Реваз подпрыгнул, уцепился за железные прутья, пропорол руку острым набалдашником. И рухнул в траву.
Он нашарил нож, тот самый, Фабержовый, с которым прыгал из окна и который бросил перед забором.
— Стоять! — прикрикнул я, вытаскивая пистолет.
Он развел руками, выронил нож.
Я приблизился к нему, уверенный, что взял его. Левой рукой я потянулся к своему поясу, куда прикрепил браслеты.
Тут я и попался.
Не думал, что такой грузный здоровяк может быть таким быстрым. Он врезал ногой по моему пистолету. Ох, красиво все это сделал. Я его зауважал. Но тратить время на то, чтобы свыкнуться с этим чувством уважения я просто не мог. Пошла работа.
Пистолет по широкой дуге отправился вдаль, прошел как раз между прутьями забора.
Реваз потянулся к ножу на земле.
Я ногой отшвырнул нож в сторону.
— Сучара, — крикнул Реваз, бросаясь в атаку.
И вот сошлись два прошлых мастера — боксер и борец. Только я был мастером спорта, а он кандидатом. Эдакий кетч. Люди бы деньги немалые заплатили за такое зрелище. А тут выступай бесплатно.
Он устремился вперед, как паровоз, готовый раздавить котенка на рельсах. И урчал он как-то больно утробно, так что я был уверен, что при первой возможности он с удовольствием разорвет мне зубами горло.
Он попробовал сграбастать меня, потом поднять и опустить, чтобы после этого меня поднимали уже другие люди, в белоснежных халатах. Я с трудом ушел от его недружеских объятий и отскочил на пару шагов.
Тогда он засветил мне ногой по-каратистски в голову. Естественно, не попал. Если бы он обучался в спецназе, то знал бы, что в боевой схватке удары ногой в голову практически не находят эту самую голову.
Зато удары носком ботинка по голени находят голень всегда. Болевой шок — человек на непродолжительное время теряет способность к ориентации.
Это я и проделал. Реваз согнулся. И получил прямой удар в голову. Ох, башка чугунная — он только встряхнул ею. Выпрямился. И плотоядно улыбнулся.
— У… — чего хотел сказать, так и осталось невыясненным. Потому что я звезданул ему своим коронным в челюсть. Сбоку. Так, что если бы он и поднялся, то не скоро. Борец он там или не борец, чугунная у него башка или не чугунная, но я привык класть этим ударом на чемпионатах России противника на пол, и тут никакая челюсть не выдержит.
Он прилег в травку. И отключился. Глаза закатил. Да, врезал я ему знатно. Прошло, как по классике. Так что не зря каждый день грушу толку. Еще можем кое-что.
Наконец, я вытащил наручники. Защелкнул на широченных запястьях. Все, схватка закончена чистой победой.
Я оглянулся, ища свой пистолет. И…
Анекдот есть такой — взглянула на него Медуза-Горгона и окаменела. Вот так и я — взглянул на него и окаменел.
Он — это пацаненок лет семи, стоящий с той стороны ограды. Пацаненок держал мой пистолет в руках, с интересом рассматривал его и поигрывал пальцем на спусковом крючке.
— Осторожнее, — как можно дружелюбнее произнес я.
— Газовый? — деловито и несколько презрительно осведомился пацаненок.
— Настоящий, — заверил я его.
— Ух ты. Как у бандитов!
— Я милиционер! — почти ласково продолжил я беседу, боясь, что пацаненок сейчас нажмет на спусковой крючок Или дернет отсюда с пистолетом в родной детский сад на paзбор с воспиталкой. Дети сейчас такие, быстрообучаемые.
— Это бандит? — все так же деловито кивнул пацаненок на грузина.
— Ага.
— Я твою маму! — вдруг диким рыком взревел грузин, пытаясь приподняться и не в состоянии сделать это, поскольку голова ходила ходуном и морда все время зарывалась в траву
— Давай пистолет! — прикрикнул я.
— На, — пацаненок протянул пистолет мне. Я перевел дыхание, поставив пистолет на предохранитель. Ласково пнул ногой сорок пятого размера задержанного. Поднял его и поволок к корпусу. Он шел как пьяный. Потом начал упираться. И тогда получил по хребту кулачищем размером с пивную кружку.
У Женьки проблем с задержанными не было. Он прикова их к батарее и теперь ждал машину из местного отделения.
Наручники были наши. Советские. По дороге Реваз их порвал, и его тогда опутали веревкой — оно надежнее.
