– Что-то как-то сложил ты свои косые крылышки. Или почуял, что и на вольного стрепета найдется у тутошнего вольного же стрелка заветная дробинка?
– Ну ты силен по части образности! Навроде Васьки Кирясова. Речь заводишь, я полагаю, о современных сексе, любви и браке, а сравнения у тебя прямо-таки прапрапрадедовские, – передернул плечами Федор. – Хотя, по правде говоря, охотничья дробь – это не прапрапрадедовские, а более позднее изобретение.
– Вот именно, что более, – не без иронии подхватил словно бы только и ждавший этого уточнения Михаил и складно продолжил: – И следовательно, более близкое уже к нашим счастливым и радостным дням. А в прапрапрадедовские – то бишь, естественно, дохрущевские и даже досталинские – времена по безлюдным нашим просторам прогоняли полудикие стада животных полудикие же кочевники, хмелея от духовитой полыни да от игры ветров в седых ковылях. Куда, скажи на милость, подевалось оно, былое раздолье наших степей? Лемехи социалистических плугов пластами накромсали землю, и к могильным курганам среди таких обезображенных полей боязливо жмутся теперь ковыли, полынь да некогда сочная брица-трава. Но стрепеты, брат ты мой, стрепеты, они птицы вольные и потому, намотай себе на ус, любят только первозданные земли, безлюдные, не тронутые ни плугом, ни вездесущими колесами.
– Стрепеты – это что-то вроде кобчиков или коршунов? – уточнил Федор. – Что-то из породы хищников?
– Стрепеты – это степные куры, – возразил Михаил и снова почти что запел с чувством врожденного артистизма: – Скрытно от людских глаз жируют они себе, быстроногие, да жируют, а потому наклевываются – насыщаются под завязку с утра пораньше и, спасаясь от зноя да от чужого внимания, ложатся на дневку, когда все равно искать пропитание – только когти бить без проку.
Чудак вбирал в себя не только смысл восторженных слов приятеля, но и богатые интонации его от природы сочного голоса, а сам при этом, не отвлекаясь ни на мгновение, держал под контролем то тревожное чувство, которое, словно непрерывный сигнал о близкой опасности, не выключалось в нем теперь ни днем, ни ночью. Не покидало его это чувство даже в те минуты, когда в обусловленный загодя срок поджидал он Лену на вроде бы пустынной улице, то и дело вздрагивая все же, как при давешних спецтренировках в темноте, требовавших мгновенной реакции для выстрела на едва различимый шорох. А то еще просто-напросто страх, казалось бы, давно побежденный им обыкновенный страх проникал в сознание Чудака, и тогда ему явственно чудилось, что из этих вот безобидных кустов или из-за того вон осанистого тополя кто-то пристально и профессионально ведет за ним неодобрительное наблюдение. Ведет, ведет, нет сомнения в том, что ведет, и в немигающих глазах неутомимого этого исследователя, или, вернее, преследователя, от которого ни убежать, ни под землю провалиться, смешались, надо полагать, тень издевки и тень неотвратимой угрозы.
– Для кого я стараюсь тут? – вдруг вопросил Михаил. – Для кого я толкую о стрепетах, наполняющих сны Василия свет Кирясова, когда ты задумался о ввергающей тебя в бессонницу ласточке-касатке? Влюбленный, известно, способен выслушивать только другого влюбленного или самого себя.
– Ты становишься философом. Берегись…
– А почему мне этого надо беречься?
– Потому что ты живешь в государстве с однопартийной системой. И еще потому, что ты одновременно утрачиваешь водительскую квалификацию. Не пришлось бы тебе в конце концов забираться в бочку, как Диогену. А у нас тут бочки сплошь не из-под вина…
– Кое-кого и философия неплохо кормила.
– Ты имеешь в виду жизненные пути наших великих вождей?
– Имею. А почему бы нет? Маркса, например. И хотя бы того же Ленина. Да и Сталина, если на то пошло.
– Нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева не забудь.
– О живых я по вполне понятным причинам говорить не собираюсь.
