Он не сразу узнал падре Хосе; тот стоял в нелепой, расходящейся книзу колоколом ночной рубашке, с лампой в руке. Последний раз он видел его на церковном совете — сидит на задней скамейке, кусает ногти, не хочет оказаться на виду. Это было лишнее — деловитое кафедральное духовенство даже не знало его имени. А теперь, как ни странно, падре Хосе завоевал своего рода известность — не им чета.
— Хосе, — тихо проговорил священник из темноты, моргая залитыми дождем глазами.
— Кто вы такой?
— Ты не помнишь меня? Правда, с тех пор прошли годы… Не помнишь церковный совет в соборе?
— О господи! — сказал падре Хосе.
— Меня ищут. Я думал, может, ты приютишь меня… на одну ночь?
— Уходи, — сказал падре Хосе. — Уходи.
— Они не знают, кто я. Думают, контрабандист. Но в полицейском участке все поймут.
— Тише… Моя жена…
— Мне бы только уголок, — прошептал он. Ему снова стало страшно. Опьянение, наверно, уже проходило (в этом влажном и жарком климате быстро трезвеют: алкоголь выступает потом под мышками, каплями стекает со лба), а может быть, к нему снова вернулась жажда жизни, какой бы она ни была.
Лампа освещала полное ненависти лицо падре Хосе. Он сказал:
— Почему ты пришел ко мне? Почему ты думаешь, что… Не уйдешь, я позову полицию. Ты знаешь, что я за человек теперь?
Он умоляюще проговорил:
— Ты хороший человек, Хосе. Я всегда это знал.
— Не уйдешь, я крикну.
Он пытался вспомнить, откуда у Хосе такая ненависть к нему. На улице слышались голоса, пререкания, стук в двери. Что они, обыскивают дом за домом? Он сказал:
— Если я когда-нибудь обидел тебя, Хосе, прости мне. Я был плохой священник — самодовольный, гордый, заносчивый. И всегда знал в глубине души, что ты лучше.
— Уходи! — взвизгнул Хосе. — Уходи! Нечего здесь делать мученикам. Я не священник больше. Оставь меня в покое. Я живу как живется. — Он надулся, собрав всю свою ярость в плевок, и слабо харкнул, метя ему в лицо, но не попал — плевок бессильно шлепнулся на землю. Он сказал: — Уходи и помирай поскорее. Вот что тебе осталось, — и захлопнул дверь. Калитка распахнулась, во дворик вошли полицейские. Он успел увидеть, как Хосе выглядывает из окна, но тут рядом с ним выросла огромная фигура в белой ночной рубашке, обхватила его и оттолкнула прочь, словно ангел-хранитель, ставший между ним и миром, полным губительных страстей и борьбы. Кто-то сказал:
— Попался! — Это был голос молодого краснорубашечника. Священник разжал кулак и уронил у стены дома падре Хосе комочек бумаги. Он сдал последние позиции, порвал последнюю связь с прошлым.
Он знал, что наступило начало конца — после всех этих лет! Бутылку вытащили у него из кармана, а он стоял и читал про себя покаянную молитву, не вникая в ее смысл. Это напоминало формальное предсмертное покаяние; истинное покаяние — плод многих упражнений и дисциплины, одного страха мало. Он заставил себя думать о дочери, стыдясь своего греха, но в нем говорила только изголодавшаяся любовь — что-то ждет ее в жизни? А грех был такой давности, что позор потускнел, точно краски на старой картине, оставив после себя лишь нечто вроде умиления. Краснорубашечник разбил бутылку о камни мощеного дворика, и вокруг запахло спиртным — правда, не очень сильно, потому что бренди в бутылке было на дне.
Потом его повели; теперь, когда он попался, все они держались дружелюбно, подсмеиваясь над его попытками скрыться — все, кроме краснорубашечника, которому он испортил игру. Он терялся, не зная, как отвечать на их шутки; мысль о спасении овладела им как мучительная, навязчивая идея. Когда они поймут, кто он такой на самом деле? Когда он увидит метиса или лейтенанта, который уже допрашивал его? Они кучкой шли по улице, медленно поднимаясь вверх по холму к площади. У входа в полицейский участок послышался стук ружейного приклада о цемент. Возле грязной оштукатуренной стены чадила маленькая лампа, во дворе покачивались гамаки, провисшие под спящими телами, точно сетки, в которых носят кур.
