А насчет рук вы ошиблись.
— Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.
— Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке — пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.
— Наверное, так часто бывает, — сказал я. — Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
— Нет, сэр, — растерянно сказал он, — это я виноват. Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
— Ничего, — сказал я. — Даже забавно, если взглянуть со стороны.
— Я-то внутри, сэр, — сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. — Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. — Он виновато, запуганно улыбнулся. — Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…
— А вы ему не говорите.
— С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
— Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
— Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
— Может, и не встретит.
— А может, и встретит, сэр.
— Оставьте его дома, не берите с собой.
— Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака — плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, — так вот, сказал он: «Опять вы промазали. Паркие», а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня;
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
— Простите, сэр, я все о своем.
— Мне было очень приятно, мистер Паркие, — сказал я и не солгал. — Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
— Он умный, в мать, — печально сказал Паркие. — Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей — может БЫТЬ, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.
Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне, — я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери — вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он — был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру — отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.
— Генри звать не стоит? — спросил я.
— Конечно нет.
— Может, он потом с нами пообедает?
— Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.
Можно сказать, что либерал (кажется, депутат от Уэльса, по фамилии Льюис) постелил нашу первую постель.
Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: «Понимаете, я совсем не то писал», — но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг неожиданно, всего на несколько минут, фильм ожил. Я забыл, что это я сам и выдумал, создал эти фразы, — так умилила меня сцена в ресторанчике. «Он» заказал мясо с луком, «она» боялась есть лук, потому что муж не любит этого запаха, «он» обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена — я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще что-нибудь — и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.
Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:
— Вот одна сцена точно ваша.
— Где лук?
— Да.
И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничего не пришло, я просто спросил:
— Генри не рассердится?
— Он лук терпеть не может. А вы?
— Я очень люблю.
Она положила луку и мне, и себе.
Можно влюбиться над блюдом лука? Вроде бы нет, но, честное слово, со мной было именно так. Конечно, дело не только в луке — я увидел Сару как она есть, увидел ту искренность, которая позже так радовала и так терзала меня. Незаметно, под столиком, я положил ей руку на колено, она мою руку удержала. Я сказал:
— Хороший бифштекс.
И услышал, словно стихи:
— Никогда таких не ела!
Я не ухаживал за ней, не соблазнял ее. Мы не доели мясо, не допили вино и вышли на улицу, думая об одном и том же. Точно гам, где в первый раз, мы поцеловались, и я сказал:
— Я влюбился.
— И я, — сказала Сара.
— Домой не пойдем.
— Да.
У метро «Черинг-кросс» мы взяли такси, и я велел шоферу ехать на Арбакл авеню. Так окрестили сами шоферы несколько гостиниц у Паддинг-тонского вокзала с шикарными названиями — «Ритц», «Карлтон» и прочее. Двери там не закрывались, и вы могли взять номер в любое время — на час, на два. Недавно я там был. Половины гостиниц нет, одни развалины, а на том самом месте, где мы любили друг друга, — дырка, пустота. Называлась гостиница «Бристоль», в холле стоял вазон с папоротником, хозяйка (волосы у нее были голубые) отвела нам лучший номер, в стиле начала века, с золоченой двуспальной кроватью, красными бархатными портьерами и огромным зеркалом. (Те, кто приходил в эти гостиницы, никогда не требовали двух кроватей.) Я прекрасно помню ничтожные подробности — хозяйка спросила, останемся ли мы на ночь, номер стоил пятнадцать шиллингов, электрический счетчик брал только шиллинги, а у нас их не было — и не помню, какой была Сара, что мы делали. Знаю только, что мы очень волновались. Главное было в том, что мы начали, перед нами лежала вся жизнь. У дверей нашей комнаты («нашей», через полчаса!) я снова ее поцеловал и сказал, что подумать о Генри не могу, а она ответила:
— Не волнуйся, он занят вдовами.
— Какой ужас, — сказал я, — что он тебя поцелует!
— Не поцелует, — сказала она. — Он ненавидит лук. Я проводил ее домой. У Генри в кабинете горел свет, мы с ней пошли наверх, в гостиную. Мы никак не могли расстаться.
— Он сюда придет, — сказал я.
— -Мы услышим, — сказала Сара и прибавила страшно и просто: — Одна ступенька всегда скрипит.
