– Все рядами.
– Не понимаю, почему ты решила, что нужно обязательно включать телевизор и смотреть что попало. В любом случае нельзя ведь… Мне хотелось бы хоть иногда видеть тебя с книгой в руках.
– Но вы должны понимать, что этот вопрос изначально никак не связан с Международным валютным фондом, – сказал высокомерно с экрана волосатый мужчина.
– Доченька, сделай потише, ради бога. А то ничего не слышно… Вот так лучше, – сказал я после того, как Эми, не отрывая глаз от экрана, потянулась худой рукой с длинными пальцами к коробочке дистанционного управления у себя под боком и превратила голос волосатого типа в удаленные выкрики. – Теперь послушай, сегодня к нам на ужин пришли доктор Мейбери с женой. Они поднимутся сюда наверх с минуты на минуту. Что если тебе накинуть сейчас ночную рубашку, почистить зубы, заглянуть к нам на минутку и поговорить с ними немного, а потом сразу спать?
– Нет, не хочется.
– Но они же нравятся тебе. Ты всегда говорила, что они тебе нравятся.
– Папа, мне не хочется.
– Ну тогда пойди и скажи спокойной ночи деду.
– Я уже сказала.
Стоя около ее кровати и страдая от мысли, что я не знаю, как сделать жизнь своей дочери счастливой, я наткнулся взглядом на то место у окна, где висела фотография ее покойной матери. Не знаю, как так произошло, ведь я не сделал при этом никакого движения, но Эми, не отрывая взгляда от экрана, похоже, догадалась, куда я смотрю. Она зашевелилась слегка, словно у нее затекли ноги. Я вдруг сказал, стараясь придать голосу бодрости:
– Знаешь что, завтра утром мне снова нужно в Болдок. У меня там дела, но на них уйдет минут пять, так что давай ты поедешь со мной и мы выпьем там чашечку… Возьмем тебе пепси-колу.
– Ладно, папочка, – сказала Эми примирительно.
– Ну, я заскочу еще раз минут через пятнадцать, чтобы пожелать тебе спокойной ночи, и надеюсь, что к тому времени ты уже будешь в кровати. Не забудь почистить зубы.
– Ладно.
Время волосатого типа истекло, с экрана полились похвалы какому-то шампуню, расточаемые с таким жаром, будто дикторша вот-вот достигнет оргазма, и, когда я закрывал за собой дверь, ее восторги уже заполнили всю маленькую комнату. Эми еще не вышла из подросткового возраста, но даже раньше, когда она была помладше, у нее появилась чисто женская манера взирать на вещи с демонстративным безразличием, а то и с холодностью, при виде которой вам начинает казаться, будто за этим стоит какая-то причина, но на лице у нее написано, что никаких причин нет и не может быть, как нет и самой этой манеры. Сейчас я не предоставил ей возможности продемонстрировать свою безучастность, но это меня не спасало. Я все равно терялся каждый раз, и время от времени меня ужасало, что какая-то причина все-таки существует, но я старался отогнать от себя вопросы. Мы с Эми никогда не затрагивали в наших разговорах смерть Маргарет (она погибла в дорожном происшествии за полтора года до этого) и не касались того периода жизни, когда она ушла от меня три года назад, забрав с собой Эми; мы не разговаривали особо о Маргарет и упоминали ее имя разве что по необходимости. В конце концов мне придется придумать, как решить все эти проблемы – и с манерой поведения, и с тайными причинами. Что если начать прямо завтра во время поездки в Болдок? Это вполне реально.
Я спустился по наклонному коридору в нашу столовую – просторное помещение с низким потолком и прекрасным камином, который был обнаружен мной под кирпичной кладкой викторианской эпохи: семнадцатый век, геральдика, резьба по камню. Магдалена, жена Рамона, невысокая, коротконогая и толстая женщина лет тридцати пяти, расставляла на овальном столе чашки с охлажденным картофельным супом. Окна были открыты, шторы раздвинуты, и когда я зажег свечи, их пламя почти не колебалось, застыв на фитилях. Свежему ветру со стороны Чилтернских холмов едва хватало сил дотянуть до наших мест. Воздух, им принесенный, казался ничуть не прохладнее нашего. Когда Магдалена, бурча себе под нос что-то вполне дружелюбное, удалилась, я высунулся в окно, выходящее на передний двор, но от этого мне мало полегчало.
