву, так же как анализ предоставлял Уолтеру. В этом смысле он был убежденный примитивист, как и положено тем, кто имеет дело с человеческой натурой. Клайв же, для которого человеческая натура была смрадной трясиной без конца и края, пользовался репутацией модерниста.
* * *
Глава 5
Мы все перешли в библиотеку, где Нед и Барли начинали. Брок повесил экран и установил проектор. Он поставил стулья подковой, мысленно прикинув, кто где захочет сесть, – как часто бывает с людьми агрессивного склада, он обожал лакейские обязанности. Он слушал беседу по ретранслятору, и, несмотря на мрачные предчувствия относительно Барли, в его блеклых балтийских глазах тлело радостное возбуждение. А Барли, целиком поглощенный своими мыслями, непринужденно расположился в первом ряду между Бобом и Клайвом – привилегированный, но и рассеянный гость на частном просмотре. Я глядел на его профиль, когда Брок включил проектор: сначала его голова была задумчиво опущена, но, едва возник первый кадр, он ее сразу вскинул. Нед сидел рядом со мной. Ни одного слова, но я чувствовал умело сдерживаемое волнение. Перед нашими глазами промелькнуло двадцать мужских лиц – в основном советские ученые, отобранные в результате первых поспешных поисков в архивах Лондона и Лэнгли, которые, предположительно, могли иметь доступ к информации, фигурировавшей в тетрадях Дрозда. Некоторых показывали не единожды: сначала с бородой, потом с заретушированной бородой. Другие были представлены такими, какими их сняли двадцать лет назад, поскольку это было все, чем располагали архивы.
– Среди этих нет, – объявил Барли, когда опознание закончилось, и вдруг прижал руку к голове, словно его ужалили.
Боб никак не мог этому поверить. Но его недоверие было столь же обаятельно, как и доверие:
– И даже никаких «кажется» или «возможно», а, Барли? Что-то вы слишком уверены, если вспомнить, сколько вы уже выпили до того, как увидели объект. Черт, мне приходилось бывать на таких вечеринках, что я и своего имени вспомнить не мог.
– Абсолютно уверен, старина, – сказал Барли и вновь погрузился в свои мысли.
Наступила Катина очередь, хотя Барли, разумеется, об этом не знал. Боб подбирался к ней осторожно – профессионал из Лэнгли, демонстрирующий нам, как он работает.
– Барли, вот кое-какие мальчики и девочки, связанные с московскими издательскими кругами, – сказал он излишне небрежно, когда начал показывать фотографии. – Люди, с которыми вы могли сталкиваться во время ваших русских странствий – на приемах, на книжных ярмарках, в редакциях. Если вы увидите кого-то знакомого, свистните.
– Господи, это же Леонора! – радостно перебил Барли, не дав Бобу договорить. На экране роскошная дюжая женщина с задницей в целое футбольное поле переходила улицу. – Нора – главная движущая сила СК, – добавил Барли.
– СК? – эхом отозвался Клайв, будто раскопал секретное общество.
– «Союзкнига». СК заказывает и распространяет иностранные книги в Советском Союзе. А доходят ли книги до назначения, вопрос другой. Ну, а с Норой не соскучишься.
– Вы знаете ее фамилию?
– Зиновьева.
Правильно, подтвердила посвященным улыбка Боба.
Барли показывали других, и он называл тех, кого, по их сведениям, знал. Но когда на экране вспыхнула фотография Кати, та, которую показывали Ландау, – Катя с зачесанными вверх волосами спускается в пальто по лестнице с пластиковой сумкой в руке, – Барли буркнул «пас», как и в остальных случаях, когда люди на экране были ему неизвестны.
Боб восхитительно огорчился. Он сказал: «Пожалуйста, задержите ее» – таким расстроенным голосом, что даже младенец догадался бы, что фотография эта имеет какой-то тайный смысл.
И Брок задержал ее, а мы все задержали дыхание.
– Барли, эта малютка с темными волосами и большими глазами работает в московском издательстве «Октябрь». Прекрасно говорит по-английски, так же литературно, как вы и Гёте. По нашим сведениям, она редактор, заказывает и проверяет переводы советских авторов на английский. Вам это ничего не говорит?
– Увы, нет, – ответил Барли.
После чего Клайв перекинул его мне. Легким кивком. Берите, мол, его, Палфри. Передаю его вам. Напугайте его.
