— Нет в вас милосердия, отец. Вы с самого начала думали, что я предатель.
— Уходи, — резко сказал лейтенант. — Ты свое дело сделал.
— Можно мне поговорить с ним, лейтенант? — спросил священник.
— Вы хороший человек, — поспешил сказать метис, — но о людях думаете плохо. Мне нужно ваше благословение, только и всего.
— Ведь благословения не продашь. Зачем оно тебе? — сказал священник.
— Затем, что мы с вами больше не увидимся. А я не хочу, чтобы вы уехали, дурно думая обо мне.
— И суеверный же ты! — сказал священник. — Думаешь, мое благословение будет как шоры на глазах у Господа. Он все знает, и я здесь бессилен. Иди лучше домой и молись. А когда сподобишься благодати и почувствуешь свою вину, тогда отдай деньги…
— Какие деньги, отец? — Метис злобно дернул его стремя. — Какие деньги? Вот вы опять…
Священник вздохнул. Испытания опустошили его. Страх может изнурить человека сильнее долгой, утомительной дороги. Он сказал:
— Я помолюсь за тебя, — и подстегнул свою лошадь, чтобы поравняться с лейтенантом.
— Я тоже буду за вас молиться, отец, — снисходительно сообщил метис. Только раз, когда лошадь задержалась на уступе, примериваясь к крутому спуску, священник оглянулся. Метис стоял один среди хижин, приоткрыв рот с двумя длинными клыками. Это было как на моментальном снимке: метис то ли жалуется, то ли требует чего-то — может, кричит, что он добрый католик; одна рука скребет под мышкой. Священник помахал ему; у него не осталось враждебного чувства к метису, потому что ничего другого он уже не ждал от природы человеческой — впрочем, одно приносило ему утешение: он не увидит этой желтой предательской физиономии в свой последний час.
— Ты человек образованный, — сказал лейтенант. Он лежал поперек входа в хижину, подложив под голову свернутый плащ, держа руку на револьвере, вынутом из кобуры. Была ночь, но оба они не спали. Священник повернулся и негромко застонал, чувствуя одеревенелость и судорогу в ноге; лейтенант спешил, они сделали остановку только в полночь. Тропа уже спускалась с гор в топкую низину. Скоро весь штат перережут болота. Дожди начались по-настоящему.
— Да нет. Я сын лавочника.
— Но ты был за границей. Говоришь по-английски, как янки. В школе учился.
— Да.
— А мне приходилось до всего доходить своим умом. Но некоторые вещи можно постичь и без школы. Например, что есть богатые и бедные. — Он сказал, понизив голос: — По твоей милости я расстрелял троих заложников. Бедняков. Я возненавидел тебя из-за них.
— Понимаю, — сказал священник и хотел было встать, чтобы унять судорогу в правом бедре. Лейтенант стремительно сел и схватился за револьвер. — Что ты делаешь?
— Ничего. У меня судорога, вот и все. — Он снова лег со стоном.
Лейтенант сказал:
— Эти расстрелянные. Они же дети моего народа. Я хотел дать им весь мир.
— Как знать? Может, так и вышло.
Лейтенант вдруг злобно сплюнул, будто на язык ему попала какая-то гадость. Он сказал:
— У тебя на все есть ответы — бессмысленные ответы.
— Из книг я мало чему научился, — сказал священник. — Память плохая. Но вот что всегда меня удивляло в таких людях, как вы. К богатым у вас ненависть, а бедных вы любите. Верно?
— Да.
— Так вот, если бы я вас ненавидел, мне бы не хотелось, чтобы мой ребенок вырос таким, как вы. Смысла в этом нет.
— Выворачиваешь все наизнанку.
— Может быть. Я ваших идей никак не пойму. Мы всегда говорили: благословенны нищие, а богатым трудно будет попасть в царство небесное. Так зачем же преграждать нищему путь на небеса? Да, знаю — нас учат: помогай бедным, чтобы они не голодали, ибо голод может так же толкнуть на злодеяния, как и деньги. Но зачем же давать бедному власть? Пусть лучше умрет в грязи и проснется в царстве небесном — лишь бы не толкать его лицом в эту грязь.
— Твои рассуждения мне ненавистны, — сказал лейтенант. — Не нужны мне твои рассуждения. Такие, как ты, видя людские страдания, пускаются рассуждать: «Может быть, страдания — это благо, может быть, человек станет лучше, испытав их». А я хочу отдать людям свое сердце.
