Куив-Смит услужливо высказался в мою пользу.
— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!
Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.
— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.
— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.
— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.
— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.
— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.
Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.
Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.
Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот человеком, что восстал и уже было отринул прочь все лицемерие и конформизм власти высшего общества. Скотское существование превратило меня в зверя, не умеющего понять причину стресса, неспособного отделить опасность от ее истинного источника. Я могу спугнуть лисицу, бесшумно передвигаться и чутко спать, но цена за все это — утрата свойственной человеку разумной ловкости.
Испуг мой был велик. Я был поранен и потрясен. Без раздумий я поспешил в Покойное место, не туда, где было бы всего безопаснее в сложившейся ситуации, а именно в Покойное место вообще. А это были моя берлога, темень, уход от преследования. Мне и в голову не пришло, как нет такой мысли, скажем, у лисы, что земля может означать смерть. В паническом страхе, когда в меня стрелял Куив-Смит, я вел себя так же, но тогда это было объяснимо. Я не знал, что за дьявол стал против меня, и стремление к покою вообще было естественным, как всякое другое. Стремление к покойному убежищу сейчас было чисто рефлекторным.
Я избрал, конечно, самый чудной и хитроумный путь; только от животного можно было ожидать столь бессмысленного поведения. Я уходил по воде, потом — по истоптанному овцами лугу. Притаившись, долго прислушивался, нет ли за мной погони. Погони не было — это я знал точно и окончательно; на холме над своей расщелиной я был один. Лишь тогда последний отрезок пути я проделал с особой осторожностью и влез в свое логово с чутким вниманием к каждому сухому листику и каждой травинке.
Весь следующий день я оставался в норе, поздравляя себя с благополучным исходом. Вонь и грязь были наиотвратительнейшими, но я сносил их с мазохизмом святого мученика. Я убеждал себя, что дня через три-четыре я отворю свою дверцу, почищу и проветрю берлогу, вернется Асмодей, и мы спокойно дождемся дня, когда мне станет безопасно толкаться в портовых городах, и я смогу уехать из этой страны навсегда. Мои руки пришли в порядок, несколько утратив прежнюю форму пальцев. Левый глаз оставался необычного вида, но и правый выглядел таким нездоровым, мутным и заплывшим, что разница между ними была незаметна. Мне всего и требуется — это побриться и постричься, после чего отправлюсь куда глаза глядят, как преступник, отмечающий двухдневным разгулом свое освобождение из тюрьмы.
С наступления ночи на моей тропе послышалось какое-то движение, и я сел к своему вентиляционному ходу. Шум мне был непонятен. Он происходил от двух мужчин, но меж собой они не говорили. Возможно, они переговаривались шепотом, но изгиб узкого вентиляционного тоннеля столь слабых звуков не пропускал.
Там перемещалось что-то тяжелое, и один раз моя дверь издала глухой звук. В голове роились мысли об установке капкана для человека, что на мою голову уготовано свалиться бревну; на моей дорожке, по которой я некогда прошел, что-то определенно сооружалось. Но раз я этой тропой больше не пользовался, я чувствовал себя ловкачом и в полной безопасности. Я твердил себе, что сильно возбудился, просто переволновался; пусть они подождут неделю-другую со своей ловушкой, а я пока побуду в своем подземелье.
Как я теперь понимаю, все то время я переживал неописуемый ужас, и сердце мое колотилось, будто я мчался, спасая жизнь. Только усилием воли я сдерживался, чтобы не начать говорить все это вслух. Я очень умен, повторял я себе снова и снова. Если кто-то попадется к ним в ловушку, их схватят и посадят за убийство. И тут ужас перехватил мое дыхание: на тропе стояла тишина, а из моего запасного выхода в боковую камеру сыпались комья земли.
Я лег в промежутке между двумя камерами, наблюдая струйки сыпавшейся земли и слушая частые удары топора. На дно посыпались камни, и мне показалось, что в яму спрыгнул или провалился человек. Достал нож и стал ждать. Его жизнь в моих руках, сказал себе, могу выдвигать любые условия. Ни о каком убийстве не может быть и речи, все мои мысли были направлены на разговор. Он же разумный человек, говорил я себе, понимает, что к чему. Играет в шахматы.
