– Он лежал на земле, гспадин-авокат, вот так руки раскинул… А вокруг все кровища, две лужи, круглые такие, как от масла, ежели вот вы масло разольете на полу. Но покойник выглядел довольным. Да, еще вот что, рубашка у него была белая, так она совсем не запачкалась. Даже смотреть было на нее страшно, гспадин-авокат…
– Ты прости меня, что я тебя никак в покое не оставляю… знаю, моя просьба тебе может показаться странной, но ты мог бы лечь так, как он?
– Гспадин-авокат, то есть как лечь? Прямо на землю?
– Именно так, ляг на землю, покажи мне, как он лежал…
* * *
Дождь совсем перестал. Тишина начинала тяжко давить на грудь. Воздух пропах разбухшей и поникшей зеленью.
Барбаджа напоминала крохотную лавчонку торговца пряностями.
Южный ветер дул снизу вверх, вырываясь из самых недр земли, из самой глубины моря.
В этой неподвижно висящей дымке, тягучей, как сироп, ощущалось нечто неопределенное, словно предвестие чего-то, что вот-вот проявит себя в полную силу. Дело в том, что столбик термометра пополз вверх, и старухи уверяли, что ничего хорошего из этого не выйдет. «Как бы беды какой не стряслось…» – Слова старух были также неопределенны.
Африканский феномен – так именовали это явление ученые-метеорологи. Посреди уже было начавшейся зимы вдруг молниеносно наступило лето, красное, густое и тяжелое, как чернила.
* * *
Я поднимался от Сеуны по направлению к проспекту.
Я пишу как раз во время таких прогулок. «Пишу» – я так это называю, на самом деле я развертываю свою память, как девственно чистый лист бумаги, на который ложатся мысли и образы, превращаясь в знаки и стихотворные размеры. И некий голос, сопровождающий меня повсюду, читает мне то, что получилось. Это – суровый голос, его не собьют с толку случайные находки. Голос повторяет и тут же переиначивает написанное, он издевается надо мной, когда я не нахожу нужного слова, когда запах, вкус, травинка, лик утреннего неба не переходят в музыку образов. Быть может, кто-то скажет, что это мой внутренний голос. Я не спорю, я только говорю, что этот голос существует, и, наверное, он – тот единственный спутник, который меня никогда не покидает. Это – проклятие поэтов: они никогда не перестают писать.
Но в то утро мой спутник-голос не читал мне стихов. Он подарил мне миг покоя, чтобы я мог заняться игрой в догадки. Если хорошенько подумать, строить догадки – почти то же, что сочинять стихи. Вооруженный догадками, я подступаюсь к фактам, как к неприятелю, с силой тащу их от доказанного к недоказанному, припираю их к стенке, отыскиваю их слабое место, чтобы проверить на прочность.
А между тем ноги мои сами собой отмеряли путь, а глаза мои видели, не глядя…
* * *
Голос внутри меня повторял: «Самоубийство. Стоит только произнести это слово, как оно сразу прозвучит как окончательный вердикт. В нем есть неизбежность. А раз так – значит, надо принять его вызов, нацелиться на это самоубийство, как на злейшего врага, не давать ему покоя».
Мой голос остановил меня у вывески Маргароли: надпись красными буквами, сделанная в форме креста на щите рыцарей-храмовников.
* * *
Магазин писчебумажных товаров Джулио Маргароли состоял из маленькой комнатенки, доверху набитой пачками белой бумаги и тетрадей. От прилавка с ящиками исходил странный запах грифеля и чего-то сладкого.
– Красных чернил, – попросил я.
Сам Маргароли, приехавший с континента, был мужчина лет сорока, всегда одетый в рубашку и нарукавники, как у почтовых служащих: кто знает, может быть, там, за морем, он был…
– У нас чернила есть в больших и маленьких пузырьках, – ответил мне он на своем наречии, менее певучем, чем тосканское, но менее резком, чем барбаджианское.
– Два больших пузырька…
* * *
Я вернулся домой и прошел в свою комнату, минуя кухню. Раймонда была полностью поглощена приготовлением папассини.