— Не выпуская из рук револьвера.
— Да. Не выпуская из рук револьвера.
— Ну что ж, вот доживете до моих лет, может, тогда вам станет ясно, что сердце — ненадежный зверь. И разум тоже, но он хоть не говорит о любви. Любовь. Девушка бросается с головой в воду или душит младенца, а сердце твердит одно: любовь, любовь.
Они надолго замолчали. Священник думал, что лейтенант уснул, но вот он снова заговорил:
— Ясно и понятно ты никогда ничего не скажешь. Мне говоришь одно, а кого-нибудь другого — мужчину или женщину — убеждаешь: «Бог есть любовь». Но ты знаешь, что со мной это не пройдет, и я слышу от тебя совсем иное — то, с чем, по-твоему, я должен согласиться.
— Нет, — сказал священник. — Дело не в этом. Бог воистину есть любовь. Я не говорю, что сердцу совсем неведом вкус любви, но какой это вкус! Маленький стаканчик любви на ведро воды, зачерпнутой из канавы. А ту любовь не всегда распознаешь. Ее можно даже принять за ненависть. Любовь Господа! Она вселяет в человека страх. Это она воспламенила куст в пустыне, разверзла могилы и выпустила мертвецов во тьму. Да я убежал бы за милю, спасаясь от такой любви, если бы почувствовал ее с собою рядом.
— Не очень ты доверяешь своему Господу. Неблагодарный он у тебя. Если б мне кто-нибудь служил так, как ты служишь своему Господу, я бы рекомендовал человека на повышение, выхлопотал бы ему хорошую пенсию… а заболей он раком, пристрелил бы его.
— Слушайте, — проникновенно сказал священник, нагнувшись в темноте к лейтенанту и налегая на затекшую ногу. — Не такой уж я двуличный, как вы думаете. Разве я говорил, что если смерть застанет их врасплох, то им неминуемо суждено проклятие? Я не рассказываю людям сказок, в которые сам не верю. Сила милосердия Господня мне неведома, я не знаю, сколь ужасает его сердце человеческое. Знаю я только одно: если был когда-нибудь в нашем штате хоть один-единственный человек, заслуживший проклятие, то я заслужил того же. — Он медленно проговорил: — И ничего другого я не хочу. Я хочу только справедливости.
— Приедем на место еще засветло, — сказал лейтенант. Шестеро полицейских ехали впереди, шестеро — сзади. Иногда в лесных зарослях между рукавами реки им приходилось двигаться гуськом. Лейтенант больше помалкивал, и когда двое полицейских затянули песню про толстого лавочника и его любовницу, он грозно приказал им замолчать. Все это мало походило на шествие победителей. На лице священника застыла слабая улыбка. Улыбка была надета, как маска, за которой он мог спокойно думать, не выдавая своих мыслей. А думал он больше всего об ожидающей его боли.
— Ты, наверно, надеешься на чудо, — сказал лейтенант, хмуро глядя на дорогу.
— Простите? Я не расслышал.
— Я говорю: ты, наверно, надеешься на чудо.
— Нет.
— Ты же веришь в чудеса?
— Да. Но со мной чуда не случится. Я уже никому не нужен. Зачем Господу сохранять мне жизнь?
— Не понимаю, как ты можешь верить в такую чепуху? Индейцы — ладно. Они увидят в первый раз электрическую лампочку и думают, что это чудо.
— А вы, увидев в первый раз человека, восставшего из мертвых, наверно, тоже так подумаете. — Он неуверенно хохотнул из-за улыбающейся маски. — Смешно, правда? Дело не в том, что чудес не бывает, просто люди по-другому называют их. Представьте себе врачей, которые столпились вокруг умершего. Он уже не дышит, пульса нет, сердце не бьется — умер. Потом кто-нибудь из врачей возвращает его к жизни, и все они — как это принято говорить? — воздерживаются от высказываний. Никто из них не назовет это чудом, ведь такого слова они не признают. Потом то же самое случается еще и еще раз — потому, что Господь не оставляет землю, — и врачи говорят: чудес не бывает, просто мы расширили свое представление о жизни. Теперь нам ясно, что можно быть живым и без пульса, без дыхания, без ударов сердца. И они дают новое имя этому состоянию и говорят, что наука еще раз опровергла чудо. — Он снова хохотнул: — Их не проведешь.