Для подобных внушений у меня есть особый голос. Ему положено внушить ужас, точно при произнесении брачной клятвы перед алтарем, и я ненавижу его, потому что его ненавидит Ханна. Если бы люди моей профессии носили белые халаты, именно в такой момент я бы делал смертоносную инъекцию. Но в тот вечер, едва оставшись с ним наедине, я избрал более сочувственный тон и стал иным и, пожалуй, помолодевшим Палфри, который, как клялась Ханна, мог победить. Я обратился к Барли не так, как к обыкновенному стажеру, а как к другу, которого я хочу предостеречь.
Вот какова подоплека, сказал я, прибегнув к самым неюридическим выражениям, какие только мог подыскать. Вот петля, которую мы затягиваем на вашей шее. Берегитесь. Взвесьте все.
Других я заставляю сесть. Но Барли позволил бродить по комнате, так как успел заметить, что ему легче, когда он может расхаживать взад и вперед, передергивать плечами, вскидывать руки, блаженно потягиваясь. Симпатия – это проклятие, даже когда она недолговечна, и все скверные английские законы, взятые вместе, не способны меня от нее оградить.
И временно проникшись к нему сочувствием, я обнаружил в нем много такого, чего не уловил в присутствии остальных. Я заметил, как он отстраняется от меня, словно борясь с присущей ему склонностью дарить себя первому же, кто его востребует. Заметил, как его руки, вопреки стремлению к самодисциплине, остаются непокорными, особенно локти, которые, казалось, стремятся высвободиться из любой форменной одежды, на них натянутой.
И я заметил собственную досаду, что мне не удается наблюдать его вблизи, что я вынужден ловить его отражение в обрамленных позолотой зеркалах, мимо которых он ходил. И даже теперь он представляется мне в недостижимой дали.
И я заметил его задумчивость, когда он окунался в мои наставления и выныривал, что-то ухватив, и отворачивался, чтобы это переварить. И передо мной вдруг возникала могучая спина, которую никак нельзя было примирить с его непримиримым фасадом.
И я заметил, что в его глазах, когда он поворачивался ко мне, не было и тени угодливости, которая так часто отталкивала меня в других, внимавших моим мудрым речам. Он не испугался. Ничто в них его даже не затронуло. И тем не менее его глаза вызвали во мне тревогу – с той самой минуты, когда в первый раз оценили меня. Слишком правдивыми, слишком ясными, слишком беззащитными они были. Ни один из его беспорядочных жестов не мог оберечь их. Мне померещилось, что я, да и любой другой, – могу окунуться в них и завладеть им, и чувство это внушило мне страх. Я испугался за свою безопасность.
И я вспомнил его досье. Столько безрассудств, поступков, равносильных самоуничтожению, и так мало благоразумия! Ужасная школьная биография. Попытки снискать хоть какие-то лавры с помощью бокса, в результате чего он попал в школьную больницу со сломанной челюстью. Исключение из школы за то, что был пьян, когда читал из Евангелия перед таинством святого причастия. «Так я ж не протрезвел со вчерашнего, сэр. Я не нарочно». Подвергнут телесному наказанию и исключен.
Как удобно было бы и для него, и для меня, пришло мне в голову, если бы я мог указать на какое-нибудь страшное преступление, мучающее его, на поступок, рожденный трусостью или нежеланием вмешаться. Нед показал мне всю его жизнь, все тайные ее закоулки, все-все: болезни, финансы, женщин, жен, детей. Но в конечном счете ничего, кроме мелочей. Ни большого взрыва, ни большого преступления. Вообще ничего большого – возможно, тут и крылось объяснение. Что, если он постоянно разбивался о мелкие рифы житейских неурядиц оттого лишь, что морские просторы оставались для него недоступны? Не умолял ли он своего Творца дать ему настоящее большое испытание или уж перестать допекать его? Был бы он столь опрометчив, если бы столкнулся с несравненно большим риском?
Затем внезапно, прежде, чем я осознаю это, наши роли меняются. Он, прищурившись, наклоняется надо мной. Команда все еще ждет в библиотеке, и я различаю звуки, свидетельствующие, что там начинают терять терпение. Передо мной на столе лежит документ. Но читает он не его, а меня.
– У вас есть какие-нибудь вопросы? – спрашиваю я, глядя на него снизу вверх и ощущая, какой он высокий. – Может, вы хотите что-нибудь узнать, прежде чем подпишете? – говорю я, все-таки из самозащиты пуская в ход мой особый голос.
Сначала он недоумевает, затем находит мои слова забавными:
– Зачем? Или у вас есть для меня еще какие-то ответы?
– Это же нечестно, – предупреждаю я его сурово. – Вам навязали важную секретную информацию. Не по вашей воле. Но вычеркнуть ее из памяти вы не можете. Вам известно достаточно, чтобы обречь на гибель мужчину, а может быть, и женщину. Это причисляет вас к определенной категории. И накладывает на вас обязательства, от которых вам никуда не уйти.