Смотреть было не на что, только пустая комната отражалась в большом квадратном оконном стекле. Моя коллекция статуэток замерла на своих привычных местах: неплохая копия древнегерманской терракотовой головы старика на подставке у входа в столовую, юная парочка елизаветинского периода поглядывает рассеянно друг на друга из квадратных ниш в дальней стене, бюсты морского офицера и пехотинца наполеоновской эпохи над камином и милая девушка в бронзе, предположительно французской работы конца девятнадцатого века, тоже на подставке у окна, слева от меня, расположенная таким образом, чтобы по утрам на нее падало солнце. Стоя спиной к комнате, я не мог как следует разглядеть девушку, а что касается всех остальных статуэток, они как будто лишились того удивительно точного равновесия между одушевленным и неодушевленным, которое постоянно присутствует в них, когда смотришь на них прямо. В оконном стекле они казались металлом, из которого только что выпорхнула жизнь. Я повернулся и стал к ним лицом: да, они вновь обрели душу.
Тишина стояла почти полная: шоссе А-595 проходит настолько далеко, что шум машин не доносится до нас, и в тот момент никто не топтался перед домом; но, прислушавшись, я начал различать приглушенный гомон голосов на первом этаже, хотя опять же не представлялось возможным выделить чей-то один голос среди других. Я загадал: если в течение минуты не раздастся никакого отчетливого звука, я иду к буфету в спальне и наливаю себе виски. Я начал отсчитывать мысленно: одна – тысяча – две – тысячи – четыре – тысячи… Уловка с тысячами помогает выдерживать определенный ритм, и, пользуясь этим приемом в течение многих лет, я натренировался до такой степени, что могу гарантировать точность в пределах плюс-минус двух секунд на каждую отсчитываемую минуту. Очень помогает, когда, скажем, ты варишь себе на завтрак яйцо, а под рукой нет часов; но, надо сказать, в этой уловке больше моральной, чем практической пользы.
Я только добрался до тридцати восьми тысяч и собирался поздравить себя с выходом на последнюю треть дистанции, как до моего слуха донесся отчетливо прозвучавший и в какой-то мере ожидаемый звук из гостиной через коридор напротив – что-то среднее между кряхтением и покашливанием. Это мой отец, услышав, как удаляются шаги Магдалены, но не желая, чтобы подумали, будто он воспринял это как прямое приглашение к столу, решил, что ему пора оторваться от кресла и привлечь всеобщее внимание. Из-за него я лишился своего виски, и ничего не оставалось как только утешить себя: ладно, не страшно.
Я слушал, как он ступает – медленно и твердо, и в следующее мгновение скрипнула дверь. Он буркнул что-то устало-брюзгливое, увидев, что его опередил на пороге Виктор Гюго, который путался у него под ногами чаще, чем у всех остальных. Виктор – голубоглазый кастрированный сиамский кот, которому шел тогда третий год. Он, как всегда, заскочил в комнату с таким видом, будто за ним кто-то гонится, будто он удирает от преследователя, который не представляет, быть может, непосредственной угрозы, но от которого лучше будет поберечься на всякий случай. Заметив мое присутствие, Виктор приблизился, опять же с характерным для него выражением неуверенности, как будто задаваясь вопросом: кто я такой, а вернее, что я такое? – при этом давая свободу самым смелым догадкам. То ли я нитрат калия, то ли октябрь будущего года, то ли христианство, то ли шахматная головоломка, требующая, возможно, знания одного из вариантов контргамбита Фалькбеера? Подойдя ко мне вплотную, Виктор перестал задавать себе вопросы и повалился на мои туфли, как слон, получивший смертельное ранение от прямого попадания пули. Виктор был одной из причин того, что в гостиницу «Лесовик» не допускали собак. Мысленное усилие, необходимое для их идентификации, могло оказаться для него непомерной нагрузкой.
