А я не люблю осень. Смертью от неё веет, — ответил Михальцевич.
— Особенно от этой осени. Грустная она у нас, поручик. И поганая. Волки мы с тобой. Рыщем, от людей прячемся.
— Мы боремся. А в борьбе все средства хороши.
— Куда уж там… Мы, брат, с тобой не борцы. Мы — тати, шальники, ошуйники на святой Руси.
Шилин снял фуражку, швырнул наземь. Лицо у него чисто выбрито — бреется каждый день, что вызывает у Михальцевича раздражение: хочешь не хочешь, и он вынужден также ежедневно бриться. Профиль у Шилина строгий, с резко выраженными чертами, подбородок раздвоенный, с ямочкой, и торчит вперёд. Наполеоновский профиль — те же властность, жёсткость, капризность. Если б Шилин надел ещё и треуголку да ростом был поменьше — вылитый был бы император Наполеон Бонапарт.
— Злоба, ненависть нами владеют. Мораль растоптана, — продолжал Шилин. — Ну можно ли было представить лет десяток назад, что я, дворянин, офицер, стану убийцей и грабителем? Ужас!
— Мы боремся, — упрямо повторил Михальцевич. Он набрал вокруг себя сухих веточек, листьев, поджёг. Синий дымок потянулся под крону берёзы, завис в ветвях. Оторвал и кинул в костерок лоскут бересты — он скрутился, подёрнулся жирной, чёрной копотью. — Мы воюем теми же средствами, какие применила против нас эта чернь. Что они сделали с элитой русского народа, с её мозгом и сердцем? Нищими пустили по миру. Истребили. А мы что, должны были покориться? Вы стихи знаете их красного пиита: «Смиренно на Запад побрело с сумой русское столбовое дворянство». Верно, мы с сумой остались, нищими…
— Все так, поручик, так. Наша трагедия, трагедия дворянства и всех просвещённых сословий, в том, что допустили этот кровавый хаос. Надо было предвидеть его лет за сто.
— Илларион Карпович! — воскликнул Михальцевич. — Что это вы так раскисли? Что с вами? У нас же все идёт не худо. Граница близко. Документы на руках. Наскучит или припечёт пятки — смотаемся: я — на запад, вы — в свою тмутаракань.
— В тмутаракань на вечное прозябание и жизнь под страхом. О боже мой, сколько же нас уже погибло. Безымянных и забытых своим же народом. И сколько ещё погибнет…
— Илларион Карпович! — взмолился Михальцевич. — Хватит душу травить. Давайте лучше что-нибудь весёлое вспомним. — Он так же, как и Шилин, хватил фуражкой о землю, натужно улыбнулся, показав зубы с двумя золотыми коронками, уставился выпуклыми своими глазами на Шилина. — Припомнился мне случай. Просто анекдот, нарочно не придумаешь. Служил в штабе округа полковник с презабавной фамилией — Босой. Однажды прибыл он в наш полк и со станции позвонил в часть, чтоб за ним приехали. Солдат-телефонист доложил мне — дежурному: «На вокзале полковник босой сидит, просил забрать его оттуда». Я взял несколько пар сапог, еду на вокзал. Ходим, спрашиваем, где тут разутый офицер сидит… Каково? — И Михальцевич захохотал, приглашая посмеяться и Шилина.
— Не смешно, — сказал Шилин, однако улыбнулся. — Придумай что-нибудь повеселее. — Он иронически оглядел Михальцевича, задержал взгляд на его лысине. — А отчего у тебя, молодого, волосы повылезли?
— Не повылезли, а попрятались… Повеселее что-нибудь придумать? Тогда вот послушайте про мою тётку. Была она богата, жила в двухэтажном доме одна с собачкой Пупсиком. Квартирантов не держала. И вот собралась ма танте лечь в больницу и принесла нам на временное содержание Пупсика. А тот Пупсик ничего не ест, даже колбасы. Сказали об этом тётке. «Какой ещё колбасы? — возмутилась она. — Мой Пупсик ест только тушёную капусту под специальным соусом, и всё ему подавайте на мелкой тарелке с краями, выгнутыми, как лист клёна, и непременно чтобы на вас был белый передник…» — И снова захохотал.
— Потешно, — усмехнулся Шилин, зевнул, потянулся. — Спать охота.
— А с кем? — наклонился к нему Михальцевич.