– Чего же тогда Сталина помянул? Вот уж кто по-ленински «живее всех живых» с «Вопросами языкознания» в одной руке и с окровавленным топором – в другой.
Молодые люди на редкость бойко и доверительно перебрасывались вперебой крамольными фразочками, и мир лежал вокруг них не столько утомленный, сколько чуточку подразомлевший в словно бы подобревших лучах заходящего солнца. Под прозрачно голубевшими высями прозрачно простирались земные дали, неравномерно и негусто, а все ж отмеченные красно-черно-белыми нашлепками сел и деревушек, через которые в течение дня не раз и не два проносились, сутулясь за баранками, оба парня в своих тяжелых, но послушных их шоферской воле машинах. Скорость приходилось сбавлять разве что при пересечении чинных райцентров, где перед запертыми на висячие замки входами в продмаги в специальных (тоже надежно запертых!) металлических клетках грудились полосатые арбузы, словно упитанные матросы в тельняшках, угодившие за тюремную решетку. И тем не менее Федор невольно возлагал сейчас на зтот-то мир особую свою надежду: вдруг все-таки он, этот бурный, но подугомонившийся к вечеру мир отныне и навсегда решительно и надежно укроет его от всех домогательств и всяческих преследователей.
– Ломунов! К телефону!
Нет, о Лене он тоже не забывал: словно бы воочию то на миг, а то и на больше в течение дня проступали перед Федором ее полуприщуренные в улыбке глаза, ее руки и ее совсем еще по-детски обветренные губы; словно бы наяву слышались не раз Федору над баранкой и ее низкий голос, и ее ровное дыхание, отдающее терпким духом степного разнотравья. Прямо-таки колдовское наваждение какое-то…
– Эй, Ордынский! Слышь, Ордын-ский! Толкни там Ломунова под бок! Доыхнет он, что ли! Его судьба на проводе!..
Федор, помахав приятелям рукою, торопливо прошагал в никогда не запиравшуюся конторку завгара и схватил телефонную трубку, оставленную на пачке залистанных и мятых-перемятых бланков да ведомостей. Сам хозяин этой тесной и прокуренной клетушки, будто демонстрируя то, насколько способен обрусеть хладнокровный немец в стране, лишенной должного порядка, в пух и прах разносил сейчас за окном молоденького водителя за всего лишь какую-то незначительную провинность.
– Слушаю, – произнес в трубку Федор, переводя дыхание. – Это вы, Леночка?
– Нет, чудачок, это я, а не Леночка, – послышался в ответ мужской голос, заставивший Ломунова от внутренней умиротворенности мгновенно перейти к полной отмобилизованное. – А ты, выходит, звоночка от девочки ожидал? Ну чудеса в решете! Ну цирк!
– Комедия да и тoлькo! – отзывом на пароль Циркача заученно откликнулся Федор, как бы вновь ощутив на себе чей-то (только не Циркача!..) пристальный и жестокий взгляд. – Рад услышать милый сердцу голос.
– Свежо предание, а верится с трудом, как заметил классик.
– Ты сейчас где?
– Это неважно. После смены я к тебе подгребу сам.
– После смены я не свободен, – твердо возразил Чудак. – Давай увидимся попозже, часиков эдак в одиннадцать.
– Попозже так попозже, – хмыкнул Циркач и добавил, перед тем как повесить трубку: – А у тебя тут действительно цирк…
Возвращаясь к своей машине, Федор совершенно буднично, без недавнего вроде бы страха вспоминал о том, в чем заверяли его бывалые наставники и специнструктора: в случае чего и не надейся затеряться среди миллионов себе подобных, ибо за тобой на той стороне будут повсюду следить неотступные дублеры и при первой же необходимости ты будешь немедленно ликвидирован, «Интересно, – впервые задумался Чудак, – а за самим Циркачом – в свою очередь – тоже ведется тайное наблюдение? Или это только аз грешный в такой чести у закордонного руководства?»