— Садись, — сказал ему полицейский, по-дружески подталкивая его к скамейке. Ну вот и все: за дверью взад и вперед ходил караульный, во дворе от гамаков доносился нескончаемый храп.
Кто-то заговорил с ним; он беспомощно поднял глаза:
— Что? — Между полицейскими и краснорубашечником шел спор — будить или не будить кого-то.
— Он обязан по долгу службы, — твердил краснорубашечник. Передние зубы у него выступали вперед, как у зайца. Он сказал: — Я буду жаловаться губернатору.
Полицейский спросил:
— Ты ведь признаешь себя виновным?
— Да, — ответил священник.
— Ну вот. Чего тебе еще надо? Оштрафуем на пять песо. Зачем беспокоить человека.
— А кому пойдут эти пять песо?
— Это тебя не касается.
Священник вдруг сказал:
— Никому не пойдут.
— Никому?
— У меня всего-навсего двадцать пять сентаво.
Дверь в соседнюю комнату распахнулась, и оттуда вышел лейтенант. Он сказал:
— Что за крик вы тут подняли? — Полицейские неохотно, кое-как отдали ему честь.
— Я задержал человека, у которого обнаружено спиртное, — сказал краснорубашечник.
Священник сидел, опустив глаза.
— …ибо распяли его… распяли… распяли… — Покаяние беспомощно спотыкалось об заученные слова молитвы. Он ничего не чувствовал, кроме страха.
— Ну и что? — сказал лейтенант. — При чем тут ты? Мы таких десятками задерживаем.
— Ввести его? — спросил полицейский. Лейтенант взглянул на приниженно поникшую фигуру на скамейке.
— Встать, — сказал он.
Священник встал. Вот сейчас, думал он, сейчас… Он поднял глаза. Но лейтенант смотрел на слонявшегося у входа караульного. На его смуглом, худом лице вспыхнули беспокойство, раздражение.
— Он без денег, — сказал полицейский.
— Матерь божия! — сказал лейтенант. — Когда вы научитесь?.. — Он шагнул к караульному и оглянулся: — Обыскать его. Если денег нет, посадить в камеру. Дайте ему какую-нибудь работу. — Он вышел во двор и, размахнувшись, ударил караульного по уху. Он сказал: — Спишь на ходу. А ты должен чеканить шаг горделиво… — И повторил: — Горделиво. — Маленькая ацетиленовая лампа чадила у побеленной стены, со двора несло мочой, и полицейские спокойно спали в провисших гамаках.
— Записать его? — сказал сержант.
— Да, конечно, — не глядя на священника, бросил на ходу лейтенант и быстрой, нервной походкой прошел мимо лампы во двор. Он стал там под дождем, заливавшим его щегольской мундир, и огляделся по сторонам. Мысли его были далеко — точно какая-то тайная страсть нарушила заведенный порядок привычной ему жизни. Он вернулся назад. Он не находил себе места.
Сержант втолкнул священника во внутреннее помещение участка; на облезлой стене висел яркий рекламный календарь — темнокожая метиска в купальном костюме рекламировала минеральную воду, а рядом карандашная надпись, сделанная аккуратным, учительским почерком, гласила, что человеку нечего терять, кроме своих цепей.
— Фамилия? — спросил сержант. Не успев подумать, священник ответил:
— Монтес.
— Где живешь?
Священник назвал наугад какую-то деревню. Он был поглощен созерцанием собственного портрета. Вот он сидит среди первопричастниц в накрахмаленных белых платьях. Кто-то обвел чернилами его лицо, чтобы оно выделялось. На стене был еще один портрет — гринго из Сан-Антонио в штате Техас, которого разыскивали по обвинению в убийстве и ограблении банка.
— Ты, наверно, купил бренди, — осторожно проговорил сержант, — у незнакомого тебе человека…
— Да.
— Которого опознать не сможешь?
— Да.
— Молодец! — одобрительно проговорил сержант; ему явно не хотелось начинать расследование. Он попросту взял священника за локоть и вывел во двор; в другой руке у него был большой ключ вроде тех, что имеют символическое значение в постановках моралите или волшебных сказок.
Спящие завозились в гамаках, через край одного свесилась небритая физиономия, точно часть туши, оставшейся непроданной на прилавке мясника; большое рваное ухо, голое, все в черной шерсти бедро. Скоро появится метис; он, конечно, узнает меня и просияет от радости.