— Да не худо бы к какой-нибудь вдове присоседиться. А то ведь как монахи.
— Вот-вот, — ожил Михальцевич, и глаза его блудливо и алчно помутнели. — Надо. А то плоть бунтует. На всякую молодую женщину смотрю теперь с такой же жадностью, как смотрит пьяница на водку. Эх, сюда бы мою Машеньку-гимназистку. Правда, в последнюю встречу я её отхлестал по щекам. Крутанула с моим же приятелем.
— По щекам? Ты, офицер, дворянин, бил женщину? — Шилин строго поджал губы, нахмурил брови. («Наполеон!» — подумал Михальцевич.) — Женщину бить по лицу нельзя. Это преступно, дико. Её можно расстрелять, повесить, сжечь на костре, но бить по щекам?..
— Ну, это давно было, — попытался оправдаться Михальцевич, так и не понявший, в шутку это было сказано или всерьёз. — Я был тогда в состоянии аффекта. Не думаю, чтобы она, будучи виновата, меня возненавидела. Судьба её неизвестна и, видимо, незавидна. От большевиков сбежала, где-то теперь в Париже. Я песенку о ней сочинил. — Он начал тихонько напевать:
Жила-была Машенька
Около Рязани,
С русою косою,
С синими глазами.
О любви мечтала,
Романы читала,
Средь берёз бродила,
Хоровод водила.
Но пришёл Октябрь кровавый,
Но пришёл Октябрь суровый.
Убежала Машенька
Да в Париж далёкий.
А в Париже рыжем
Нет рязанской сини,
Нет берёзок белых,
Нет родной России.
— Так ты же можешь встретиться с нею в Париже, — сказал с ухмылкой Шилин. — Поедешь, построишь женскую баню. Машенька твоя билеты будет продавать, а ты…
— Не надо так, Илларион Карпович. Горько это…
Темнело. Пора было подумать о ночлеге. Неподалёку была деревня Крапивня. Решили зайти сперва в концевую хату, расспросить, что за деревня и есть ли здесь начальство. Заходить в деревни без разведки теперь опасались. Боялись и чекистов — эвон какой след за собой оставили, — и бандитов. От этих, если схватят, тоже добра не жди — и ограбят, и в распыл могут пустить.
Хата, которую они облюбовали, была отгорожена от поля пряслом из новых окоренных жердей. Постояли на опушке леса, понаблюдали, ничего подозрительного не заметили. Прошли двором, постучались. Выскочила девчушка, встретила их радостно, ни о чем не спрашивая, пригласила войти. Вошли.
— Добрый вечер, — ответила она на приветствие. — Меня зовут Лидка.
— Очень приятно, что ты Лидка, — сказал Шилин. — Ну, а мы из Москвы.
— Ой! — Лидка просияла вся, занялась краской, её чистые, зеленоватые, как льдинки, глаза так и засветились — столько в них было радости.
Она только начала вылюдневать в девушку, ещё не понимала этого, а между тем надо было понимать и вести себя соответственно. В душе она оставалась ещё ребёнком, будучи уже по всем статьям женщиной: и грудь вздымалась под вышитой кофточкой, и сзади круглилось. Маленькая, ладная, с тонкой шейкой, по-юному счастливая всем существом, трепетная и светлая, как капелька, — такая была эта Лидка.
— А мы из Москвы, — повторил Шилин, не сводя с неё жадного, по-мужски наглого взгляда. Не выдержал, взял её за плечики, привлёк к себе, чмокнул в макушку, похлопал по спине. — Будем тут у вас крепить советскую власть. Как она у вас, крепкая?
— Крепкая… У нас тут отряд милиции стоял.
— А сейчас он где?
— В Бороньки ушёл. А Москва большая?
— Ещё бы! — заулыбался Шилин. — Там есть такие дома, что вся ваша волость в одном доме поместится. А тебе, капелька…
— Я Лидка.
— А тебе, Лидка, я такой дом одной бы подарил.
— Ой, как интересно, — загорелись её ушки от удивления и удовольствия.
Лидка села на скамеечку, глядела во все глаза то на Шилина, то на Михальцевича и рассказывала про деревню и про свою семью. Отец с матерью в соседней деревне отмечают сороковины по бабушке. Скоро должны приехать. Есть ещё брат, служит в милиции, бандитов ловит.