— Покушение на жизнь сотрудника милиции. Знаешь, сколько светит? — спросил я Реваза.
Тот с кряхтеньем напрягся, пробуя на прочность очередные наручники. И с вызовом сказал:
— Что ты мне поешь? Докажи.
— Доказать? Реваз, я тебе все докажу. В том числе изнасилование малолетних и потраву посевов. Было бы желание.
— Слушай, опер, — говорил он с сильным акцентом и иногда начинал коверкать слова, когда особенно волновался. — Я не маленький мальчик. Я — Реваз Большой. За свое — отвечу.
— Вот и отвечай быстрее. И иди в камеру. А то Горюнин по тебе соскучился.
Реваз сжал кулаки. Снова попробовал наручники на прочность. И произнес злобно:
— Он заложил?
Я только развел руками — мол, а это требуется объяснять?
— Ишак… Я его маму! — заорал Реваз, вскочил. Я толкнул его в грудь и спровадил обратно на диванчик, стоявший рядом с письменным столом.
Для допроса мне отвели тесный кабинет в местном отделе милиции, обслуживающем территорию тридцать шестой больницы. Две такие туши, как наши, были для него великоваты, и воздуха не хватало.
— Как ты с Горюниным познакомился? — спросил я.
— Он директором промтоварного магазина был. Левый товар из Грузии в его магазин гнали. Деньги задолжал он. Я разбираться приезжал. Разобрался. Потом подружились.
— Когда это было?
— Одиннадцать лет… Одиннадцать… Я молодой был… Сейчас старый. Сейчас много прожито… Сейчас я устал, да. Понимаешь, устал я…
— Понимаю. Перетрудился в борьбе с чужой собственностью.
— Э, что мент поймет, — покачал он головой.
— Ты когда в последний раз вышел?
— Гамсахурдиа выпустил. Президент наш первый, я его маму!… Спросил, кто хочет за Грузию биться? Кто хотел, того из нашей зоны освободили. И в волчью шкуру одели.
— Как?
— В ментовскую форму, да… И мне, вору, ментовскую форму дали. И справку об освобождении мне дали. И в Цхинвали на войну меня послали. Я хотел на войну?
— Вряд ли.
— Я не хотел на войну. Я сбежал с войны. Я сбросил волчью шкуру и бежал в Россию с этой проклятой войны. Россия — большая. Грузия — маленькая. Что мне делать в Грузии?
— Может, зря бежал? — поинтересовался я. — Ваши в Грузии неплохо поживились. Воля вольная, уркаганская.
— Воля, — согласился он. — Кореша, которые не сбежали как я, рассказывали, как там вольно жилось. Село осетинское занимаешь. И сразу в дома, что побогаче. Заходишь и берешь. Заходишь и берешь. И никто тебе не возражает, никто псов по твоему следу не пускает. Это ведь не грабеж. Это трофей. Потом в школу всех мужчин сгоняешь. И через одного в лоб из автомата. Это не убийство. Это война… И все награбленное — на биржу черную. Это в грузинских селах дома были, куда все свозилось. Думаешь, это барышничество было? Нет. Это тоже трофеи! Меня сажали куда за меньшее. А тут — можно все. Я их маму…
— Да, твои кореша там отличились.
— А потом Гамсахурдиа, я его маму, свергли. И еще лучше стало. В Тбилиси — камуфляж надеваешь, свободной нашей стране присягаешь, — и машину ночью останавливаешь. Нет, ты не бандит. Ты — «мхедриони», ты воин за демократию Грузии. Кто против? Тому в лоб из автомата. Машину берешь… В квартиру заходишь. Богатый человек там. Дашь, богатый человек, деньги на демократию Грузии? Не дашь?.. Даст — кто откажется?.. Брата моего двоюродного так убили, я их маму!.. Потом Абхазия… Слушай, мент, не поверишь — там даже трубы из домов вывозили. Так хорошо всем было. Заложников брали, потом стреляли. Женщина, ребенок — всех стреляли. Никого не жалко. Демократия Грузии…
— Были времена, — кивнул я.
— А мне — во где те времена, — он провел руками в наручниках себя по горлу. — Может, тебе, мент, нравится людей стрелять. А я не палач. Я — вор!
— Вор, вор, — успокоил я его. — Так чего ж ты, вор, троих на Фрунзенской набережной из пистолета расхлопал?
— Что? — вытаращился Реваз Большой на меня.
— Семья профессора Тарлаева. Всю ты ее вывел. Никого не оставил. Как же ты так, вор? — насмешливо спросили.
