Ритка для матери просила. Мама ее все месяцы болезни с этой тетрадью не расставалась, под подушкой ее хранила. Писать она могла, слава богу, вот и писала что-то, когда получше себя чувствовала. Я к чему это все рассказываю? В тетради написано, чтобы мы все эти бумаги и тетрадь вам отдали, а вы уехали. Мы стали оказию искать, несколько раз ездили в аэропорт, думали кого-нибудь попросить взять с собой, но никого не нашли. А тут наша фирма начала дела с вашими ребятами, ну, я в командировку и выпросился.
Он открыл свою сумку и вытащил из нее несколько картонных папок и большую тетрадь в коричневой обложке.
— Вот, это вам. Мы не читали. Ритка пыталась, но сразу реветь начала, а я не считаю себя в праве. Здесь и письма… Вот из-за них Рита и плакала, странные письма какие-то: написаны и не отправлены. Какому-то мужику, никто его не знает, никогда о нем не слыхали. Она вам не говорила ничего? Фамилия и имя указаны не были нигде. И главное, все в конвертах. Зачем, если все равно не отправила? На одном конверте был телефонный номер, московский. Такое впечатление, что человеку нужно было номер записать, и он записал его на первом попавшемся предмете. Ритка позвонила по этому номеру — старик там какой-то ответил. Сказал, что да, это его номер, что он здесь полжизни живет, но он не знает, о ком идет речь — у него такой знакомой никогда не было, в нашем городе он никого не знает, почему его телефон оказался у ритиной матери, он представления не имеет и просит прекратить эту мистификацию — он немолод, нездоров, волноваться ему вредно. Ритка сама не своя стала после этой находки и после звонка этого проклятого. Вбила себе в голову, что мать отца не любила, любила другого — вот этого старпера, извините, но зла ведь не хватает, старый человек, зачем врешь, чего тебе бояться? Да, так вот, что любила этого деда, когда они еще молодыми были… Она думает, что это, когда мама ее в институте училась, еще до Риткиного рождения, было. Я считаю, что это чепуха! Они с дядей Сережей так жили! Душа в душу. Мои, бывало, ссорились — такой ор в доме стоял, потом мама плакала, отец на коленях просил прощения — цирк, да только мне этот цирк так надоедал, что я сам орать начинал, почему они не могут, как люди жить, как родители Мишки и Ритки. Почему там всегда тишина и покой, а у нас вечно африканские страсти кипят, надоело мне это. Мама тогда говорила мне, чтобы я не вмешивался в их отношения — это у них любовь такая, сицилийская — армянин отец или нет, в конце концов — говорила она, и еще говорила, что тишина не всегда признак согласия, вырасту — пойму. Ничего не удалось мне понять — рано их не стало. Мама считает, что и это по той же причине произошло: не было между ними согласия. Я Ритке не говорил, что моя мама думает об отношениях ее родителей — к чему ее зря бередить и огорчать. Но теперь появились такие подозрения и факты, что она сама стала сомневаться. Ночью однажды реветь стала: вдруг она не дядисережина дочь, а хмыря этого старого! Я ее еле успокоил. Родилась-то она через год после того, как мать ее институт закончила, а я ведь тогда уже довольно большой был и хорошо помню, что за этот год она никуда не уезжала. Только этим доводом и угомонил жену свою. В общем, теперь все от вас зависит. Вы же все время с больной разговаривали, что она вам рассказывала?
Я сидела ни жива, ни мертва. Такого оборота событий я не ожидала. Повесть, которая уже кружилась во мне, должна была быть анонимной, никто бы и не узнал героиню, не понял бы, события чьей жизни я описываю, но наличие дневника — а я была уверена, что тетрадь является дневником моей подруги — и других рукописей резко меняло дело. Я не знала, как поступить. Скрыть правду? Тогда повесть писать нельзя. Все рассказать? Риту жалко.
Армен вопросительно смотрел на меня, и было видно, что ему не нравится мое молчание. Я уже собралась начать его убеждать, что они ошибаются, что ничего такого она мне не рассказывала, как он, опередив меня, сказал севшим голосом: Значит, все правда? Она не любила мужа, этого типа любила? И что я теперь Ритке скажу? Для нее ведь это удар!