В чистой, новой хате пахло опарой и васильками. Синие веночки были развешаны по стенам и лежали под лавками. Лидка объяснила, что сушёные васильки держат в хатах, чтобы не заводились сверчки.
— Ты бы нас, малышка, покормила, — сказал Михальцевич и так же, как и Шилин, обнял её за плечики и чмокнул в макушку. — Покормишь?
— Ага. Меня все так зовут: малышка, малая. Говорят, я такая, что и под гриб спрячусь. — Она вскочила со скамеечки, шмыгнула на другую половину, к печи, открыла заслонку, ухватом достала чугунок. — Тут суп гречневый. Сала нарежу, огурцы есть…
— Бутончик! — Михальцевич почмокал губами, прищёлкнул пальцами. — Сорвать бы…
Выпуклые глаза его замаслились, такая же масляная ухмылка искривила губы.
— Мон шер, — тихо, чтобы не услышала Лидка, сказал Шилин, — не подобает русскому офицеру такие дела творити. Суворова помнишь?
— А, — махнул рукой Михальцевич, — после того, что мы натворили, поздно вспоминать Суворова.
Они поужинали молочным гречневым супом, салом с огурцами, запили молоком. И Лидка с ними ела, счастливая тем, что такие важные московские начальники так ласково с нею разговаривают, так интересно рассказывают про Москву. Она сказала, что хочет туда поехать — учиться на артистку.
— На артистку? О-ля-ля! — не удержался Михальцевич, двумя пальцами взял Лидку за мочку уха, наклонился к ней и поцеловал в щеку. — Ух ты, моя артисточка!
— А что? — уставилась на него Лидка глазами-льдинками. — Мы тут ставим спектакли, и я главную роль играю. И мой брат Савка сказал, что выучит меня на артистку, как только войну с поляками и бандитами закончат.
— Конечно, выучишься, — поддержал её Шилин. — Слава, овации, охапки цветов, поклонники несут тебя на руках из театра к автомобилю… Ура, малышка!
И чем дольше они вот так с нею зубоскалили, ёрничали, чмокали по очереди в щеки, в шейку, чем больше она, осмелев, верила их словам, все ещё не понимая, что она уже не ребёнок, не дитя, а девушка, тем сильнее разгоралось у них желание. От их прикосновений, поцелуев, шуток она так заливисто смеялась, что казалось, протяни руку — и в воздухе поймаешь этот её смех. Михальцевич уже подхватил было Лидку на руки, стал кружить её, осыпая поцелуями, и едва не бросился с нею на кровать, но тут через распахнутое окно послышался конский топот.
— Савка едет! — вскрикнула Лидка. — Брат.
Все трое вышли из хаты.
Савка внешне походил на Лидку — такие же прозрачно-зеленоватые глаза, такая же тонкая, в золотистом пушке шея. За спиной у него карабин, с одного боку шашка, с другого — наган. Седло кавалерийское и конь, прошедший кавалерийскую выучку, — штаб-ротмистр отметил это с первого взгляда. В остальном же ничего кавалерийского: сапоги без шпор, брюки чёрные, в полоску, рубаха-косоворотка, только шапка солдатская со звездой. К седлу вместо шинели приторочена на манер скатки простая домотканая свитка.
Савка спешился, бросил повод на кол в заборе, козырнул:
— Боец милицейского конного отряда Жиленков.
Невольно, автоматически щёлкнули каблуками и Шилин с Михальцевичем.
— Кто будете, товарищи?
— Они начальники из Москвы, — поспешила ответить за них Лидка. — Их прислали крепить тут советскую власть.
— А документы у вас имеются? Позвольте взглянуть, — протянул Савка руку к Михальцевичу.
Савка был не ахти какой грамотей: читал мандат вслух, по слогам, водя по строчкам пальцем. Ещё не дочитав, воскликнул:
— Так это вы?! А нам говорили о вас: ходят двое да золото требуют у попов и евреев.
— Вот эти двое и предстали пред вашим светлым ликом, — сказал с насторожённой улыбкой Шилин. — Значит, жалобы были? От попов, конечно?
— От них. И правильно, что трясёте эту породу. — Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: — Ленин? И это он сам расписался?
— Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да ещё и жалуются.
— Во-во, — затряс головой Савка, — жалуется и на нас контра всякая. — Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: — Лидка, покормила товарищей?
Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
— Особенно от этой осени. Грустная она у нас, поручик. И поганая. Волки мы с тобой. Рыщем, от людей прячемся.