И вот все стихло, нигде ни звука. Он застрял или умер. Я заполз на кучу земли, лег на спину и просунул в дымоход палку до самого ее изгиба. Никакого тела, как я ожидал, палка не нащупала; она уперлась во что-то твердое. Я отполз подальше, опасаясь какой-нибудь ловушки или взрывного устройства, стал тыкать пилкой сильнее. Предмет казался массивным, с гладкой нижней поверхностью. Я зажег свечу и осмотрел его. Это был ствол спиленного дерева, вколоченного в мою скважину.
Я переполз к двери и толкнул ее; дверь не поддавалась. Меня охватило чувство паники и одновременно — облегчения: теперь все кончено. Мне захотелось выскочить наружу, и пусть они стреляют. Быстрая, достойная смерть. Я взял топорик, которым долбил песчаник, и просунул его в щель между досками дверцы. С ее наружной стороны оказалась металлическая плита. За ней чувствовалась пустота, кроме самого центра. Они зажали дверцу деревянным брусом, другой конец которого упирался в противоположный склон расщелины.
Что тогда со мной стало, сказать не берусь. Когда услышал голос Куив-Смита, я лежал на своем мешке, положив голову на руки и убеждая себя, что все всесторонне обдумываю. Я держал себя в руках, но в ушах гудело, а тело покрылось холодным потом. Мне кажется, когда человек переживает длительную и тяжелую истерию, он может свихнуться. Что-то должно сдать: если не разум, то организм. Куив-Смит говорил:
— Вы слышите меня?
Я собрался с духом и плеснул на голову пригоршню воды. Отмалчиваться не было смысла; должно быть, он слышал, как я колотил по железу, прощупывая блокировку дверцы. Все, что оставалось делать, — это отвечать и выигрывать время.
— Да, вас слышу.
— Вы тяжело ранены?
Что он спрашивает, черт бы его побрал! После выяснилось: если бы я убедил их, что без должного лечения рана болит и я чувствую себя беспомощным, я бы много выиграл. Я же ответил ему все как было:
— Ничего особенного. Вы попали во фляжку с виски, под которой была кожаная куртка.
Он что-то пробормотал, мне неслышное. Говорил он, приблизив рот к вентиляционному отверстию. Стоило ему отклониться, голос пропадал.
Я спросил, как он обнаружил меня. Он объяснил, что из сарая он прямо направился к моей расщелине на тот случай, если крыша обрушилась из-за меня, и тогда он мог бы проследить, как я возвращаюсь в свое тайное убежище.
— Просто, — добавил он, — совсем просто, и я сильно опасался, что вы ожидали от меня именно таких действий.
Далее я сказал ему, что никогда не намеревался убивать его и что если бы захотел, то мог сделать это десятки раз.
— Я так и предполагал, — ответил он. — Но рассчитывал, что вы меня не тронете. Вам тогда было бы удобнее выдать меня полиции, а для этого нужно было показать мне, что вы ушли. В общем, вы так и поступили.
В его жестком голосе сквозила усталость. Должно быть, все время, живя на ферме, он опасался за свою жизнь. Человек более смелый и умнее меня, но чуждый правилам... морали, я был готов написать это слово. Но Бог ты мой, да мне ли претендовать на это! Думаю, мне чужды жестокость и амбиции Куив-Смита, вот и вся разница между нами.
— Не могли бы вы дать мне возможность умереть не в такой грязи? — спросил я.
— Мой милый друг, я вовсе не хочу, чтобы вы умирали именно сейчас. Как я порадовался, что вам хватило ума не вырываться, когда я вас замуровывал. Ситуация оказалась для меня столь же неожиданной, как и для вас. Ничего не могу вам обещать, но ваша смерть абсолютно не требуется.
— Остается одна альтернатива — зверинец.
Это его рассмешило, показав, как он нервирован и плохо держит себя в руках. Боже, каким облегчением для него стало узнать, где я нахожусь!
— Ничего подобного, — сказал он. — Боюсь, вам не выжить в неволе. Нет, если примут мои рекомендации, мне будет дан приказ вернуть вас в прежнее положение и к вашим друзьям.
— А какие условия?
— Пустяковые, но этим еще предстоит заняться. А сейчас, как у вас с едой, не голодаете?