Я так и не снял пальто. Мы целовались, когда услышали скрип. Генри вошел, и я с болью увидел, как спокойно ее лицо. Она сказала:
— Мы думали, ты нам предложишь чего-нибудь выпить. — Конечно,-сказал Генри. — Что вам налить, Бендрикс? Я сказал, что пить не буду, собираюсь поработать.
— А я думал, — сказал он, — что вы по вечерам не работаете.
— Так, ерунда, — сказал я. — Рецензия.
— На интересную книгу?
— Нет, не особенно.
— Хотел бы я… Ну, писать, как вы.
Сара проводила меня до дверей, и мы опять поцеловались. В ту минуту я любил не ее, а Генри. Мне казалось, что все мужчины, какие были, и все, какие будут, бросают на нас тени.
— Что с тобой? — спросила она. Она всегда и сразу понимала, что за поцелуем, слышала шепот души.
— Ничего, — сказал я— Утром позвоню.
— Лучше я позвоню, — сказала она, а я подумал, как ловко и легко ведет она любовную связь, и вспомнил про скрипучую ступеньку. Она сказала: «Всегда».
Книга вторая
Рассказать о печали гораздо легче, чем рассказать о радости. Когда нам плохо, мы осознаем нашу жизнь, хотя бы и до ужаса себялюбиво — это я страдаю, это мои нервы измотаны. Счастье уничтожает нас, мы себя не чувствуем. Словами обычной, земной любви святые выражали свою любовь к Богу, и, наверное, мы можем прибегнуть к словарю молитвы, размышления, созерцания, чтобы объяснить, как сосредоточенно и напряженно мы любим женщину. Мы тоже отдаем память, разум, разумение, тоже знаем «темную ночь», noche oscura[Термин из мистического учения кармелитского богослова XVI века Св. Иоанна (Хуан де ля Крус). (Здесь и далее — прим. перев.)], и тоже обретаем взамен особый покой. Соитие называли малой смертью; любовники познают иногда что-то вроде малого блаженства. Странно, что я это все пишу, словно люблю, — ведь я ненавижу. Иногда я не понимаю собственных мыслей. Что я знаю о «темной ночи» или о молитве? У меня одна молитва, одна мольба. Я унаследовал эти слова как муж, которому достались ненужные платья, духи, кремы. И все же этот покой был.
Так вспоминаю я первые месяцы войны — быть может, то был пустой мир, как пустою стала война? Он будто бы простер покров над временем неясных ожиданий, но все-таки уже и тогда бывали и горести, и подозрения. В тот первый вечер я шел домой не счастливый, а грустный и растерянный, и потом каждый день я возвращался домой, все больше убеждаясь, что я — один из многих. Сейчас она выбрала меня. Я так любил ее, что, просыпаясь ночью, тут же вспоминал и больше спать не мог. Вроде бы она отдала мне все свое время, но я ей не доверял. Когда мы были вместе, я становился властным; когда, оставшись один, я смотрелся в зеркало и видел худое лицо, хромую ногу, я думал: «Почему же меня?» Часто мы не могли встретиться — она шла в парикмахерскую, или к зубному врачу, или сидела с Генри. Тщетно говорил я себе, что там, дома, она не может изменить мне (с каким эгоизмом употреблял я это слово, как будто речь шла о долге!), пока Генри занимается вдовами, а потом — противогазами и карточками: я прекрасно знал, что никакие обстоятельства не помешают, была бы только страсть. Чем большего ты добился, тем сильнее подозреваешь. Да что там, второе наше свидание было поистине невозможным.
Проснулся я, огорчась ее последней, осторожной фразе, но через три минуты это развеял голос в телефоне. Ни раньше, ни позже не знал я женщины, которая могла бы изменить все простым телефонным разговором, а когда она приходила ко мне или касалась меня, я ей полностью верил до тех пор, пока мы не расставались.
— Алло, — сказала она. — Вы не спите?
— Нет. Когда мы увидимся? Сегодня утром?
— Генри простудился. Он дома.
— Если бы вы могли прийти ко мне…
— Я должна отвечать на звонки.
— Из-за какой-то простуды?
Вчера я пожалел Генри, сейчас он стал врагом, над которым можно глумиться, ненавидеть его, топтать.
— Он совсем охрип.
Мне было приятно, что у него такая нелепая болезнь — крупный чиновник охрип, еле шепчет, не может заниматься вдовами.
— А вас нельзя увидеть? — спросил я.
— Конечно можно.
Она замолчала, и я подумал, что нас прервали. Я стал кричать «Алло! Алло!», но она просто думала, быстро прикидывая, чтобы поточнее ответить.