На какой-то миг я подумал, что надо все бросить, уйти от всего. «Эй, давай, Бустиа, – уговаривал я сам себя, – воспользуйся этим погожим деньком, поброди, посиди на своем „милом пустынном холме“. Ты ведь дождаться не мог, чтобы дождь прекратился, что же ты теряешь время?» Да, хорошо было бы пройтись до холма Сант-Онофрио, чтобы привести мысли в порядок, стряхнуть усталость, раз уж дождь больше не льет. Но я никуда не пошел. Вместо того я направился в маленький коридор к стенному шкафу, достал оттуда чистые рубашки, отбеленные с содой. Войдя к себе в комнату, надел одну из них. Я уселся на пол. В правой руке я держал пузырек с чернилами. Я обильно полил чернилами левое запястье, затем перехватил пузырек левой рукой и проделал то же самое с правым запястьем. Я пробовал снова и снова, но, как я ни старался, мне никак не удавалось не испачкаться чернилами. Дважды, перекладывая пузырек из одной руки в другую, я запачкал рубашку на животе. Тогда я решил, что должен повторить свой эксперимент, стараясь при этом держать руки как можно дальше от груди.
И что же – рубашка остается чистой, но пачкаются брюки на коленях.
Моя мать вошла в комнату как раз в этот момент. Вопль, который она издала, я вряд ли когда-либо смогу забыть, как не забуду и выражения ее лица в те секунды, пока я пытался встать с пола и все ей объяснить.
* * *
Поли встретил меня с улыбкой:
– Не знаю почему, но я был уверен, что мы скоро встретимся снова… Что с вашими руками?
– О, пустяки, просто чернила… – равнодушно бросил я в ответ, а потом выпалил:– Филиппо Танкис не совершал самоубийства.
Выражение, появившееся на лице старшего инспектора Поли, как только он смог переработать полученную дозу информации, несомненно, представляло бы огромный интерес для профессора Пулигедду, я имею в виду особенности восприятия цветовой гаммы. Оправившись от изумления, он скептически хмыкнул:
– Ну да, рассказывайте сказки.
– Я попросил, чтобы мне показали одежду, которая была на Филиппо Танкисе в момент предполагаемого самоубийства: на коленях, на бедрах и на уровне лодыжек брюки оказались совершенно чистыми, то есть спереди не было ни капли крови. И рубашка спереди тоже оказалась чистой… это сходится, а вот с брюками ничего не получается… нет, что-то не так…
– И что же это с ними не так, дорогой адвокат? Убежали в испуге, когда услышали, как вы бредите?
Я замолчал на секунду.
– Это серьезные вещи, тут не над чем смеяться.
– Этого я и опасался, – посетовал Поли.
– Я сам пробовал: я имитировал самоубийство. Ничего не получается: чтобы не запачкать рубашку, приходилось в любом случае измазать брюки. Невозможно вскрыть вены, не запачкав спереди или рубашку, или брюки. Попробуйте проделать это сами!
– Как, здесь?! – спросил Поли. Он даже вскочил со стула.
– Вот именно, прямо здесь: я проделал это у себя дома. Взял и сел на пол. Выбор места не имеет значения, а вот способ, напротив, играет важную роль. Смелей, представьте, что вы перерезаете себе вены, как вы будете действовать?
Поли растерянно взглянул на меня, но все же сел на пол перед своим письменным столом.
– Чем только мне не приходится заниматься по вашей прихоти! – заметил он и попытался было встать.
– Смелей, давайте! – подбадривал его я. – Если я окажусь не прав, вы меня целый месяц не увидите!
– Весьма соблазнительная перспектива. Что я должен делать?
– У вас нож в левой руке…
– Я подношу нож к правому запястью и режу.
Вытягивая вперед обе руки, он стал театрально изображать, как он бы это сделал.
– Хорошо, теперь учтите, что происходит обильный выброс крови, она брызжет повсюду. Теперь что вы делаете?
– Я перехватываю нож правой рукой…
– Стоп! – закричал я. Инспектор застыл как tableau vivant.
– В этот момент ваши брюки уже испачканы: кровь хлещет из раны на запястье…
Поли пробовал по-разному, из всех положений – всегда одно и то же, ничего не получалось. Я в этом не сомневался.