— Мы боремся. А в борьбе все средства хороши.
— Куда уж там… Мы, брат, с тобой не борцы. Мы — тати, шальники, ошуйники на святой Руси.
Шилин снял фуражку, швырнул наземь. Лицо у него чисто выбрито — бреется каждый день, что вызывает у Михальцевича раздражение: хочешь не хочешь, и он вынужден также ежедневно бриться. Профиль у Шилина строгий, с резко выраженными чертами, подбородок раздвоенный, с ямочкой, и торчит вперёд. Наполеоновский профиль — те же властность, жёсткость, капризность. Если б Шилин надел ещё и треуголку да ростом был поменьше — вылитый был бы император Наполеон Бонапарт.
— Злоба, ненависть нами владеют. Мораль растоптана, — продолжал Шилин. — Ну можно ли было представить лет десяток назад, что я, дворянин, офицер, стану убийцей и грабителем? Ужас!
— Мы боремся, — упрямо повторил Михальцевич. Он набрал вокруг себя сухих веточек, листьев, поджёг. Синий дымок потянулся под крону берёзы, завис в ветвях. Оторвал и кинул в костерок лоскут бересты — он скрутился, подёрнулся жирной, чёрной копотью. — Мы воюем теми же средствами, какие применила против нас эта чернь. Что они сделали с элитой русского народа, с её мозгом и сердцем? Нищими пустили по миру. Истребили. А мы что, должны были покориться? Вы стихи знаете их красного пиита: «Смиренно на Запад побрело с сумой русское столбовое дворянство». Верно, мы с сумой остались, нищими…
— Все так, поручик, так. Наша трагедия, трагедия дворянства и всех просвещённых сословий, в том, что допустили этот кровавый хаос. Надо было предвидеть его лет за сто.
— Илларион Карпович! — воскликнул Михальцевич. — Что это вы так раскисли? Что с вами? У нас же все идёт не худо. Граница близко. Документы на руках. Наскучит или припечёт пятки — смотаемся: я — на запад, вы — в свою тмутаракань.
— В тмутаракань на вечное прозябание и жизнь под страхом. О боже мой, сколько же нас уже погибло. Безымянных и забытых своим же народом. И сколько ещё погибнет…
— Илларион Карпович! — взмолился Михальцевич. — Хватит душу травить. Давайте лучше что-нибудь весёлое вспомним. — Он так же, как и Шилин, хватил фуражкой о землю, натужно улыбнулся, показав зубы с двумя золотыми коронками, уставился выпуклыми своими глазами на Шилина. — Припомнился мне случай. Просто анекдот, нарочно не придумаешь. Служил в штабе округа полковник с презабавной фамилией — Босой. Однажды прибыл он в наш полк и со станции позвонил в часть, чтоб за ним приехали. Солдат-телефонист доложил мне — дежурному: «На вокзале полковник босой сидит, просил забрать его оттуда». Я взял несколько пар сапог, еду на вокзал. Ходим, спрашиваем, где тут разутый офицер сидит… Каково? — И Михальцевич захохотал, приглашая посмеяться и Шилина.
— Не смешно, — сказал Шилин, однако улыбнулся. — Придумай что-нибудь повеселее. — Он иронически оглядел Михальцевича, задержал взгляд на его лысине. — А отчего у тебя, молодого, волосы повылезли?
— Не повылезли, а попрятались… Повеселее что-нибудь придумать? Тогда вот послушайте про мою тётку. Была она богата, жила в двухэтажном доме одна с собачкой Пупсиком. Квартирантов не держала. И вот собралась ма танте лечь в больницу и принесла нам на временное содержание Пупсика. А тот Пупсик ничего не ест, даже колбасы. Сказали об этом тётке. «Какой ещё колбасы? — возмутилась она. — Мой Пупсик ест только тушёную капусту под специальным соусом, и всё ему подавайте на мелкой тарелке с краями, выгнутыми, как лист клёна, и непременно чтобы на вас был белый передник…» — И снова захохотал.
— Потешно, — усмехнулся Шилин, зевнул, потянулся. — Спать охота.
— А с кем? — наклонился к нему Михальцевич.
— Да не худо бы к какой-нибудь вдове присоседиться. А то ведь как монахи.