Я обещала Ритиной маме написать повесть об ее жизни. Я не могу это обещание не выполнить. Собственно, работа уже началась — я обдумываю, как выстроить материал… Не написать правду я не могу, но она гораздо сложнее, чем представляется Рите и вам. Давайте отложим до завтра решение этой проблемы, я за ночь что-нибудь изобрету, хорошо? Тем более, что сейчас уже все с работы придут, будет не до разговоров. Вы не волнуйтесь, все решится, в конце концов. Я Рите напишу письмо, постараюсь ее успокоить.
Тут в дом ввалилось мое семейство — дочь в армейской форме, сын и муж в рабочих комбинезонах, раздались удивленные вопли, смех; началась беготня, все мылись, переодевались, заорал телевизор у мужа и магнитофоны у детей, я стала всех кормить ужином, действительно, стало не до разговоров и размышлений.
Ночью я долго не могла уснуть, потом сдалась и спустилась в кабинет. Гость не спал, сидел во дворе и курил. Я не стала его беспокоить, а пошла и написала письмо Рите и Мишке.
Утром мы пошли погулять, я купила подарки, мы пообедали в кафе, а потом незаметно пришло время везти гостя в аэропорт. Весь день он был сосредоточен, даже печален, но вопросов больше не задавал, мы беседовали на отвлеченные темы, только уже перед тем, как уйти на таможенный досмотр, он спросил меня:
— Что нас ждет? Что-то страшное?
— Нет, — ответила я, — но грустное, печальное, тоскливое… У Ритиной мамы была тяжелая жизнь, и вам будет тяжело о ней читать. Но вы будете читать о жизни живого человека, о жизни живой женщины, потому что она жила чувством, а это единственно правильный способ жить. Вы прочтете, вы все прочтете и поймете, что мир был бы иным, если бы все умели чувствовать так, как чувствовала она. Я постараюсь написать хорошо, поверьте.
Он улетел, а я на следующий же день принялась за работу: нужно было разобрать все полученные рукописи, прочесть дневник. Я уже знала, что обязательно вставлю в повесть выдержки из этих рукописей и дневника. Некоторые записи, как я успела увидеть, являлись стихами, нужно было решить, какие из них подойдут для повествования — работа предстояла большая, но я ее не боялась. Нетерпение охватило меня — хотелось сделать все быстрее, я перестала спать ночами: мне всегда работалось лучше в тишине и темноте ночи. Что получилось — не мне судить. Но как бы ни сложилась судьба этой повести, я хочу лишь одного: чтобы Рита поняла свою мать, чтобы она прониклась всей необычностью ее натуры и продолжала бы жить, храня в своем сердце не только любовь к матери, не только тоску по ней, так рано ушедшей, но и уважение к женщине, так умевшей любить и жалость к ней, так не умевшей быть счастливой.
ИЗ ДНЕВНИКА…
Чем занимаюсь я? Лежу, слабею, слушаю, как осенним голосом бормочет дождь за окном. Наплевать ему, что июнь, что летом не пристало ему старчески шепелявить и шамкать, что полагается ему летом шуметь голосом полным, грохочущим, свободным. Летний голос полноводного летнего дождя, ливня. Птицы не прячутся от него и продолжают ликующе вопить. Солнце светит, все сияет.
Тополя пахнут горько, сирень — сладко. И свежо — чисто вымытые трава и листья.
Трудно умирать в такой дождь.
Умирать, наверное, вообще, трудно. А еще труднее сделать это, не теряя достоинства, когда твое я — даже не унылое или мрачное, а просто умирающее я — вступает в вопиющее противоречие со сверкающим великолепием за окном.
Поэтому даже хорошо, что этот дождь такой занудный, такой осенний и нищий эффектами: он не отвлечет меня от моего важного занятия.
Не отвлекайтесь, мамаша!.
Не отвлекаюсь.
Буду лежать вот так, в высоких подушках, смотреть, пока смотрится, в серое окно, слушать заумь дождя и думать, пока думается.