— В час дня я отнесу ему поднос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22
— Насчет рук, сэр? Я придвинулся к свету.
— Мы не держали друг друга за руки.
И тут же я пожалел об этой шутке — пожалел, что еще больше пугаю такого робкого человека. Он глядел на меня, приоткрыв рот, словно ему стало больно и он ждет следующего приступа.
— Наверное, так часто бывает, — сказал я. — Мистер Сэвидж должен был нас познакомить.
— Нет, сэр, — растерянно сказал он, — это я виноват. Он наклонил голову и сидел, глядя на свою шляпу. Мне захотелось его подбодрить.
— Ничего, — сказал я. — Даже забавно, если взглянуть со стороны.
— Я-то внутри, сэр, — сказал он, крутя на коленях шляпу. Голос его был печален, как вид за окном. — Мистер Сэвидж не рассердится, он поймет… Я из-за мальчика. — Он виновато, запуганно улыбнулся. — Знаете, какие они книжки читают. Ник Картер там, то да се…
— А вы ему не говорите.
— С детьми надо честно, сэр. Он всегда спрашивает. Он захочет узнать, как и что, он ведь учится делу.
— Скажите, что я этого человека знаю и он меня не интересует.
— Спасибо, что предложили, сэр, но вы посудите сами. А вдруг он вас встретит, пока мы с ним работаем?
— Может, и не встретит.
— А может, и встретит, сэр.
— Оставьте его дома, не берите с собой.
— Так будет хуже, сэр. У него матери нет, а сейчас каникулы. Мы всегда на каникулах учимся, мистер Сэвидж разрешил. Нет. Свалял дурака — плати. Если бы он не был такой серьезный! Очень он горюет, когда я промажу. Как-то мистер Прентис, это мистера Сэвиджа помощник, крутой человек, — так вот, сказал он: «Опять вы промазали. Паркие», а мальчик-то услышал. Тогда он и понял про меня;
Он встал, очень смело (кто мы, чтобы измерять чужую храбрость?), и сказал:
— Простите, сэр, я все о своем.
— Мне было очень приятно, мистер Паркие, — сказал я и не солгал. — Не беспокойтесь. Мальчик, наверное, похож на вас.
— Он умный, в мать, — печально сказал Паркие. — Пойду, задержался. Холодно ему там, хотя я приискал хорошее местечко, где посуше. Только он очень бойкий, обязательно вылезет. Вы не подпишете счетик, если все так?
Я смотрел в окно, как он идет, подняв воротник, опустив поля шляпы. Снег стал гуще, и под третьим фонарем Паркие уже походил на маленького грязноватого снеговика. Вдруг я с удивлением понял, что минут десять не думаю ни о Саре, ни о ревности. Я стал таким человечным, что думал о чужих бедах.
Ревность, так думал я, возникает лишь там, где есть любовь. Авторы Ветхого Завета часто говорили о ревности Божьей — может БЫТЬ, они пытались, грубо и косвенно, выразить веру в то, что Бог человека любит.
Но любовь бывает разная. Теперь я скорее ненавидел, чем любил, а Сара давно сказала мне, что Генри не испытывает к ней вожделенья, и все же сейчас он ревновал не меньше моего. Он хотел не страсти, а дружбы. Почувствовав впервые, что Сара с ним не делится, он заволновался и пал духом, гадая, что же происходит или произойдет. Неуверенность мучила его, и в этом смысле ему было хуже, чем мне, — я твердо знал, что у меня ничего нет. Я все потерял, у него многое осталось: она обедала вместе с ним, целовала его в щеку, он слышал ее шаги на лестнице, стук двери — вот и все, наверное, но если ты умираешь от голода, это очень много. Да, ему хуже, чем мне, я никогда ни в чем уверен не был, он — был. Что там, когда Паркие шел к их дому, Генри вообще не знал, что мы любили друг друга. Я написал эти слова, и, против воли, разум мой вернулся обратно, к тому мигу, с которого началась боль.
После того, как я поцеловал Сару на Мейден-лейн, я не звонил ей целую неделю. Еще за обедом она сказала, что Генри не любит кино, они туда редко ходят. Как раз шел фильм по одной моей книге, и я пригласил Сару к Уорнеру — отчасти из тщеславия, отчасти из вежливости, отчасти же потому, что меня по-прежнему занимала жизнь крупного чиновника.
— Генри звать не стоит? — спросил я.
— Конечно нет.
— Может, он потом с нами пообедает?