И, помилуй меня, господи, я снова думаю о Ханне. Он разбередил во мне всю связанную с ней боль, словно рана была совсем свежей.
Он пожимает плечами, сбрасывая с себя это бремя.
– Я ведь не знаю, что, собственно, я знаю, – говорит он.
В дверь стучат.
– Дело в том, что они, возможно, захотят сообщить вам еще что-то, – говорю я, вновь смягчаясь, стараясь, чтобы он понял, как близко к сердцу я принимаю его судьбу. – То, что вы уже знаете, возможно, лишь начало того, что вы, как им хотелось бы, должны для них выяснить.
Он подписывает. Не читая. Не клиент, а просто кошмар. Так он мог бы подмахнуть собственный смертный приговор – даже не поинтересовавшись, с полнейшим равнодушием. Они стучатся, а мне еще надо засвидетельствовать его подпись.
– Спасибо, – говорит он.
– За что?
Я убираю ручку. Попался, думаю я с ледяным торжеством, а Клайв и прочие строем входят в комнату. Скользкий субъект, но я добился, чтобы он подписал.
Но другой части моей души стыдно и почему-то тревожно. Словно я запалил костер в нашем лагере и неизвестно, куда распространится огонь и кто его погасит.
* * *
Единственное достоинство следующего действия – краткость. Мне было жаль Боба. Он не был ни двоедушным, ни тем более ханжой. Его было видно насквозь, но это еще не преступление, даже в мире секретных служб. Он был скроен скорее по мерке Неда, чем Клайва, и методы Службы были ему ближе, чем методы Лэнгли. Когда-то Лэнгли насчитывало много таких, как Боб, и от этого только выигрывало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
– Мне очень жаль, но боюсь, что нам от вас потребуется довольно серьезная помощь, – говорит он.
Как ни парадоксально, но я верю, что Клайву действительно было жаль. Он привержен технике, а живые источники его смущают. Он мещанин-шпионократ современной школы и считает, что факты являются единственным видом информации, а тех, кто не позволяет им властвовать над собой, глубоко презирает. Если что-то он и любил кроме карьеры и серебристого «Мерседеса» (он отказывается выводить его из гаража, если замечает на нем хоть малейшую царапинку), то лишь хитрую аппаратуру и могущественных американцев – именно в такой последовательности. Клайв загорелся бы, будь Дрозд раскрытым кодом, спутником или внутриведомственной комиссией. Но в таком случае Барли мог бы и не рождаться.
Нед был полной его противоположностью и потому больше рисковал. По натуре и подготовке он был наставником агентов и капитаном команды. Живые источники были его стихией и – в том смысле, как он понимал это слово, – его страстью. Он презирал внутренние интриги вокруг разведывательной политики и все это с удовольствием предоставлял Клайву, так же как анализ предоставлял Уолтеру. В этом смысле он был убежденный примитивист, как и положено тем, кто имеет дело с человеческой натурой. Клайв же, для которого человеческая натура была смрадной трясиной без конца и края, пользовался репутацией модерниста.
* * *
Глава 5
Мы все перешли в библиотеку, где Нед и Барли начинали. Брок повесил экран и установил проектор. Он поставил стулья подковой, мысленно прикинув, кто где захочет сесть, – как часто бывает с людьми агрессивного склада, он обожал лакейские обязанности. Он слушал беседу по ретранслятору, и, несмотря на мрачные предчувствия относительно Барли, в его блеклых балтийских глазах тлело радостное возбуждение. А Барли, целиком поглощенный своими мыслями, непринужденно расположился в первом ряду между Бобом и Клайвом – привилегированный, но и рассеянный гость на частном просмотре. Я глядел на его профиль, когда Брок включил проектор: сначала его голова была задумчиво опущена, но, едва возник первый кадр, он ее сразу вскинул. Нед сидел рядом со мной. Ни одного слова, но я чувствовал умело сдерживаемое волнение. Перед нашими глазами промелькнуло двадцать мужских лиц – в основном советские ученые, отобранные в результате первых поспешных поисков в архивах Лондона и Лэнгли, которые, предположительно, могли иметь доступ к информации, фигурировавшей в тетрадях Дрозда. Некоторых показывали не единожды: сначала с бородой, потом с заретушированной бородой. Другие были представлены такими, какими их сняли двадцать лет назад, поскольку это было все, чем располагали архивы.
– Среди этих нет, – объявил Барли, когда опознание закончилось, и вдруг прижал руку к голове, словно его ужалили.