Смешно сказать, но я очень занятой человек — может быть, самый занятой на этом свете.
Мой сумасшедший бег по жизни прервался… Как это получилось, что я оказалась вовлечена в него? Ведь когда-то мне казалось, что всегда я буду идти не спеша рядом с беговой дорожкой. И лишь сейчас, когда нечто, или некто, так грубо и недвусмысленно остановил меня, я поняла, что всю жизнь неслась по этой дорожке, сама не помня, как оказалась на ней.
Бездарная суета будней, истерика праздничных хлопот, неистребимая повторяемость никуда не ведущих действий и ничего не объясняющих слов.
Дистанция впереди перестала быть соизмеримой с проделанным перемещением и неуклонно стягивается в точку, которая несется, приближается ко мне и дышит на меня своим — не холодом и не жаром (правильнее было бы: нехолодом и нежаром) — своим ничем, потому что в ней и нет ничего, но буду в ней — я.
Все останется здесь, на бесконечной дистанции: суета и спешка, нудь дождя и ликование лета, марафон и спринт.
Так мало осталось времени в моих часах…Интересно, что у меня: песочные, теряющие песчинки — мои секунды, минуты и часы — или клепсидра, истекающая не водой, но моей кровью?
Считанные, последние мои капли, песчинки бесшумно проваливаются в бездонную черную воронку — ах! как мало их, бедных, у меня, бедной, бедной временем, жизнью!
Но теперь-то я не расходую их по пустякам. Я очень занята теперь. По-настоящему занята по-настоящему важным делом: я вспоминаю.
…
…итальянская бухгалтерия — сальдо, бульдо…Применима ли она к целой жизни, какой бы та ни была? Все ли можно оценить и по какой шкале это делать, какой единицей измерять, от какого нуля отталкиваться — кто знает, кто объяснит?
Я сама так и не поняла, какой знак — плюс или минус — присвоить своей жизни…
…
…чем было мое состояние непрерывного и напряженного ожидания — счастьем или непроходимой глупостью? Не исключаю, что в глазах человека, уже ничего не ждущего, оно выглядело бы счастьем, но мне понять это уже не удастся, как не удастся оценить свою жизнь. Да и кому удается? Есть ли хоть один человек на свете, правильно оценивший свой успех на службе, любовную неудачу, неосторожное слово, пустяшную победу?
…
Итальянская бухгалтерия требует сложения и вычитания. Подведение жизненных итогов вынуждает лишь вычитать, вычитать до тех пор, пока круглый невесомый нуль, бесплотное ничто, бесцветная пустота не ляжет неподъемным грузом в изнемогающие от усталости, от невозможности жить, руки, бессильно падающие вдоль бессильного тела, которое уже ничего не может, все расстраченное на достижение этого нуля, этой не имеющей веса, но такой бесконечно непосильной пустоты.
…
Перед тем, что надвигается на меня, все ничтожно, зрящно, мелко…Я вспоминаю, вспоминаю… Неврастения накатывает и отползает, апатия охватывает меня, но я вырываюсь из ее удушающих объятий — это апатия смерти, прочь! Уберись!
Я ищу, ищу, роюсь в своей жизни, чтобы найти в ней хоть крупинку, малое зернышко, которое могло бы перевесить нуль небытия…Я ищу.
Эпизод 1.
Лыжная база находилась там, где теперь вовсю шумят кварталы Беляево-Богородского и Теплого Стана. Какая-то мистика есть в том, что через много лет я опять стала ездить в Теплый Стан, но уже не за здоровьем, а, скорее, наоборот.
А тогда, юной первокурсницей, я записалась в лыжную секцию, потому что комплекс южанки не давал мне жить спокойно: вид несущегося в облаке снега лыжника приводил меня в экстаз и будил желание нестись так же бесстрашно и элегантно. А потому, вопреки предостережениям, что мне будет трудно, записалась я в лыжную секцию.
Осенью занятия были самыми скучными — обычная физкультура в зале, но когда выпал и как следует утвердился на земле снег, пришлось ездить на лыжную базу.