Сержант отпер низкую зарешеченную дверь и оттолкнул ногой что-то валявшееся у входа.
— Люди здесь хорошие, здесь все хорошие, — сказал он, шагая по телам спящих. В воздухе стоял ужасающий смрад, в кромешной тьме кто-то плакал.
Священник задержался на пороге, ничего не видя перед собой.
В бугристой темноте что-то двигалось, шевелилось. Он сказал:
— У меня пересохло во рту. Можно выпить воды?
Вонь ударила ему в нос, к горлу подступила тошнота.
— Потерпи до утра, — сказал сержант. — Сегодня ты уже достаточно выпил. — И, дружелюбно положив свою большую руку ему на спину, втолкнул его в камеру и захлопнул дверь. Священник наступил кому-то на руку, на плечо и, припав лицом к решетке, в ужасе пролепетал:
— Здесь стать некуда. Я ничего не вижу. Кто эти люди? — От гамаков донесся хохот сержанта.
— Hombre [друг (исп.)], — сказал он, — hombre, ты что, никогда в тюрьме не сидел?
3
Голос, где-то у самых его ног, проговорил:
— Курево есть? — Он дернулся назад и наступил кому-то на руку. Другой голос повелительно сказал: — Воды, скорее! — будто обладатель его думал, что, если новичка застать врасплох, он все даст.
— Курево есть?
— Нет. — Он тихо добавил: — У меня ничего нет, — и ему показалось, что враждебность поднимается снизу, как дым. Он снова двинулся. Кто-то сказал:
— Осторожнее, там параша. — Вот откуда несло вонью. Он замер на месте, дожидаясь, когда к нему вернется зрение. Дождь на улице стихал, припуская лишь на минутку, и гром удалялся. Между вспышками молний и громовыми раскатами уже можно было сосчитать до сорока. На полпути к морю или на полпути к горам. Он стал нащупывать ногой, где бы опуститься на пол, но свободного места не было. При вспышке молнии он увидел гамаки в дальнем конце двора.
— Поесть не найдется? — спросил чей-то голос и, не дождавшись ответа, повторил: — Поесть не найдется?
— Нет.
— Деньги есть? — спросил кто-то другой.
Внезапно футах в пяти от него послышался тоненький визг — женский. Кто-то устало сказал:
— Вы там… нельзя ли потише. — Осторожные движения и снова приглушенные, но не болезненные стоны. Он ужаснулся, поняв, что даже здесь, в тесноте и мраке, кто-то ищет наслаждения. И снова двинул ногой и дюйм за дюймом стал пробираться подальше от зарешеченной двери. Поверх людских голосов, ни на минуту не умолкая, слышался другой звук, точно шум работы маленького движка с приводным ремнем. Шум заполнял минуты тишины сильнее человеческого дыхания. Это были москиты.
Священник отошел от решетки футов на шесть, и его глаза уже начали различать головы… Может быть, в небе стало светлее? Головы вырастали вокруг, точно тыквы. Кто-то спросил:
— Ты кто? — Он не ответил, в страхе пробираясь вперед, и вдруг наткнулся на заднюю стену: ладонь уперлась в мокрые камни. Тюрьма была не больше двенадцати футов в глубину. Оказалось, что тут можно втиснуться и сесть, если подобрать под себя ноги. К нему привалился старик; он понял это по легчайшему весу его тела, по слабому, неровному дыханию. То ли старик на пороге смерти, то ли ребенок на пороге жизни — но ребенок вряд ли мог очутиться здесь. Старик вдруг сказал:
— Это ты, Катарина? — и испустил долгий терпеливый вздох, точно он прождал долго-долго и может ждать еще дольше.
Священник сказал:
— Нет. Не Катарина. — Когда он заговорил, все умолкли, вслушиваясь в его слова, точно они несли какую-то важную весть. Потом голоса и движение снова возникли. Но звук собственного голоса и общение с соседом успокоили его.
— Нет, конечно нет, — сказал старик. — Я и не думал, что ты Катарина. Она сюда не придет.
— Это твоя жена?
— Какая жена? У меня нет жены.
— А Катарина?
— Это моя дочь. — Все снова прислушались к ним — все, кроме двух невидимок, которые были заняты только своим скрытым темнотой, стесненным в пространстве наслаждением.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36