Они выехали с лесной тропы на плотно утрамбованную дорогу, лейтенант дал шпоры лошади, и вся кавалькада перешла в галоп. До города было уже недалеко. Лейтенант хмуро сказал:
— Ты неплохой человек. Если я могу что-нибудь сделать для тебя…
— Если бы вы разрешили мне исповедаться… Впереди показались первые городские строения — спаленные солнцем, разваливающиеся глинобитные домишки. Кое-где классические колонны из алебастра, наляпанного поверх глины. Чумазый ребенок играл среди мусора.
Лейтенант сказал:
— Но ведь священников больше нет.
— Падре Хосе.
— Падре Хосе? — презрительно сказал лейтенант. — Он тебе не годится.
— Ничего, сгодится. Вряд ли я найду в городе святых.
Лейтенант замолчал. Они подъехали к кладбищу с побитыми ангелами и миновали высокую арку, на которой черными буквами было написано «Silencio».
— Хорошо, — наконец сказал лейтенант. — Можешь исповедаться у него. — Проезжая мимо кладбища, он не посмотрел в ту сторону — там, у кладбищенской стены, расстреливали осужденных. Дорога круто пошла вниз к реке; справа, на том месте, где раньше был собор, под жарким солнцем стояли пустые железные качели. Всюду безлюдье — оно чувствовалось в городе сильнее, чем среди гор, потому что когда-то здесь кипела жизнь. Лейтенант думал: ни пульса, ни дыхания, ни ударов сердца, но это все-таки жизнь, надо только найти для нее название. Мальчик, стоявший у дороги, следил за их приближением; он крикнул:
— Лейтенант, вы поймали его? — Лейтенанту смутно помнилось это лицо… площадь, разбитая бутылка… И он попытался улыбнуться мальчику, а получилась странная, хмурая гримаса, в которой не было ни торжества, ни надежды. Их приходилось искать заново.
4
Лейтенант дождался темноты и пошел сам. Посылать кого-нибудь было опасно — город мгновенно облетит слух, что падре Хосе разрешили выполнить в тюрьме священнический долг. Даже хефе ничего не должен знать — нельзя доверять начальству, если ты оказался удачливее его. Лейтенанту было известно: хефе недоволен тем, что он привел священника, — с точки зрения хефе, было бы лучше, если бы священник скрылся.
Войдя во дворик, лейтенант почувствовал, что за ним следят несколько пар глаз: дети готовились встретить криками появление падре Хосе. Напрасно он пообещал священнику, но слово надо сдержать, не то этот дряхлый, развращенный, пропитанный Богом мир одержит хоть недолгую, но победу.
На его стук никто не ответил; он стоял в темноте двора как проситель. Он снова постучал и услышал голос:
— Сейчас, сейчас.
Падре Хосе приник лицом к прутьям оконной решетки и спросил:
— Кто там? — Он пытался нашарить что-то у себя под ногами.
— Лейтенант полиции.
— Ой! — пискнул он. — Простите. Я брюки… Темно очень. — Он дернул что-то вверх, и послышался треск, будто у него лопнули подтяжки или пояс. В другом конце двора заверещали дети: «Падре Хосе! Падре Хосе!» Он подошел к двери и, не глядя на них, ласково пробормотал: — Вот чертенята!
Лейтенант сказал:
— Пойдешь со мной в полицейский участок.
— Я ни в чем не виноват. Ни в чем. Я ничего такого не делаю.
— Падре Хосе! — верещали дети.
Он умоляюще проговорил:
— Если это из-за похорон, то вас обманули. Я даже молитву отказался прочитать.
— Падре Хосе! Падре Хосе!
Лейтенант повернулся и зашагал через двор. Он яростно крикнул детским лицам, прижавшимся к решетке:
— Тихо! Идите спать. Сию же минуту. Слышите, что вам сказано? — Лица спрятались одно за другим; но стоило лейтенанту повернуться к ним спиной, как они снова показались.
Падре Хосе сказал:
— Никакого сладу с ними нет.
Послышался женский голос:
— Где ты, Хосе?
— Я здесь, милочка. Это из полиции.