Экипировки подходящей у меня, разумеется, не было, родители помочь не могли, и я из стипендии купила в Детском Мире на Лубянке ( еще много лет я одевалась там — такая была мелкая, что взрослые магазины мне ничего предложить не могли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Он открыл свою сумку и вытащил из нее несколько картонных папок и большую тетрадь в коричневой обложке.
— Вот, это вам. Мы не читали. Ритка пыталась, но сразу реветь начала, а я не считаю себя в праве. Здесь и письма… Вот из-за них Рита и плакала, странные письма какие-то: написаны и не отправлены. Какому-то мужику, никто его не знает, никогда о нем не слыхали. Она вам не говорила ничего? Фамилия и имя указаны не были нигде. И главное, все в конвертах. Зачем, если все равно не отправила? На одном конверте был телефонный номер, московский. Такое впечатление, что человеку нужно было номер записать, и он записал его на первом попавшемся предмете. Ритка позвонила по этому номеру — старик там какой-то ответил. Сказал, что да, это его номер, что он здесь полжизни живет, но он не знает, о ком идет речь — у него такой знакомой никогда не было, в нашем городе он никого не знает, почему его телефон оказался у ритиной матери, он представления не имеет и просит прекратить эту мистификацию — он немолод, нездоров, волноваться ему вредно. Ритка сама не своя стала после этой находки и после звонка этого проклятого. Вбила себе в голову, что мать отца не любила, любила другого — вот этого старпера, извините, но зла ведь не хватает, старый человек, зачем врешь, чего тебе бояться? Да, так вот, что любила этого деда, когда они еще молодыми были… Она думает, что это, когда мама ее в институте училась, еще до Риткиного рождения, было. Я считаю, что это чепуха! Они с дядей Сережей так жили! Душа в душу. Мои, бывало, ссорились — такой ор в доме стоял, потом мама плакала, отец на коленях просил прощения — цирк, да только мне этот цирк так надоедал, что я сам орать начинал, почему они не могут, как люди жить, как родители Мишки и Ритки. Почему там всегда тишина и покой, а у нас вечно африканские страсти кипят, надоело мне это. Мама тогда говорила мне, чтобы я не вмешивался в их отношения — это у них любовь такая, сицилийская — армянин отец или нет, в конце концов — говорила она, и еще говорила, что тишина не всегда признак согласия, вырасту — пойму. Ничего не удалось мне понять — рано их не стало. Мама считает, что и это по той же причине произошло: не было между ними согласия. Я Ритке не говорил, что моя мама думает об отношениях ее родителей — к чему ее зря бередить и огорчать. Но теперь появились такие подозрения и факты, что она сама стала сомневаться. Ночью однажды реветь стала: вдруг она не дядисережина дочь, а хмыря этого старого! Я ее еле успокоил. Родилась-то она через год после того, как мать ее институт закончила, а я ведь тогда уже довольно большой был и хорошо помню, что за этот год она никуда не уезжала. Только этим доводом и угомонил жену свою. В общем, теперь все от вас зависит. Вы же все время с больной разговаривали, что она вам рассказывала?
Я сидела ни жива, ни мертва. Такого оборота событий я не ожидала. Повесть, которая уже кружилась во мне, должна была быть анонимной, никто бы и не узнал героиню, не понял бы, события чьей жизни я описываю, но наличие дневника — а я была уверена, что тетрадь является дневником моей подруги — и других рукописей резко меняло дело. Я не знала, как поступить. Скрыть правду? Тогда повесть писать нельзя. Все рассказать? Риту жалко.
Армен вопросительно смотрел на меня, и было видно, что ему не нравится мое молчание. Я уже собралась начать его убеждать, что они ошибаются, что ничего такого она мне не рассказывала, как он, опередив меня, сказал севшим голосом: Значит, все правда? Она не любила мужа, этого типа любила? И что я теперь Ритке скажу? Для нее ведь это удар!