— Вот-вот, — ожил Михальцевич, и глаза его блудливо и алчно помутнели. — Надо. А то плоть бунтует. На всякую молодую женщину смотрю теперь с такой же жадностью, как смотрит пьяница на водку. Эх, сюда бы мою Машеньку-гимназистку. Правда, в последнюю встречу я её отхлестал по щекам. Крутанула с моим же приятелем.
— По щекам? Ты, офицер, дворянин, бил женщину? — Шилин строго поджал губы, нахмурил брови. («Наполеон!» — подумал Михальцевич.) — Женщину бить по лицу нельзя. Это преступно, дико. Её можно расстрелять, повесить, сжечь на костре, но бить по щекам?..
— Ну, это давно было, — попытался оправдаться Михальцевич, так и не понявший, в шутку это было сказано или всерьёз. — Я был тогда в состоянии аффекта. Не думаю, чтобы она, будучи виновата, меня возненавидела. Судьба её неизвестна и, видимо, незавидна. От большевиков сбежала, где-то теперь в Париже. Я песенку о ней сочинил. — Он начал тихонько напевать:
Жила-была Машенька
Около Рязани,
С русою косою,
С синими глазами.
О любви мечтала,
Романы читала,
Средь берёз бродила,
Хоровод водила.
Но пришёл Октябрь кровавый,
Но пришёл Октябрь суровый.
Убежала Машенька
Да в Париж далёкий.
А в Париже рыжем
Нет рязанской сини,
Нет берёзок белых,
Нет родной России.
— Так ты же можешь встретиться с нею в Париже, — сказал с ухмылкой Шилин. — Поедешь, построишь женскую баню. Машенька твоя билеты будет продавать, а ты…
— Не надо так, Илларион Карпович. Горько это…
Темнело. Пора было подумать о ночлеге. Неподалёку была деревня Крапивня. Решили зайти сперва в концевую хату, расспросить, что за деревня и есть ли здесь начальство. Заходить в деревни без разведки теперь опасались. Боялись и чекистов — эвон какой след за собой оставили, — и бандитов. От этих, если схватят, тоже добра не жди — и ограбят, и в распыл могут пустить.
Хата, которую они облюбовали, была отгорожена от поля пряслом из новых окоренных жердей. Постояли на опушке леса, понаблюдали, ничего подозрительного не заметили. Прошли двором, постучались. Выскочила девчушка, встретила их радостно, ни о чем не спрашивая, пригласила войти. Вошли.
— Добрый вечер, — ответила она на приветствие. — Меня зовут Лидка.
— Очень приятно, что ты Лидка, — сказал Шилин. — Ну, а мы из Москвы.
— Ой! — Лидка просияла вся, занялась краской, её чистые, зеленоватые, как льдинки, глаза так и засветились — столько в них было радости.
Она только начала вылюдневать в девушку, ещё не понимала этого, а между тем надо было понимать и вести себя соответственно. В душе она оставалась ещё ребёнком, будучи уже по всем статьям женщиной: и грудь вздымалась под вышитой кофточкой, и сзади круглилось. Маленькая, ладная, с тонкой шейкой, по-юному счастливая всем существом, трепетная и светлая, как капелька, — такая была эта Лидка.
— А мы из Москвы, — повторил Шилин, не сводя с неё жадного, по-мужски наглого взгляда. Не выдержал, взял её за плечики, привлёк к себе, чмокнул в макушку, похлопал по спине. — Будем тут у вас крепить советскую власть. Как она у вас, крепкая?
— Крепкая… У нас тут отряд милиции стоял.
— А сейчас он где?
— В Бороньки ушёл. А Москва большая?
— Ещё бы! — заулыбался Шилин. — Там есть такие дома, что вся ваша волость в одном доме поместится. А тебе, капелька…
— Я Лидка.
— А тебе, Лидка, я такой дом одной бы подарил.
— Ой, как интересно, — загорелись её ушки от удивления и удовольствия.
Лидка села на скамеечку, глядела во все глаза то на Шилина, то на Михальцевича и рассказывала про деревню и про свою семью. Отец с матерью в соседней деревне отмечают сороковины по бабушке. Скоро должны приехать. Есть ещё брат, служит в милиции, бандитов ловит.
В чистой, новой хате пахло опарой и васильками. Синие веночки были развешаны по стенам и лежали под лавками. Лидка объяснила, что сушёные васильки держат в хатах, чтобы не заводились сверчки.
— Ты бы нас, малышка, покормила, — сказал Михальцевич и так же, как и Шилин, обнял её за плечики и чмокнул в макушку. — Покормишь?