— Не я! — крикнул он.
— Брось. У нас есть кому опознать. И на следах докажем. И подельники твои поплывут — факт. Так что идти тебе, Ре-ваз Большой, минимум на пожизненное, если смертную казнь вновь не введут.
— Э, мент, это не мое, — я видел, что на его лбу выступила испарина, он вытер ее скованными руками. И как-то сразу осунулся. — Хлебом клянусь!
— Да хоть всем урожаем. И всеми предками. Тебе это не поможет.
— Не мое!
— А что твое?
— Марат Гольдштайн, я его маму, — кореш Горюнина — мое. А это — не мое.
— Ладно, пиши, — я подошел к нему, расстегнул наручники, пододвинул лист бумаги.
— Что писать?
— Чистуху. «Раскаиваюсь в совершении преступления. За мной числится то-то и то-то. На Фрунзенской набережной трупы не мои».
— Ладно. Что мое — то мое.
Он начал выводить аккуратно слова. Я надиктовывал ему некоторые моменты. Это заняло с полчаса. Писал он медленно, покусывая ручку — хорошо, что не мою — я ее нашел на столе.
— Так что насчет Фрунзенской? — спросил я, беря чистосердечное признание.
— Опять, да? Я тебе не говорил, да? Я же говорил! Говорил, что не мы!
— Говорить мало.
— Картины там, да? — спросил Реваз Большой.
— Помнишь?
— Я читал. Я видел по телевизору, — покачал он головой. — Какое число было?
— Двадцатое мая…
— Двадцатого, двадцатого… Двадцатого, — хлопнул он ладонью по столу. — Двадцатого хату в Саратове брали. Хорошая хата. Иконы, распятие. Было, да. Средь бела дня взяли… Точно…
— Проверим.
— Проверь, да. Хлебом клянусь…
— Дописывай про Саратов. Расписывайся. И число ставь, — я протянул ему коряво написанное его рукой чистосердечное признание.
Он расписался.
— Ох, взял ты меня на понт, мент… Но за свое отвечу…
— Ответишь, — успокоил я его. — Кстати, где ваш четвертый?
— Кто?
— Вы же вчетвером приехали.
— Нет, он не при делах.
— Ну так назови его тогда.
— Баклан… Леха. Фамилию не знаю.
Он врал. Баклан был при делах.
— Ладно, иди в камеру. Посиди.
Его увели. А я прозвонил в наш отдел, чтобы проверили кражу в Саратове.
Оказывается, действительно в тот день была кража в Саратове…
Похоже, Реваз Большой и его оруженосцы никакого отношения к убийству не имели.
Я посмотрел на часы. Полдесятого вечера.
Я вышел в пустой коридор. Провел боксерскую связку — нырок, несколько ударов, атака, отход. Если бы кто меня увидел, приняли бы за психа. А я не псих. Я просто разминался.
Я зашел в соседний кабинет к Железнякову, который сейчас заканчивал работать с пузатым грузином. Сразу после задержания ворюг я отзвонил шефу, и сейчас в районный отдел съехалась вся наша контора, кроме начальства. Работа намечалась на всю ночь.
— Чего ты нас лечишь? — спросил я грузина, когда тот в очередной раз заорал: «Ничего не знай». Он уже почти дозрел и готов был вот-вот начать каяться в грехах и грешках. — Твои напарники уже и на саратовскую квартиру, и на Смоленскую площадь раскололись. Молчать будешь — пойдешь за главного в этой шайке. Из «шестерок» сразу в паханы…
Я взял его пальцами за толстые щеки. Он всхлипнул, пустив пузыри, и сразу утерял свой угрожающе тупой вид. Стал похож на обычную свинью.
— Давай, Гоги, не томи, — сказал Железняков.
— У, гниды! — Он ударил себя кулаком по лбу. — Гниды!
— Кто?
— Все! Пиши, да! Все пиши!
— Это к следователю, — сказал я. — Кстати, Баклан с вами по квартирам лазил?
— Он водитель.
— И где сейчас этот водитель?
— Ушел куда-то. Обещал быть…
Следователь как раз освободился, и мы отвели к нему пузатого Гоги — пусть допрашивает по всей форме.
— А мы посетим антиквара Горюнина, — сказал я Железякову.
Горюнин Николай Наумович был маленький, жирненький, заряженный наглостью, как динамитом. С этой наглостью, приобретенной за долгие годы работы в советской торговле, он и шел по жизни весело и без особых забот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19