— Вполне сносно. Спасибо.
— Ну, может быть, чего-то вкусного — я мог бы принести с фермы.
Меня это чуть не взорвало. В голосе его звучала совершенно естественная нотка заботы; но вместе с тем на ней был тончайший налет иронии, говоривший, какое наслаждение он испытывает от всего этого. Не сомневаюсь, он принесет мне, что бы я ни попросил. Игра в кошки-мышки, так, между прочим, вполне ему по вкусу, с истинной добротой она не имела ничего общего.
— Нет, не надо, — ответил я.
— Хорошо. Только вам совсем ни к чему и дальше терпеть лишения.
— Послушайте! Вам не добиться от меня больше того, чего добилась ваша полиция, а бесконечно вы тут оставаться не можете. Может, покончим с этим делом?
— Я могу тут стоять месяцами, — сказал он спокойно. — Месяцами, поймите. Мы собираемся тут изучать поведение и диету барсука. Бревно, которым подперта ваша дверь, — это нам чтобы сидеть. Куст напротив вашей двери — место для кинокамеры, и скоро она там будет установлена. Боюсь, что все это пустая трата времени и сил, потому что здесь никто не ходит. Но если кто и придет, то увидит, что я или мой друг заняты безобидным изучением жизни барсука. Мы можем даже привести сюда симпатичного молодого человека с микрофоном, чтобы рассказывать детям, что этот барсук Берти держит у себя под хвостом.
Я обозвал его круглым дураком и сказал, что всю округу будет мучить любопытство, и вся их проделка в двадцать четыре часа станет широко известна.
— Сомневаюсь, — ответил он. — Никто на ферме не обращает ни малейшего внимания на мои невинные прогулки без определенной цели. Иногда я беру ружье, иногда не беру. Иногда хожу пешком, иногда езжу на машине. Как они узнают, что все время я провожу на этой глухой тропе? Вас они никогда не видели. Не увидят здесь и меня. Что касается моего помощника, ко мне он никакого отношения не имеет. Живет он в Чайдоке, а его хозяйка знает, что он работает ночным сторожем в Бридпорте. Он не так осторожен по пути сюда, как мне хотелось бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— О, я не думаю, что кто-то забрался на крышу, — сказал он. — Посмотрите-ка на это!
Я знал, на что он указывал, — на сломанную стропилину. Она даже не треснула, а просто рассыпалась, как пористая гнилушка.
— Жук-точильщик, — сказал майор. — Я видел такое в Йоркшире, ей-богу! Это был церковный амбар. Бедняга свернул там к черту свою шею.
— Сгнило! — согласился Паташон. — Сгнило, будь ты проклят.
— Рано или поздно это должно было случиться. Хорошо, что никто не пострадал.
— Сараю триста лет, — ворчал Паташон, — и это разорение падает на наши головы.
— Ну, ничего, — ободрил его майор. — Я утром вернусь и помогу вам. Сейчас тут ничего не сделаешь! И не придумаешь ничего.
Было слышно, как они выходили из сарая, и я напрягал слух, чтобы различит их шаги и быть совершенно уверенным, что никто из них не остался и не вернулся назад. Хлопнула дверь и щелкнул запор. Я еще подождал, пока опять не наступила полная ночная тишина, пока не притворились окна и не закрылись двери спален, пока в поисках пищи не забегали по сараю крысы. Только тогда я выполз к двери, миновал ее и, как ночная гусеница, стал пробираться за угол фермы по грязному двору вдоль стены сарая.
Мои последующие поступки непростительны. Мысли и поведение у меня стали как у животного; я был напуган — и даже немножко горд этим. Снова и снова меня предохранял инстинкт, инстинкт самосохранения. Я с услужливой готовностью принял его власть над собой, нимало не заботясь, что инстинкт может привести к фатальному исходу. Если бы дело обстояло иначе, добыча всегда уходила бы от охотника и все плотоядные животные просто вымерли бы, как доисторические ящеры.