Огромных размеров женщина в белой ночной рубашке загородила своей тушей дверной проем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
— Уходи, — резко сказал лейтенант. — Ты свое дело сделал.
— Можно мне поговорить с ним, лейтенант? — спросил священник.
— Вы хороший человек, — поспешил сказать метис, — но о людях думаете плохо. Мне нужно ваше благословение, только и всего.
— Ведь благословения не продашь. Зачем оно тебе? — сказал священник.
— Затем, что мы с вами больше не увидимся. А я не хочу, чтобы вы уехали, дурно думая обо мне.
— И суеверный же ты! — сказал священник. — Думаешь, мое благословение будет как шоры на глазах у Господа. Он все знает, и я здесь бессилен. Иди лучше домой и молись. А когда сподобишься благодати и почувствуешь свою вину, тогда отдай деньги…
— Какие деньги, отец? — Метис злобно дернул его стремя. — Какие деньги? Вот вы опять…
Священник вздохнул. Испытания опустошили его. Страх может изнурить человека сильнее долгой, утомительной дороги. Он сказал:
— Я помолюсь за тебя, — и подстегнул свою лошадь, чтобы поравняться с лейтенантом.
— Я тоже буду за вас молиться, отец, — снисходительно сообщил метис. Только раз, когда лошадь задержалась на уступе, примериваясь к крутому спуску, священник оглянулся. Метис стоял один среди хижин, приоткрыв рот с двумя длинными клыками. Это было как на моментальном снимке: метис то ли жалуется, то ли требует чего-то — может, кричит, что он добрый католик; одна рука скребет под мышкой. Священник помахал ему; у него не осталось враждебного чувства к метису, потому что ничего другого он уже не ждал от природы человеческой — впрочем, одно приносило ему утешение: он не увидит этой желтой предательской физиономии в свой последний час.
— Ты человек образованный, — сказал лейтенант. Он лежал поперек входа в хижину, подложив под голову свернутый плащ, держа руку на револьвере, вынутом из кобуры. Была ночь, но оба они не спали. Священник повернулся и негромко застонал, чувствуя одеревенелость и судорогу в ноге; лейтенант спешил, они сделали остановку только в полночь. Тропа уже спускалась с гор в топкую низину. Скоро весь штат перережут болота. Дожди начались по-настоящему.
— Да нет. Я сын лавочника.
— Но ты был за границей. Говоришь по-английски, как янки. В школе учился.
— Да.
— А мне приходилось до всего доходить своим умом. Но некоторые вещи можно постичь и без школы. Например, что есть богатые и бедные. — Он сказал, понизив голос: — По твоей милости я расстрелял троих заложников. Бедняков. Я возненавидел тебя из-за них.
— Понимаю, — сказал священник и хотел было встать, чтобы унять судорогу в правом бедре. Лейтенант стремительно сел и схватился за револьвер. — Что ты делаешь?
— Ничего. У меня судорога, вот и все. — Он снова лег со стоном.
Лейтенант сказал:
— Эти расстрелянные. Они же дети моего народа. Я хотел дать им весь мир.
— Как знать? Может, так и вышло.
Лейтенант вдруг злобно сплюнул, будто на язык ему попала какая-то гадость. Он сказал:
— У тебя на все есть ответы — бессмысленные ответы.
— Из книг я мало чему научился, — сказал священник. — Память плохая. Но вот что всегда меня удивляло в таких людях, как вы. К богатым у вас ненависть, а бедных вы любите. Верно?
— Да.
— Так вот, если бы я вас ненавидел, мне бы не хотелось, чтобы мой ребенок вырос таким, как вы. Смысла в этом нет.
— Выворачиваешь все наизнанку.
— Может быть. Я ваших идей никак не пойму. Мы всегда говорили: благословенны нищие, а богатым трудно будет попасть в царство небесное. Так зачем же преграждать нищему путь на небеса? Да, знаю — нас учат: помогай бедным, чтобы они не голодали, ибо голод может так же толкнуть на злодеяния, как и деньги. Но зачем же давать бедному власть? Пусть лучше умрет в грязи и проснется в царстве небесном — лишь бы не толкать его лицом в эту грязь.
— Твои рассуждения мне ненавистны, — сказал лейтенант. — Не нужны мне твои рассуждения. Такие, как ты, видя людские страдания, пускаются рассуждать: «Может быть, страдания — это благо, может быть, человек станет лучше, испытав их». А я хочу отдать людям свое сердце.