Отец плотно закрыл за собою дверь и кивнул безучастно в мою сторону. Обликом я весь в него: такого же роста и с той же легкой склонностью к полноте, и цвет его волос, каштаново-рыжий, вкрапления которого местами сохранились в седине, тоже унаследован мною. Но его крупный вздернутый нос и широкие ладони с сильными, как у пианиста, пальцами уступили во мне место менее мужественным чертам, доставшимся от матери.
Безучастность, с какой он кивнул мне, была следствием совсем не характерного для него приглушенного беспочвенного недовольства, с которым он смотрел в последнее время по сторонам, как будто охватывая взглядом сразу весь мир. Вот еще один человек, чья жизнь была для меня загадкой. Распорядок дня – жесткий, с единственной поблажкой чуть дольше полежать в постели по воскресеньям; а так – в любую погоду, ровно в десять – пешком в деревню: «взглянуть, что там и как» (хотя там ничто и никогда не менялось, по крайней мере для глаза такого горожанина, как я или он), покупка сигарет («Пиккадилли», по десять штук в пачке) и свежего номера «Таймс» (он возражал против доставки газеты на дом) в магазинчике на углу, посещение чайной «Дейнти», где он заказывал чашку кофе с шоколадным печеньем, обстоятельное ознакомление с газетой (он прочитывал ее от первой до последней страницы) и затем, в двенадцать ноль-ноль, две кружки светлого эля «Каридж» в «Королевских шпагах», первые отгаданные слова в кроссворде и дружеская болтовня «кое с кем из старых хрычей» на темы, которые остались недоступными для меня, когда в одно ленивое воскресное утро я составил ему компанию, прогулявшись вместе с ним по его любимому маршруту. Возвращение в «Лесовик» в час пятнадцать с точностью до секунды, обед из холодных блюд в своей комнате, после чего можно немного подремать, дорешать частично или до конца кроссворд, почитать книжонку в мягкой обложке про преступников и детективов – я покупал их время от времени для него в Ройстоне или Болдоке. К шести или к половине седьмого – здесь допускалось некоторое послабление – он перекочевывал в гостиную, настраиваясь на стаканчик виски – первый из двух перед ужином – и настраиваясь также, полагаю, на общение с людьми, потому что он ничего с собой не приносил, даже кроссворд. Но все мы, и Джойс, и Эми, и я, занятые своими делами, не находили возможности посидеть и поговорить со стариком, так что он посылал за газетой, как сегодня, или развлекал себя разглядыванием обоев. Если мне случалось заглянуть в гостиную и я находил его в таком вот состоянии (что повторилось и сегодня), у меня невольно опускались руки: не могу же я силой усаживать человека за чтение, подсовывать ему головоломки с акростихами, требовать, чтобы он изучил латынь или взялся за конструирование моделей; и пусть ему лучше нашпигуют голову кабачковой икрой (это его собственное выражение), чем он согласится смотреть телевизор. Он оглядел столовую – теперь его недовольство обрело более определенную направленность, и казалось, еще секунда, и он поймет, что именно в окружающей обстановке раздражает его больше всего. Взгляд отца упал на обеденный стол и скользнул по приборам.
– Гости, – сказал он, продемонстрировав неожиданную сдержанность.
– Да, зайдут Джек Мейбери с Дианой. Точнее, они уже…
– Знаю, знаю, ты говорил мне утром. А он тот еще гусь, тебе не кажется? Непростой тип, я хочу сказать. Этакий вид у него всегда: я самый добросовестный, я самый способный из практикующих специалистов, во всей Англии такого не сыщешь, каждому я лучший друг, и это все, чем я могу похвастать. Он мне не нравится, Морис. Хотелось бы, честное слово, чтобы было наоборот, потому что мне от него только польза – как от врача, я имею в виду, здесь у меня к нему никаких претензий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42