Я обещала Ритиной маме написать повесть об ее жизни. Я не могу это обещание не выполнить. Собственно, работа уже началась — я обдумываю, как выстроить материал… Не написать правду я не могу, но она гораздо сложнее, чем представляется Рите и вам. Давайте отложим до завтра решение этой проблемы, я за ночь что-нибудь изобрету, хорошо? Тем более, что сейчас уже все с работы придут, будет не до разговоров. Вы не волнуйтесь, все решится, в конце концов. Я Рите напишу письмо, постараюсь ее успокоить.
Тут в дом ввалилось мое семейство — дочь в армейской форме, сын и муж в рабочих комбинезонах, раздались удивленные вопли, смех; началась беготня, все мылись, переодевались, заорал телевизор у мужа и магнитофоны у детей, я стала всех кормить ужином, действительно, стало не до разговоров и размышлений.
Ночью я долго не могла уснуть, потом сдалась и спустилась в кабинет. Гость не спал, сидел во дворе и курил. Я не стала его беспокоить, а пошла и написала письмо Рите и Мишке.
Утром мы пошли погулять, я купила подарки, мы пообедали в кафе, а потом незаметно пришло время везти гостя в аэропорт. Весь день он был сосредоточен, даже печален, но вопросов больше не задавал, мы беседовали на отвлеченные темы, только уже перед тем, как уйти на таможенный досмотр, он спросил меня:
— Что нас ждет? Что-то страшное?
— Нет, — ответила я, — но грустное, печальное, тоскливое… У Ритиной мамы была тяжелая жизнь, и вам будет тяжело о ней читать. Но вы будете читать о жизни живого человека, о жизни живой женщины, потому что она жила чувством, а это единственно правильный способ жить. Вы прочтете, вы все прочтете и поймете, что мир был бы иным, если бы все умели чувствовать так, как чувствовала она. Я постараюсь написать хорошо, поверьте.
Он улетел, а я на следующий же день принялась за работу: нужно было разобрать все полученные рукописи, прочесть дневник. Я уже знала, что обязательно вставлю в повесть выдержки из этих рукописей и дневника. Некоторые записи, как я успела увидеть, являлись стихами, нужно было решить, какие из них подойдут для повествования — работа предстояла большая, но я ее не боялась. Нетерпение охватило меня — хотелось сделать все быстрее, я перестала спать ночами: мне всегда работалось лучше в тишине и темноте ночи. Что получилось — не мне судить. Но как бы ни сложилась судьба этой повести, я хочу лишь одного: чтобы Рита поняла свою мать, чтобы она прониклась всей необычностью ее натуры и продолжала бы жить, храня в своем сердце не только любовь к матери, не только тоску по ней, так рано ушедшей, но и уважение к женщине, так умевшей любить и жалость к ней, так не умевшей быть счастливой.
ИЗ ДНЕВНИКА…
Чем занимаюсь я? Лежу, слабею, слушаю, как осенним голосом бормочет дождь за окном. Наплевать ему, что июнь, что летом не пристало ему старчески шепелявить и шамкать, что полагается ему летом шуметь голосом полным, грохочущим, свободным. Летний голос полноводного летнего дождя, ливня. Птицы не прячутся от него и продолжают ликующе вопить. Солнце светит, все сияет.
Тополя пахнут горько, сирень — сладко. И свежо — чисто вымытые трава и листья.
Трудно умирать в такой дождь.
Умирать, наверное, вообще, трудно. А еще труднее сделать это, не теряя достоинства, когда твое я — даже не унылое или мрачное, а просто умирающее я — вступает в вопиющее противоречие со сверкающим великолепием за окном.
Поэтому даже хорошо, что этот дождь такой занудный, такой осенний и нищий эффектами: он не отвлечет меня от моего важного занятия.
Не отвлекайтесь, мамаша!.
Не отвлекаюсь.
Буду лежать вот так, в высоких подушках, смотреть, пока смотрится, в серое окно, слушать заумь дождя и думать, пока думается.
Смешно сказать, но я очень занятой человек — может быть, самый занятой на этом свете.