— Не выпуская из рук револьвера.
— Да. Не выпуская из рук револьвера.
— Ну что ж, вот доживете до моих лет, может, тогда вам станет ясно, что сердце — ненадежный зверь. И разум тоже, но он хоть не говорит о любви. Любовь. Девушка бросается с головой в воду или душит младенца, а сердце твердит одно: любовь, любовь.
Они надолго замолчали. Священник думал, что лейтенант уснул, но вот он снова заговорил:
— Ясно и понятно ты никогда ничего не скажешь. Мне говоришь одно, а кого-нибудь другого — мужчину или женщину — убеждаешь: «Бог есть любовь». Но ты знаешь, что со мной это не пройдет, и я слышу от тебя совсем иное — то, с чем, по-твоему, я должен согласиться.
— Нет, — сказал священник. — Дело не в этом. Бог воистину есть любовь. Я не говорю, что сердцу совсем неведом вкус любви, но какой это вкус! Маленький стаканчик любви на ведро воды, зачерпнутой из канавы. А ту любовь не всегда распознаешь. Ее можно даже принять за ненависть. Любовь Господа! Она вселяет в человека страх. Это она воспламенила куст в пустыне, разверзла могилы и выпустила мертвецов во тьму. Да я убежал бы за милю, спасаясь от такой любви, если бы почувствовал ее с собою рядом.
— Не очень ты доверяешь своему Господу. Неблагодарный он у тебя. Если б мне кто-нибудь служил так, как ты служишь своему Господу, я бы рекомендовал человека на повышение, выхлопотал бы ему хорошую пенсию… а заболей он раком, пристрелил бы его.
— Слушайте, — проникновенно сказал священник, нагнувшись в темноте к лейтенанту и налегая на затекшую ногу. — Не такой уж я двуличный, как вы думаете. Разве я говорил, что если смерть застанет их врасплох, то им неминуемо суждено проклятие? Я не рассказываю людям сказок, в которые сам не верю. Сила милосердия Господня мне неведома, я не знаю, сколь ужасает его сердце человеческое. Знаю я только одно: если был когда-нибудь в нашем штате хоть один-единственный человек, заслуживший проклятие, то я заслужил того же. — Он медленно проговорил: — И ничего другого я не хочу. Я хочу только справедливости.
— Приедем на место еще засветло, — сказал лейтенант. Шестеро полицейских ехали впереди, шестеро — сзади. Иногда в лесных зарослях между рукавами реки им приходилось двигаться гуськом. Лейтенант больше помалкивал, и когда двое полицейских затянули песню про толстого лавочника и его любовницу, он грозно приказал им замолчать. Все это мало походило на шествие победителей. На лице священника застыла слабая улыбка. Улыбка была надета, как маска, за которой он мог спокойно думать, не выдавая своих мыслей. А думал он больше всего об ожидающей его боли.
— Ты, наверно, надеешься на чудо, — сказал лейтенант, хмуро глядя на дорогу.
— Простите? Я не расслышал.
— Я говорю: ты, наверно, надеешься на чудо.
— Нет.
— Ты же веришь в чудеса?
— Да. Но со мной чуда не случится. Я уже никому не нужен. Зачем Господу сохранять мне жизнь?
— Не понимаю, как ты можешь верить в такую чепуху? Индейцы — ладно. Они увидят в первый раз электрическую лампочку и думают, что это чудо.
— А вы, увидев в первый раз человека, восставшего из мертвых, наверно, тоже так подумаете. — Он неуверенно хохотнул из-за улыбающейся маски. — Смешно, правда? Дело не в том, что чудес не бывает, просто люди по-другому называют их. Представьте себе врачей, которые столпились вокруг умершего. Он уже не дышит, пульса нет, сердце не бьется — умер. Потом кто-нибудь из врачей возвращает его к жизни, и все они — как это принято говорить? — воздерживаются от высказываний. Никто из них не назовет это чудом, ведь такого слова они не признают. Потом то же самое случается еще и еще раз — потому, что Господь не оставляет землю, — и врачи говорят: чудес не бывает, просто мы расширили свое представление о жизни. Теперь нам ясно, что можно быть живым и без пульса, без дыхания, без ударов сердца. И они дают новое имя этому состоянию и говорят, что наука еще раз опровергла чудо. — Он снова хохотнул: — Их не проведешь.