– Вот ведь хитрый дьявол! – Совершенно раздосадованный, он вскочил на ноги. – И что это значит?
– А значит это то, что он не совершал самоубийства, посудите сами: брюки – чистые, значит, никакого самоубийства! – торжественно произнес я. – Филиппо Танкиса оглушили сзади ударом по голове, а затем ему помогли стать самоубийцей.
Горы уже облачились в пурпурные одежды, как всегда в дни рождественского поста; они потонули в молодом вине небес.
С вершины своего холма, восседая, как обычно, на скамье, высеченной прямо из скальной глыбы, я приветствовал землю: Са-де-Муредду, Са-де-Ледда, Терра-Руйа, Молименту. Они сверкали, как слюда и опалы.
Алая призма свела все богатство палитры к одному цвету. Переливался рубинами воздух, густой, как раскаленное дыхание паровоза. Это напоминало кричаще яркую мазню одержимого безумием художника.
Куда бы ни обратился мой взгляд, от Ортобене до Кукуллио, я видел повсюду лишь однообразно густые, насыщенные цвета: переход от темных тонов оранжевого и фиолетового на вершинах к темно-розовому на спусках, а потом и к темно-красному оттенку в долинах.
Сверху земля казалась ведром, наполненным овечьими внутренностями: словно зарезали к празднику овцу, а требуху собираются варить с картошкой.
Облака трепетали и клубились над моей головой, как пульсирующие сердца.
Я уже бежал к дому, когда меня застиг дождь.
Крупные тягучие капли крови и мокроты, с зернышками пустынных песчинок, растеклись по тропинке и по измученной листве.
Оболочка небес не выдержала, и вот вся эта краснота обрушилась прямо на нас.
Теперь потоки текли по склонам невыносимо медленно: вода была густой и жирной от глины и песка.
Африканский феномен: пустыня льется нам на головы, как дождь.
Ветер резкими рваными порывами закручивал в змеиные кольца дорожную пыль, медленно, но верно заполнял ею каждый угол, стараясь не пропустить ни переулка, ни двора, ни сада, ни площади. Методично, раз за разом.
Нуоро содрогался, как воспаленная плевра, городу было трудно дышать. Город задыхался, как в июльское пекло. Насквозь промокшая одежда источала запахи зеленого лука и орегано.
Однажды нечто подобное уже случалось раньше. Так рассказывал мне прадедушка Гунгви, когда мне не было еще и десяти лет, а ему было уже за семьдесят.
В 1820 году, в конце октября, девять дней и девять ночей лил такой ливень, что он вполне мог затопить и людей на земле, и кротов под землей. После него с юга все более и более мощными порывами стал пробиваться липкий раскаленный ветер, который проложил себе путь до самых гор Барбаджи. И горы стали истекать кровью.
То была любвеобильная и приветливая земля, и тогда буря решила заключить ее в объятия.
То была кровожадная и мстительная земля, и тогда ее острые вершины ранили африканскую пришелицу, и из этих ран на землю потекла кровь.
Было невозможно поднять взгляд, потому что грузные сосцы африканки тяжело нависали над землей и давили на все, как давят мешки камней, навьюченные на спину осла.
Такое уже однажды было.
И случилось это именно в октябре 1820 года, в тот самый год, когда вышел эдикт об упразднении общинных земель. Это был явный знак того, что возмущение в природе предвещает взрыв негодования среди бедняков.
Зловещее дыхание смерти впервые почувствовалось, когда королевские герольды возвестили о том, что приказано строить каменные ограды.
Эдикт был оглашен, и отвратительно запахло ржавой затхлой водой, а горы и долины окрест словно пропитались кровью. Теперь богатством стали не золото и не хлеб, а ряды камней, да еще руки, что их укладывали, возводя изгороди, – так гласил эдикт. И кровь небес смешалась с кровью людей, началось жестокое побоище. Если бы кто-то вдруг поменял местами небо и землю, все осталось бы по-прежнему: на земле люди вступили между собой в такую же схватку, как тучи в небесах. Более того, ничего бы не изменилось, если бы младенцы вообще перестали рождаться в этом мире. В котором уже нельзя было понять, где верх, а где низ…
* * *
– Всё!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17