Мой сумасшедший бег по жизни прервался… Как это получилось, что я оказалась вовлечена в него? Ведь когда-то мне казалось, что всегда я буду идти не спеша рядом с беговой дорожкой. И лишь сейчас, когда нечто, или некто, так грубо и недвусмысленно остановил меня, я поняла, что всю жизнь неслась по этой дорожке, сама не помня, как оказалась на ней.
Бездарная суета будней, истерика праздничных хлопот, неистребимая повторяемость никуда не ведущих действий и ничего не объясняющих слов.
Дистанция впереди перестала быть соизмеримой с проделанным перемещением и неуклонно стягивается в точку, которая несется, приближается ко мне и дышит на меня своим — не холодом и не жаром (правильнее было бы: нехолодом и нежаром) — своим ничем, потому что в ней и нет ничего, но буду в ней — я.
Все останется здесь, на бесконечной дистанции: суета и спешка, нудь дождя и ликование лета, марафон и спринт.
Так мало осталось времени в моих часах…Интересно, что у меня: песочные, теряющие песчинки — мои секунды, минуты и часы — или клепсидра, истекающая не водой, но моей кровью?
Считанные, последние мои капли, песчинки бесшумно проваливаются в бездонную черную воронку — ах! как мало их, бедных, у меня, бедной, бедной временем, жизнью!
Но теперь-то я не расходую их по пустякам. Я очень занята теперь. По-настоящему занята по-настоящему важным делом: я вспоминаю.
…
…итальянская бухгалтерия — сальдо, бульдо…Применима ли она к целой жизни, какой бы та ни была? Все ли можно оценить и по какой шкале это делать, какой единицей измерять, от какого нуля отталкиваться — кто знает, кто объяснит?
Я сама так и не поняла, какой знак — плюс или минус — присвоить своей жизни…
…
…чем было мое состояние непрерывного и напряженного ожидания — счастьем или непроходимой глупостью? Не исключаю, что в глазах человека, уже ничего не ждущего, оно выглядело бы счастьем, но мне понять это уже не удастся, как не удастся оценить свою жизнь. Да и кому удается? Есть ли хоть один человек на свете, правильно оценивший свой успех на службе, любовную неудачу, неосторожное слово, пустяшную победу?
…
Итальянская бухгалтерия требует сложения и вычитания. Подведение жизненных итогов вынуждает лишь вычитать, вычитать до тех пор, пока круглый невесомый нуль, бесплотное ничто, бесцветная пустота не ляжет неподъемным грузом в изнемогающие от усталости, от невозможности жить, руки, бессильно падающие вдоль бессильного тела, которое уже ничего не может, все расстраченное на достижение этого нуля, этой не имеющей веса, но такой бесконечно непосильной пустоты.
…
Перед тем, что надвигается на меня, все ничтожно, зрящно, мелко…Я вспоминаю, вспоминаю… Неврастения накатывает и отползает, апатия охватывает меня, но я вырываюсь из ее удушающих объятий — это апатия смерти, прочь! Уберись!
Я ищу, ищу, роюсь в своей жизни, чтобы найти в ней хоть крупинку, малое зернышко, которое могло бы перевесить нуль небытия…Я ищу.
Эпизод 1.
Лыжная база находилась там, где теперь вовсю шумят кварталы Беляево-Богородского и Теплого Стана. Какая-то мистика есть в том, что через много лет я опять стала ездить в Теплый Стан, но уже не за здоровьем, а, скорее, наоборот.
А тогда, юной первокурсницей, я записалась в лыжную секцию, потому что комплекс южанки не давал мне жить спокойно: вид несущегося в облаке снега лыжника приводил меня в экстаз и будил желание нестись так же бесстрашно и элегантно. А потому, вопреки предостережениям, что мне будет трудно, записалась я в лыжную секцию.
Осенью занятия были самыми скучными — обычная физкультура в зале, но когда выпал и как следует утвердился на земле снег, пришлось ездить на лыжную базу.
Экипировки подходящей у меня, разумеется, не было, родители помочь не могли, и я из стипендии купила в Детском Мире на Лубянке ( еще много лет я одевалась там — такая была мелкая, что взрослые магазины мне ничего предложить не могли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24