Смену на этот раз он постарался закончить намного позже обычного, долго и тщательно мыл после этого машину, а затем, добавочно мешкая, сверх всякой нормы плескался еще под душем да переодевался в чистое и сам. Вдоль улицы, на которой уже сгущались сумерки, ветер яростно гнал мелкую пыль, словно осуществляя родственную связь с небом, где, почти задевая за крыши домов, клубились посверкивающие молниями черные тучи. Федор, как ему самому казалось, думал о Лене и только о Лене, Федор вполне беспечно подставлял лицо под первые дождевые капли, но при этом он, автоматически проявляя предусмотрительность объекта преследования, держался середины безлюдной улицы.
В движенье сшибаются люта
Неведенье мира и весть.
Ты с чем? И зачем? И откуда?
И в самом ли деле ты есть?
И кто ты да что как реальность:
Испуг или подлинный страх,
Добротность или гениальность
И враг или больше чем враг?
Ответ или близость ответа?
Броженье или коловерть?
И всюду ты или же где-то
Как жизнь или все-таки смерть?
Федор гнал и гнал свою машину сквозь ночь, думая о том, что эти минуты – особенные минуты, ибо дарованы они таким фантастическим везением, какого он еще не знавал. Теперь, повинуясь предостерегающей интуиции, только вперед и вперед, как тот не поддавшийся приручению сайгачонок… Давным-давно («Нет, нет, об этом не позабыть никогда!») у мальчика Федьки среди прочих домашних животных да окрестных зверей и птиц появился еще один полудомашний приятель – крохотный и беззащитный сайгачонок. Известно, по весне несметными стадами бродят дикие степные антилопы вместе со своими сосунками казахстанским Заволжьем, куда восьмилетнего огольца-непоседу отправили родители погостить у дальней родни. От белобородых и степенных чабанов узнал Федька о том, что, бывает, скачет себе да скачет, обсыхая на теплом ветру, новорожденный сайгачонок за своей пугливой матерью, скачет, скачет да, глядишь, и приотстанет, глядишь, и заснет на припеке, а кочующего стада тем временем и след простыл.
– Вперед, как тот сайгачонок! – сквозь стиснутые зубы отдавая себе команду теперь уже вслух, произносит Федор. – Чуяло мое сердце… Теперь только вперед и вперед…
Что и говорить, ему действительно повезло, во-первых, когда, решив отказаться от встречи с Леночкой, он (интуиция, спасительная интуиция!) вернулся в гараж и мимо сторожа, храпевшего рядом с берданкой и недопитой бутылкой «Солнцедара», вывел мощный грузовик за ворота. А во-вторых, повезло и под пулями Циркача, начавшего палить по грузовику из пистолета с глушителем, раз за разом производя выстрелы (Чудак вел им счет) навскидку после того, как водитель, не останавливаясь, едва не сшиб его – с поднятой рукой выросшего на дороге – своей машиной.
– Теперь только вперед… Под стать тому осиротевшему сайгачонку…
Скрывая усмешечки в редких усах и подмигивая раскосыми глазами Федьке, рассказывали чабаны, как происходят нередкие степные встречи с такими вот отбившимися от родимых стад дрожливыми сосунками. Подходят к ним по шажку люди – те ни с места, только поводят сторожко своими крохотными серыми ушками. Честное слово, даже рукой удается дотронуться иногда до них – до теплых, забавных и таких пока еще доверчивых малышей. Иной, правда, тут же, занервничав, передернет кожей и, резко взяв с места, бросится наутек, чтобы, отбежав с полкилометра, снова замереть. А иной наоборот, как тот, с каким до поры, до все-таки неизбежной разлуки водил потом недолгую дружбу мальчик Федька…
– Стой! Стой, тебе говорят! Стой, стрелять будем!
И эти сплошные выкрики, и вой мотора разогнанного грузовика, и ударившую вслед ему резкую автоматную очередь не позабывшие военного лихолетья жители слышали летней ночью в уже начавшем было засыпать мирном полуселе-полугородке. Слышали и поспешно гасили свет в своих отдельных прадедовских хибарках да в захламленных коммуналках, а многочисленные дворняги за плетнями да штакетниками поднимали при этом такой взбудораженный лай, что, казалось, теперь-то эти многовековые друзья человека не угомонятся ни на минуту до самых третьих петухов.