Боб никак не мог этому поверить. Но его недоверие было столь же обаятельно, как и доверие:
– И даже никаких «кажется» или «возможно», а, Барли? Что-то вы слишком уверены, если вспомнить, сколько вы уже выпили до того, как увидели объект. Черт, мне приходилось бывать на таких вечеринках, что я и своего имени вспомнить не мог.
– Абсолютно уверен, старина, – сказал Барли и вновь погрузился в свои мысли.
Наступила Катина очередь, хотя Барли, разумеется, об этом не знал. Боб подбирался к ней осторожно – профессионал из Лэнгли, демонстрирующий нам, как он работает.
– Барли, вот кое-какие мальчики и девочки, связанные с московскими издательскими кругами, – сказал он излишне небрежно, когда начал показывать фотографии. – Люди, с которыми вы могли сталкиваться во время ваших русских странствий – на приемах, на книжных ярмарках, в редакциях. Если вы увидите кого-то знакомого, свистните.
– Господи, это же Леонора! – радостно перебил Барли, не дав Бобу договорить. На экране роскошная дюжая женщина с задницей в целое футбольное поле переходила улицу. – Нора – главная движущая сила СК, – добавил Барли.
– СК? – эхом отозвался Клайв, будто раскопал секретное общество.
– «Союзкнига». СК заказывает и распространяет иностранные книги в Советском Союзе. А доходят ли книги до назначения, вопрос другой. Ну, а с Норой не соскучишься.
– Вы знаете ее фамилию?
– Зиновьева.
Правильно, подтвердила посвященным улыбка Боба.
Барли показывали других, и он называл тех, кого, по их сведениям, знал. Но когда на экране вспыхнула фотография Кати, та, которую показывали Ландау, – Катя с зачесанными вверх волосами спускается в пальто по лестнице с пластиковой сумкой в руке, – Барли буркнул «пас», как и в остальных случаях, когда люди на экране были ему неизвестны.
Боб восхитительно огорчился. Он сказал: «Пожалуйста, задержите ее» – таким расстроенным голосом, что даже младенец догадался бы, что фотография эта имеет какой-то тайный смысл.
И Брок задержал ее, а мы все задержали дыхание.
– Барли, эта малютка с темными волосами и большими глазами работает в московском издательстве «Октябрь». Прекрасно говорит по-английски, так же литературно, как вы и Гёте. По нашим сведениям, она редактор, заказывает и проверяет переводы советских авторов на английский. Вам это ничего не говорит?
– Увы, нет, – ответил Барли.
После чего Клайв перекинул его мне. Легким кивком. Берите, мол, его, Палфри. Передаю его вам. Напугайте его.
Для подобных внушений у меня есть особый голос. Ему положено внушить ужас, точно при произнесении брачной клятвы перед алтарем, и я ненавижу его, потому что его ненавидит Ханна. Если бы люди моей профессии носили белые халаты, именно в такой момент я бы делал смертоносную инъекцию. Но в тот вечер, едва оставшись с ним наедине, я избрал более сочувственный тон и стал иным и, пожалуй, помолодевшим Палфри, который, как клялась Ханна, мог победить. Я обратился к Барли не так, как к обыкновенному стажеру, а как к другу, которого я хочу предостеречь.
Вот какова подоплека, сказал я, прибегнув к самым неюридическим выражениям, какие только мог подыскать. Вот петля, которую мы затягиваем на вашей шее. Берегитесь. Взвесьте все.
Других я заставляю сесть. Но Барли позволил бродить по комнате, так как успел заметить, что ему легче, когда он может расхаживать взад и вперед, передергивать плечами, вскидывать руки, блаженно потягиваясь. Симпатия – это проклятие, даже когда она недолговечна, и все скверные английские законы, взятые вместе, не способны меня от нее оградить.
И временно проникшись к нему сочувствием, я обнаружил в нем много такого, чего не уловил в присутствии остальных. Я заметил, как он отстраняется от меня, словно борясь с присущей ему склонностью дарить себя первому же, кто его востребует. Заметил, как его руки, вопреки стремлению к самодисциплине, остаются непокорными, особенно локти, которые, казалось, стремятся высвободиться из любой форменной одежды, на них натянутой.
И я заметил собственную досаду, что мне не удается наблюдать его вблизи, что я вынужден ловить его отражение в обрамленных позолотой зеркалах, мимо которых он ходил. И даже теперь он представляется мне в недостижимой дали.
И я заметил его задумчивость, когда он окунался в мои наставления и выныривал, что-то ухватив, и отворачивался, чтобы это переварить. И передо мной вдруг возникала могучая спина, которую никак нельзя было примирить с его непримиримым фасадом.