— Он берет домой очень много работы. Какой-то чертов либерал сделал запрос о вдовах, на той неделе ждет ответа.
Можно сказать, что либерал (кажется, депутат от Уэльса, по фамилии Льюис) постелил нашу первую постель.
Картина была плохая, иногда я просто не мог смотреть, как сцены, такие живые для меня, превращались в киношные клише, и жалел, что не пригласил Сару еще куда-нибудь. Сперва я сказал ей: «Понимаете, я совсем не то писал», — но нельзя же повторять это все время. Сара ласково тронула мою руку, и мы сидели потом, взявшись за руки, словно дети или влюбленные. Вдруг неожиданно, всего на несколько минут, фильм ожил. Я забыл, что это я сам и выдумал, создал эти фразы, — так умилила меня сцена в ресторанчике. «Он» заказал мясо с луком, «она» боялась есть лук, потому что муж не любит этого запаха, «он» обиделся, догадавшись, почему она не решается, и представив себе, как муж поцелует ее, когда она вернется домой. Да, хорошая была сцена — я хотел изобразить страсть без пылких слов, без жестов, и это мне удалось. Несколько секунд я был счастлив, ни о чем не помнил, кроме своей удачи. Мне хотелось пойти домой, перечитать это место, написать еще что-нибудь — и я очень, очень жалел, что пригласил Сару Майлз в ресторан.
Позже, в ресторане, когда нам подали мясо, Сара сказала:
— Вот одна сцена точно ваша.
— Где лук?
— Да.
И в эту минуту нам подали лук. Мне и в голову ничего не пришло, я просто спросил:
— Генри не рассердится?
— Он лук терпеть не может. А вы?
— Я очень люблю.
Она положила луку и мне, и себе.
Можно влюбиться над блюдом лука? Вроде бы нет, но, честное слово, со мной было именно так. Конечно, дело не только в луке — я увидел Сару как она есть, увидел ту искренность, которая позже так радовала и так терзала меня. Незаметно, под столиком, я положил ей руку на колено, она мою руку удержала. Я сказал:
— Хороший бифштекс.
И услышал, словно стихи:
— Никогда таких не ела!
Я не ухаживал за ней, не соблазнял ее. Мы не доели мясо, не допили вино и вышли на улицу, думая об одном и том же. Точно гам, где в первый раз, мы поцеловались, и я сказал:
— Я влюбился.
— И я, — сказала Сара.
— Домой не пойдем.
— Да.
У метро «Черинг-кросс» мы взяли такси, и я велел шоферу ехать на Арбакл авеню. Так окрестили сами шоферы несколько гостиниц у Паддинг-тонского вокзала с шикарными названиями — «Ритц», «Карлтон» и прочее. Двери там не закрывались, и вы могли взять номер в любое время — на час, на два. Недавно я там был. Половины гостиниц нет, одни развалины, а на том самом месте, где мы любили друг друга, — дырка, пустота. Называлась гостиница «Бристоль», в холле стоял вазон с папоротником, хозяйка (волосы у нее были голубые) отвела нам лучший номер, в стиле начала века, с золоченой двуспальной кроватью, красными бархатными портьерами и огромным зеркалом. (Те, кто приходил в эти гостиницы, никогда не требовали двух кроватей.) Я прекрасно помню ничтожные подробности — хозяйка спросила, останемся ли мы на ночь, номер стоил пятнадцать шиллингов, электрический счетчик брал только шиллинги, а у нас их не было — и не помню, какой была Сара, что мы делали. Знаю только, что мы очень волновались. Главное было в том, что мы начали, перед нами лежала вся жизнь. У дверей нашей комнаты («нашей», через полчаса!) я снова ее поцеловал и сказал, что подумать о Генри не могу, а она ответила:
— Не волнуйся, он занят вдовами.
— Какой ужас, — сказал я, — что он тебя поцелует!
— Не поцелует, — сказала она. — Он ненавидит лук. Я проводил ее домой. У Генри в кабинете горел свет, мы с ней пошли наверх, в гостиную. Мы никак не могли расстаться.
— Он сюда придет, — сказал я.
— -Мы услышим, — сказала Сара и прибавила страшно и просто: — Одна ступенька всегда скрипит.
Я так и не снял пальто. Мы целовались, когда услышали скрип. Генри вошел, и я с болью увидел, как спокойно ее лицо. Она сказала:
— Мы думали, ты нам предложишь чего-нибудь выпить. — Конечно,-сказал Генри. — Что вам налить, Бендрикс? Я сказал, что пить не буду, собираюсь поработать.