– Стой! Стой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
– Ну ты силен по части образности! Навроде Васьки Кирясова. Речь заводишь, я полагаю, о современных сексе, любви и браке, а сравнения у тебя прямо-таки прапрапрадедовские, – передернул плечами Федор. – Хотя, по правде говоря, охотничья дробь – это не прапрапрадедовские, а более позднее изобретение.
– Вот именно, что более, – не без иронии подхватил словно бы только и ждавший этого уточнения Михаил и складно продолжил: – И следовательно, более близкое уже к нашим счастливым и радостным дням. А в прапрапрадедовские – то бишь, естественно, дохрущевские и даже досталинские – времена по безлюдным нашим просторам прогоняли полудикие стада животных полудикие же кочевники, хмелея от духовитой полыни да от игры ветров в седых ковылях. Куда, скажи на милость, подевалось оно, былое раздолье наших степей? Лемехи социалистических плугов пластами накромсали землю, и к могильным курганам среди таких обезображенных полей боязливо жмутся теперь ковыли, полынь да некогда сочная брица-трава. Но стрепеты, брат ты мой, стрепеты, они птицы вольные и потому, намотай себе на ус, любят только первозданные земли, безлюдные, не тронутые ни плугом, ни вездесущими колесами.
– Стрепеты – это что-то вроде кобчиков или коршунов? – уточнил Федор. – Что-то из породы хищников?
– Стрепеты – это степные куры, – возразил Михаил и снова почти что запел с чувством врожденного артистизма: – Скрытно от людских глаз жируют они себе, быстроногие, да жируют, а потому наклевываются – насыщаются под завязку с утра пораньше и, спасаясь от зноя да от чужого внимания, ложатся на дневку, когда все равно искать пропитание – только когти бить без проку.
Чудак вбирал в себя не только смысл восторженных слов приятеля, но и богатые интонации его от природы сочного голоса, а сам при этом, не отвлекаясь ни на мгновение, держал под контролем то тревожное чувство, которое, словно непрерывный сигнал о близкой опасности, не выключалось в нем теперь ни днем, ни ночью. Не покидало его это чувство даже в те минуты, когда в обусловленный загодя срок поджидал он Лену на вроде бы пустынной улице, то и дело вздрагивая все же, как при давешних спецтренировках в темноте, требовавших мгновенной реакции для выстрела на едва различимый шорох. А то еще просто-напросто страх, казалось бы, давно побежденный им обыкновенный страх проникал в сознание Чудака, и тогда ему явственно чудилось, что из этих вот безобидных кустов или из-за того вон осанистого тополя кто-то пристально и профессионально ведет за ним неодобрительное наблюдение. Ведет, ведет, нет сомнения в том, что ведет, и в немигающих глазах неутомимого этого исследователя, или, вернее, преследователя, от которого ни убежать, ни под землю провалиться, смешались, надо полагать, тень издевки и тень неотвратимой угрозы.
– Для кого я стараюсь тут? – вдруг вопросил Михаил. – Для кого я толкую о стрепетах, наполняющих сны Василия свет Кирясова, когда ты задумался о ввергающей тебя в бессонницу ласточке-касатке? Влюбленный, известно, способен выслушивать только другого влюбленного или самого себя.
– Ты становишься философом. Берегись…
– А почему мне этого надо беречься?
– Потому что ты живешь в государстве с однопартийной системой. И еще потому, что ты одновременно утрачиваешь водительскую квалификацию. Не пришлось бы тебе в конце концов забираться в бочку, как Диогену. А у нас тут бочки сплошь не из-под вина…
– Кое-кого и философия неплохо кормила.
– Ты имеешь в виду жизненные пути наших великих вождей?
– Имею. А почему бы нет? Маркса, например. И хотя бы того же Ленина. Да и Сталина, если на то пошло.
– Нашего дорогого Никиту Сергеевича Хрущева не забудь.
– О живых я по вполне понятным причинам говорить не собираюсь.
– Чего же тогда Сталина помянул? Вот уж кто по-ленински «живее всех живых» с «Вопросами языкознания» в одной руке и с окровавленным топором – в другой.