Они выехали с лесной тропы на плотно утрамбованную дорогу, лейтенант дал шпоры лошади, и вся кавалькада перешла в галоп. До города было уже недалеко. Лейтенант хмуро сказал:
— Ты неплохой человек. Если я могу что-нибудь сделать для тебя…
— Если бы вы разрешили мне исповедаться… Впереди показались первые городские строения — спаленные солнцем, разваливающиеся глинобитные домишки. Кое-где классические колонны из алебастра, наляпанного поверх глины. Чумазый ребенок играл среди мусора.
Лейтенант сказал:
— Но ведь священников больше нет.
— Падре Хосе.
— Падре Хосе? — презрительно сказал лейтенант. — Он тебе не годится.
— Ничего, сгодится. Вряд ли я найду в городе святых.
Лейтенант замолчал. Они подъехали к кладбищу с побитыми ангелами и миновали высокую арку, на которой черными буквами было написано «Silencio».
— Хорошо, — наконец сказал лейтенант. — Можешь исповедаться у него. — Проезжая мимо кладбища, он не посмотрел в ту сторону — там, у кладбищенской стены, расстреливали осужденных. Дорога круто пошла вниз к реке; справа, на том месте, где раньше был собор, под жарким солнцем стояли пустые железные качели. Всюду безлюдье — оно чувствовалось в городе сильнее, чем среди гор, потому что когда-то здесь кипела жизнь. Лейтенант думал: ни пульса, ни дыхания, ни ударов сердца, но это все-таки жизнь, надо только найти для нее название. Мальчик, стоявший у дороги, следил за их приближением; он крикнул:
— Лейтенант, вы поймали его? — Лейтенанту смутно помнилось это лицо… площадь, разбитая бутылка… И он попытался улыбнуться мальчику, а получилась странная, хмурая гримаса, в которой не было ни торжества, ни надежды. Их приходилось искать заново.
4
Лейтенант дождался темноты и пошел сам. Посылать кого-нибудь было опасно — город мгновенно облетит слух, что падре Хосе разрешили выполнить в тюрьме священнический долг. Даже хефе ничего не должен знать — нельзя доверять начальству, если ты оказался удачливее его. Лейтенанту было известно: хефе недоволен тем, что он привел священника, — с точки зрения хефе, было бы лучше, если бы священник скрылся.
Войдя во дворик, лейтенант почувствовал, что за ним следят несколько пар глаз: дети готовились встретить криками появление падре Хосе. Напрасно он пообещал священнику, но слово надо сдержать, не то этот дряхлый, развращенный, пропитанный Богом мир одержит хоть недолгую, но победу.
На его стук никто не ответил; он стоял в темноте двора как проситель. Он снова постучал и услышал голос:
— Сейчас, сейчас.
Падре Хосе приник лицом к прутьям оконной решетки и спросил:
— Кто там? — Он пытался нашарить что-то у себя под ногами.
— Лейтенант полиции.
— Ой! — пискнул он. — Простите. Я брюки… Темно очень. — Он дернул что-то вверх, и послышался треск, будто у него лопнули подтяжки или пояс. В другом конце двора заверещали дети: «Падре Хосе! Падре Хосе!» Он подошел к двери и, не глядя на них, ласково пробормотал: — Вот чертенята!
Лейтенант сказал:
— Пойдешь со мной в полицейский участок.
— Я ни в чем не виноват. Ни в чем. Я ничего такого не делаю.
— Падре Хосе! — верещали дети.
Он умоляюще проговорил:
— Если это из-за похорон, то вас обманули. Я даже молитву отказался прочитать.
— Падре Хосе! Падре Хосе!
Лейтенант повернулся и зашагал через двор. Он яростно крикнул детским лицам, прижавшимся к решетке:
— Тихо! Идите спать. Сию же минуту. Слышите, что вам сказано? — Лица спрятались одно за другим; но стоило лейтенанту повернуться к ним спиной, как они снова показались.
Падре Хосе сказал:
— Никакого сладу с ними нет.
Послышался женский голос:
— Где ты, Хосе?
— Я здесь, милочка. Это из полиции.
Огромных размеров женщина в белой ночной рубашке загородила своей тушей дверной проем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36