— А я думал, — сказал он, — что вы по вечерам не работаете.
— Так, ерунда, — сказал я. — Рецензия.
— На интересную книгу?
— Нет, не особенно.
— Хотел бы я… Ну, писать, как вы.
Сара проводила меня до дверей, и мы опять поцеловались. В ту минуту я любил не ее, а Генри. Мне казалось, что все мужчины, какие были, и все, какие будут, бросают на нас тени.
— Что с тобой? — спросила она. Она всегда и сразу понимала, что за поцелуем, слышала шепот души.
— Ничего, — сказал я— Утром позвоню.
— Лучше я позвоню, — сказала она, а я подумал, как ловко и легко ведет она любовную связь, и вспомнил про скрипучую ступеньку. Она сказала: «Всегда».
Книга вторая
Рассказать о печали гораздо легче, чем рассказать о радости. Когда нам плохо, мы осознаем нашу жизнь, хотя бы и до ужаса себялюбиво — это я страдаю, это мои нервы измотаны. Счастье уничтожает нас, мы себя не чувствуем. Словами обычной, земной любви святые выражали свою любовь к Богу, и, наверное, мы можем прибегнуть к словарю молитвы, размышления, созерцания, чтобы объяснить, как сосредоточенно и напряженно мы любим женщину. Мы тоже отдаем память, разум, разумение, тоже знаем «темную ночь», noche oscura[Термин из мистического учения кармелитского богослова XVI века Св. Иоанна (Хуан де ля Крус). (Здесь и далее — прим. перев.)], и тоже обретаем взамен особый покой. Соитие называли малой смертью; любовники познают иногда что-то вроде малого блаженства. Странно, что я это все пишу, словно люблю, — ведь я ненавижу. Иногда я не понимаю собственных мыслей. Что я знаю о «темной ночи» или о молитве? У меня одна молитва, одна мольба. Я унаследовал эти слова как муж, которому достались ненужные платья, духи, кремы. И все же этот покой был.
Так вспоминаю я первые месяцы войны — быть может, то был пустой мир, как пустою стала война? Он будто бы простер покров над временем неясных ожиданий, но все-таки уже и тогда бывали и горести, и подозрения. В тот первый вечер я шел домой не счастливый, а грустный и растерянный, и потом каждый день я возвращался домой, все больше убеждаясь, что я — один из многих. Сейчас она выбрала меня. Я так любил ее, что, просыпаясь ночью, тут же вспоминал и больше спать не мог. Вроде бы она отдала мне все свое время, но я ей не доверял. Когда мы были вместе, я становился властным; когда, оставшись один, я смотрелся в зеркало и видел худое лицо, хромую ногу, я думал: «Почему же меня?» Часто мы не могли встретиться — она шла в парикмахерскую, или к зубному врачу, или сидела с Генри. Тщетно говорил я себе, что там, дома, она не может изменить мне (с каким эгоизмом употреблял я это слово, как будто речь шла о долге!), пока Генри занимается вдовами, а потом — противогазами и карточками: я прекрасно знал, что никакие обстоятельства не помешают, была бы только страсть. Чем большего ты добился, тем сильнее подозреваешь. Да что там, второе наше свидание было поистине невозможным.
Проснулся я, огорчась ее последней, осторожной фразе, но через три минуты это развеял голос в телефоне. Ни раньше, ни позже не знал я женщины, которая могла бы изменить все простым телефонным разговором, а когда она приходила ко мне или касалась меня, я ей полностью верил до тех пор, пока мы не расставались.
— Алло, — сказала она. — Вы не спите?
— Нет. Когда мы увидимся? Сегодня утром?
— Генри простудился. Он дома.
— Если бы вы могли прийти ко мне…
— Я должна отвечать на звонки.
— Из-за какой-то простуды?
Вчера я пожалел Генри, сейчас он стал врагом, над которым можно глумиться, ненавидеть его, топтать.
— Он совсем охрип.
Мне было приятно, что у него такая нелепая болезнь — крупный чиновник охрип, еле шепчет, не может заниматься вдовами.
— А вас нельзя увидеть? — спросил я.
— Конечно можно.
Она замолчала, и я подумал, что нас прервали. Я стал кричать «Алло! Алло!», но она просто думала, быстро прикидывая, чтобы поточнее ответить.
— В час дня я отнесу ему поднос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22