И я заметил, что в его глазах, когда он поворачивался ко мне, не было и тени угодливости, которая так часто отталкивала меня в других, внимавших моим мудрым речам. Он не испугался. Ничто в них его даже не затронуло. И тем не менее его глаза вызвали во мне тревогу – с той самой минуты, когда в первый раз оценили меня. Слишком правдивыми, слишком ясными, слишком беззащитными они были. Ни один из его беспорядочных жестов не мог оберечь их. Мне померещилось, что я, да и любой другой, – могу окунуться в них и завладеть им, и чувство это внушило мне страх. Я испугался за свою безопасность.
И я вспомнил его досье. Столько безрассудств, поступков, равносильных самоуничтожению, и так мало благоразумия! Ужасная школьная биография. Попытки снискать хоть какие-то лавры с помощью бокса, в результате чего он попал в школьную больницу со сломанной челюстью. Исключение из школы за то, что был пьян, когда читал из Евангелия перед таинством святого причастия. «Так я ж не протрезвел со вчерашнего, сэр. Я не нарочно». Подвергнут телесному наказанию и исключен.
Как удобно было бы и для него, и для меня, пришло мне в голову, если бы я мог указать на какое-нибудь страшное преступление, мучающее его, на поступок, рожденный трусостью или нежеланием вмешаться. Нед показал мне всю его жизнь, все тайные ее закоулки, все-все: болезни, финансы, женщин, жен, детей. Но в конечном счете ничего, кроме мелочей. Ни большого взрыва, ни большого преступления. Вообще ничего большого – возможно, тут и крылось объяснение. Что, если он постоянно разбивался о мелкие рифы житейских неурядиц оттого лишь, что морские просторы оставались для него недоступны? Не умолял ли он своего Творца дать ему настоящее большое испытание или уж перестать допекать его? Был бы он столь опрометчив, если бы столкнулся с несравненно большим риском?
Затем внезапно, прежде, чем я осознаю это, наши роли меняются. Он, прищурившись, наклоняется надо мной. Команда все еще ждет в библиотеке, и я различаю звуки, свидетельствующие, что там начинают терять терпение. Передо мной на столе лежит документ. Но читает он не его, а меня.
– У вас есть какие-нибудь вопросы? – спрашиваю я, глядя на него снизу вверх и ощущая, какой он высокий. – Может, вы хотите что-нибудь узнать, прежде чем подпишете? – говорю я, все-таки из самозащиты пуская в ход мой особый голос.
Сначала он недоумевает, затем находит мои слова забавными:
– Зачем? Или у вас есть для меня еще какие-то ответы?
– Это же нечестно, – предупреждаю я его сурово. – Вам навязали важную секретную информацию. Не по вашей воле. Но вычеркнуть ее из памяти вы не можете. Вам известно достаточно, чтобы обречь на гибель мужчину, а может быть, и женщину. Это причисляет вас к определенной категории. И накладывает на вас обязательства, от которых вам никуда не уйти.
И, помилуй меня, господи, я снова думаю о Ханне. Он разбередил во мне всю связанную с ней боль, словно рана была совсем свежей.
Он пожимает плечами, сбрасывая с себя это бремя.
– Я ведь не знаю, что, собственно, я знаю, – говорит он.
В дверь стучат.
– Дело в том, что они, возможно, захотят сообщить вам еще что-то, – говорю я, вновь смягчаясь, стараясь, чтобы он понял, как близко к сердцу я принимаю его судьбу. – То, что вы уже знаете, возможно, лишь начало того, что вы, как им хотелось бы, должны для них выяснить.
Он подписывает. Не читая. Не клиент, а просто кошмар. Так он мог бы подмахнуть собственный смертный приговор – даже не поинтересовавшись, с полнейшим равнодушием. Они стучатся, а мне еще надо засвидетельствовать его подпись.
– Спасибо, – говорит он.
– За что?
Я убираю ручку. Попался, думаю я с ледяным торжеством, а Клайв и прочие строем входят в комнату. Скользкий субъект, но я добился, чтобы он подписал.
Но другой части моей души стыдно и почему-то тревожно. Словно я запалил костер в нашем лагере и неизвестно, куда распространится огонь и кто его погасит.
* * *
Единственное достоинство следующего действия – краткость. Мне было жаль Боба. Он не был ни двоедушным, ни тем более ханжой. Его было видно насквозь, но это еще не преступление, даже в мире секретных служб. Он был скроен скорее по мерке Неда, чем Клайва, и методы Службы были ему ближе, чем методы Лэнгли. Когда-то Лэнгли насчитывало много таких, как Боб, и от этого только выигрывало.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63