Молодые люди на редкость бойко и доверительно перебрасывались вперебой крамольными фразочками, и мир лежал вокруг них не столько утомленный, сколько чуточку подразомлевший в словно бы подобревших лучах заходящего солнца. Под прозрачно голубевшими высями прозрачно простирались земные дали, неравномерно и негусто, а все ж отмеченные красно-черно-белыми нашлепками сел и деревушек, через которые в течение дня не раз и не два проносились, сутулясь за баранками, оба парня в своих тяжелых, но послушных их шоферской воле машинах. Скорость приходилось сбавлять разве что при пересечении чинных райцентров, где перед запертыми на висячие замки входами в продмаги в специальных (тоже надежно запертых!) металлических клетках грудились полосатые арбузы, словно упитанные матросы в тельняшках, угодившие за тюремную решетку. И тем не менее Федор невольно возлагал сейчас на зтот-то мир особую свою надежду: вдруг все-таки он, этот бурный, но подугомонившийся к вечеру мир отныне и навсегда решительно и надежно укроет его от всех домогательств и всяческих преследователей.
– Ломунов! К телефону!
Нет, о Лене он тоже не забывал: словно бы воочию то на миг, а то и на больше в течение дня проступали перед Федором ее полуприщуренные в улыбке глаза, ее руки и ее совсем еще по-детски обветренные губы; словно бы наяву слышались не раз Федору над баранкой и ее низкий голос, и ее ровное дыхание, отдающее терпким духом степного разнотравья. Прямо-таки колдовское наваждение какое-то…
– Эй, Ордынский! Слышь, Ордын-ский! Толкни там Ломунова под бок! Доыхнет он, что ли! Его судьба на проводе!..
Федор, помахав приятелям рукою, торопливо прошагал в никогда не запиравшуюся конторку завгара и схватил телефонную трубку, оставленную на пачке залистанных и мятых-перемятых бланков да ведомостей. Сам хозяин этой тесной и прокуренной клетушки, будто демонстрируя то, насколько способен обрусеть хладнокровный немец в стране, лишенной должного порядка, в пух и прах разносил сейчас за окном молоденького водителя за всего лишь какую-то незначительную провинность.
– Слушаю, – произнес в трубку Федор, переводя дыхание. – Это вы, Леночка?
– Нет, чудачок, это я, а не Леночка, – послышался в ответ мужской голос, заставивший Ломунова от внутренней умиротворенности мгновенно перейти к полной отмобилизованное. – А ты, выходит, звоночка от девочки ожидал? Ну чудеса в решете! Ну цирк!
– Комедия да и тoлькo! – отзывом на пароль Циркача заученно откликнулся Федор, как бы вновь ощутив на себе чей-то (только не Циркача!..) пристальный и жестокий взгляд. – Рад услышать милый сердцу голос.
– Свежо предание, а верится с трудом, как заметил классик.
– Ты сейчас где?
– Это неважно. После смены я к тебе подгребу сам.
– После смены я не свободен, – твердо возразил Чудак. – Давай увидимся попозже, часиков эдак в одиннадцать.
– Попозже так попозже, – хмыкнул Циркач и добавил, перед тем как повесить трубку: – А у тебя тут действительно цирк…
Возвращаясь к своей машине, Федор совершенно буднично, без недавнего вроде бы страха вспоминал о том, в чем заверяли его бывалые наставники и специнструктора: в случае чего и не надейся затеряться среди миллионов себе подобных, ибо за тобой на той стороне будут повсюду следить неотступные дублеры и при первой же необходимости ты будешь немедленно ликвидирован, «Интересно, – впервые задумался Чудак, – а за самим Циркачом – в свою очередь – тоже ведется тайное наблюдение? Или это только аз грешный в такой чести у закордонного руководства?»