— Ага. Меня все так зовут: малышка, малая. Говорят, я такая, что и под гриб спрячусь. — Она вскочила со скамеечки, шмыгнула на другую половину, к печи, открыла заслонку, ухватом достала чугунок. — Тут суп гречневый. Сала нарежу, огурцы есть…
— Бутончик! — Михальцевич почмокал губами, прищёлкнул пальцами. — Сорвать бы…
Выпуклые глаза его замаслились, такая же масляная ухмылка искривила губы.
— Мон шер, — тихо, чтобы не услышала Лидка, сказал Шилин, — не подобает русскому офицеру такие дела творити. Суворова помнишь?
— А, — махнул рукой Михальцевич, — после того, что мы натворили, поздно вспоминать Суворова.
Они поужинали молочным гречневым супом, салом с огурцами, запили молоком. И Лидка с ними ела, счастливая тем, что такие важные московские начальники так ласково с нею разговаривают, так интересно рассказывают про Москву. Она сказала, что хочет туда поехать — учиться на артистку.
— На артистку? О-ля-ля! — не удержался Михальцевич, двумя пальцами взял Лидку за мочку уха, наклонился к ней и поцеловал в щеку. — Ух ты, моя артисточка!
— А что? — уставилась на него Лидка глазами-льдинками. — Мы тут ставим спектакли, и я главную роль играю. И мой брат Савка сказал, что выучит меня на артистку, как только войну с поляками и бандитами закончат.
— Конечно, выучишься, — поддержал её Шилин. — Слава, овации, охапки цветов, поклонники несут тебя на руках из театра к автомобилю… Ура, малышка!
И чем дольше они вот так с нею зубоскалили, ёрничали, чмокали по очереди в щеки, в шейку, чем больше она, осмелев, верила их словам, все ещё не понимая, что она уже не ребёнок, не дитя, а девушка, тем сильнее разгоралось у них желание. От их прикосновений, поцелуев, шуток она так заливисто смеялась, что казалось, протяни руку — и в воздухе поймаешь этот её смех. Михальцевич уже подхватил было Лидку на руки, стал кружить её, осыпая поцелуями, и едва не бросился с нею на кровать, но тут через распахнутое окно послышался конский топот.
— Савка едет! — вскрикнула Лидка. — Брат.
Все трое вышли из хаты.
Савка внешне походил на Лидку — такие же прозрачно-зеленоватые глаза, такая же тонкая, в золотистом пушке шея. За спиной у него карабин, с одного боку шашка, с другого — наган. Седло кавалерийское и конь, прошедший кавалерийскую выучку, — штаб-ротмистр отметил это с первого взгляда. В остальном же ничего кавалерийского: сапоги без шпор, брюки чёрные, в полоску, рубаха-косоворотка, только шапка солдатская со звездой. К седлу вместо шинели приторочена на манер скатки простая домотканая свитка.
Савка спешился, бросил повод на кол в заборе, козырнул:
— Боец милицейского конного отряда Жиленков.
Невольно, автоматически щёлкнули каблуками и Шилин с Михальцевичем.
— Кто будете, товарищи?
— Они начальники из Москвы, — поспешила ответить за них Лидка. — Их прислали крепить тут советскую власть.
— А документы у вас имеются? Позвольте взглянуть, — протянул Савка руку к Михальцевичу.
Савка был не ахти какой грамотей: читал мандат вслух, по слогам, водя по строчкам пальцем. Ещё не дочитав, воскликнул:
— Так это вы?! А нам говорили о вас: ходят двое да золото требуют у попов и евреев.
— Вот эти двое и предстали пред вашим светлым ликом, — сказал с насторожённой улыбкой Шилин. — Значит, жалобы были? От попов, конечно?
— От них. И правильно, что трясёте эту породу. — Стал читать дальше, все так же помогая себе пальцем, а под конец язык у Савки споткнулся: — Ленин? И это он сам расписался?
— Сам. За него никто не расписывается. Вот он и послал нас в ваши края. А тут неспокойно да ещё и жалуются.
— Во-во, — затряс головой Савка, — жалуется и на нас контра всякая. — Он возвратил мандат, заулыбался, довольный, что довелось подержать в руках документ, который держал и Ленин, спросил у сестры: — Лидка, покормила товарищей?
Шилин ответил, что они уже поели, Лидка позаботилась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26