Смену на этот раз он постарался закончить намного позже обычного, долго и тщательно мыл после этого машину, а затем, добавочно мешкая, сверх всякой нормы плескался еще под душем да переодевался в чистое и сам. Вдоль улицы, на которой уже сгущались сумерки, ветер яростно гнал мелкую пыль, словно осуществляя родственную связь с небом, где, почти задевая за крыши домов, клубились посверкивающие молниями черные тучи. Федор, как ему самому казалось, думал о Лене и только о Лене, Федор вполне беспечно подставлял лицо под первые дождевые капли, но при этом он, автоматически проявляя предусмотрительность объекта преследования, держался середины безлюдной улицы.
В движенье сшибаются люта
Неведенье мира и весть.
Ты с чем? И зачем? И откуда?
И в самом ли деле ты есть?
И кто ты да что как реальность:
Испуг или подлинный страх,
Добротность или гениальность
И враг или больше чем враг?
Ответ или близость ответа?
Броженье или коловерть?
И всюду ты или же где-то
Как жизнь или все-таки смерть?
Федор гнал и гнал свою машину сквозь ночь, думая о том, что эти минуты – особенные минуты, ибо дарованы они таким фантастическим везением, какого он еще не знавал. Теперь, повинуясь предостерегающей интуиции, только вперед и вперед, как тот не поддавшийся приручению сайгачонок… Давным-давно («Нет, нет, об этом не позабыть никогда!») у мальчика Федьки среди прочих домашних животных да окрестных зверей и птиц появился еще один полудомашний приятель – крохотный и беззащитный сайгачонок. Известно, по весне несметными стадами бродят дикие степные антилопы вместе со своими сосунками казахстанским Заволжьем, куда восьмилетнего огольца-непоседу отправили родители погостить у дальней родни. От белобородых и степенных чабанов узнал Федька о том, что, бывает, скачет себе да скачет, обсыхая на теплом ветру, новорожденный сайгачонок за своей пугливой матерью, скачет, скачет да, глядишь, и приотстанет, глядишь, и заснет на припеке, а кочующего стада тем временем и след простыл.
– Вперед, как тот сайгачонок! – сквозь стиснутые зубы отдавая себе команду теперь уже вслух, произносит Федор. – Чуяло мое сердце… Теперь только вперед и вперед…
Что и говорить, ему действительно повезло, во-первых, когда, решив отказаться от встречи с Леночкой, он (интуиция, спасительная интуиция!) вернулся в гараж и мимо сторожа, храпевшего рядом с берданкой и недопитой бутылкой «Солнцедара», вывел мощный грузовик за ворота. А во-вторых, повезло и под пулями Циркача, начавшего палить по грузовику из пистолета с глушителем, раз за разом производя выстрелы (Чудак вел им счет) навскидку после того, как водитель, не останавливаясь, едва не сшиб его – с поднятой рукой выросшего на дороге – своей машиной.
– Теперь только вперед… Под стать тому осиротевшему сайгачонку…
Скрывая усмешечки в редких усах и подмигивая раскосыми глазами Федьке, рассказывали чабаны, как происходят нередкие степные встречи с такими вот отбившимися от родимых стад дрожливыми сосунками. Подходят к ним по шажку люди – те ни с места, только поводят сторожко своими крохотными серыми ушками. Честное слово, даже рукой удается дотронуться иногда до них – до теплых, забавных и таких пока еще доверчивых малышей. Иной, правда, тут же, занервничав, передернет кожей и, резко взяв с места, бросится наутек, чтобы, отбежав с полкилометра, снова замереть. А иной наоборот, как тот, с каким до поры, до все-таки неизбежной разлуки водил потом недолгую дружбу мальчик Федька…
– Стой! Стой, тебе говорят! Стой, стрелять будем!
И эти сплошные выкрики, и вой мотора разогнанного грузовика, и ударившую вслед ему резкую автоматную очередь не позабывшие военного лихолетья жители слышали летней ночью в уже начавшем было засыпать мирном полуселе-полугородке. Слышали и поспешно гасили свет в своих отдельных прадедовских хибарках да в захламленных коммуналках, а многочисленные дворняги за плетнями да штакетниками поднимали при этом такой взбудораженный лай, что, казалось, теперь-то эти многовековые друзья человека не угомонятся ни на минуту до самых третьих петухов.
– Стой! Стой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16