Куда делось мое отвращение к моей берлоге, куда ушла решимость вырваться на волю, с каким бы трудом там ни добывались еда и приют. Я уже не мыслил, не оценивал свое положение. Исчез тот человеком, что восстал и уже было отринул прочь все лицемерие и конформизм власти высшего общества. Скотское существование превратило меня в зверя, не умеющего понять причину стресса, неспособного отделить опасность от ее истинного источника. Я могу спугнуть лисицу, бесшумно передвигаться и чутко спать, но цена за все это — утрата свойственной человеку разумной ловкости.
Испуг мой был велик. Я был поранен и потрясен. Без раздумий я поспешил в Покойное место, не туда, где было бы всего безопаснее в сложившейся ситуации, а именно в Покойное место вообще. А это были моя берлога, темень, уход от преследования. Мне и в голову не пришло, как нет такой мысли, скажем, у лисы, что земля может означать смерть. В паническом страхе, когда в меня стрелял Куив-Смит, я вел себя так же, но тогда это было объяснимо. Я не знал, что за дьявол стал против меня, и стремление к покою вообще было естественным, как всякое другое. Стремление к покойному убежищу сейчас было чисто рефлекторным.
Я избрал, конечно, самый чудной и хитроумный путь; только от животного можно было ожидать столь бессмысленного поведения. Я уходил по воде, потом — по истоптанному овцами лугу. Притаившись, долго прислушивался, нет ли за мной погони. Погони не было — это я знал точно и окончательно; на холме над своей расщелиной я был один. Лишь тогда последний отрезок пути я проделал с особой осторожностью и влез в свое логово с чутким вниманием к каждому сухому листику и каждой травинке.
Весь следующий день я оставался в норе, поздравляя себя с благополучным исходом. Вонь и грязь были наиотвратительнейшими, но я сносил их с мазохизмом святого мученика. Я убеждал себя, что дня через три-четыре я отворю свою дверцу, почищу и проветрю берлогу, вернется Асмодей, и мы спокойно дождемся дня, когда мне станет безопасно толкаться в портовых городах, и я смогу уехать из этой страны навсегда. Мои руки пришли в порядок, несколько утратив прежнюю форму пальцев. Левый глаз оставался необычного вида, но и правый выглядел таким нездоровым, мутным и заплывшим, что разница между ними была незаметна. Мне всего и требуется — это побриться и постричься, после чего отправлюсь куда глаза глядят, как преступник, отмечающий двухдневным разгулом свое освобождение из тюрьмы.
С наступления ночи на моей тропе послышалось какое-то движение, и я сел к своему вентиляционному ходу. Шум мне был непонятен. Он происходил от двух мужчин, но меж собой они не говорили. Возможно, они переговаривались шепотом, но изгиб узкого вентиляционного тоннеля столь слабых звуков не пропускал.
Там перемещалось что-то тяжелое, и один раз моя дверь издала глухой звук. В голове роились мысли об установке капкана для человека, что на мою голову уготовано свалиться бревну; на моей дорожке, по которой я некогда прошел, что-то определенно сооружалось. Но раз я этой тропой больше не пользовался, я чувствовал себя ловкачом и в полной безопасности. Я твердил себе, что сильно возбудился, просто переволновался; пусть они подождут неделю-другую со своей ловушкой, а я пока побуду в своем подземелье.
Как я теперь понимаю, все то время я переживал неописуемый ужас, и сердце мое колотилось, будто я мчался, спасая жизнь. Только усилием воли я сдерживался, чтобы не начать говорить все это вслух. Я очень умен, повторял я себе снова и снова. Если кто-то попадется к ним в ловушку, их схватят и посадят за убийство. И тут ужас перехватил мое дыхание: на тропе стояла тишина, а из моего запасного выхода в боковую камеру сыпались комья земли.
Я лег в промежутке между двумя камерами, наблюдая струйки сыпавшейся земли и слушая частые удары топора. На дно посыпались камни, и мне показалось, что в яму спрыгнул или провалился человек. Достал нож и стал ждать. Его жизнь в моих руках, сказал себе, могу выдвигать любые условия. Ни о каком убийстве не может быть и речи, все мои мысли были направлены на разговор. Он же разумный человек, говорил я себе, понимает, что к чему. Играет в шахматы.
И вот все стихло, нигде ни звука. Он застрял или умер. Я заполз на кучу земли, лег на спину и просунул в дымоход палку до самого ее изгиба. Никакого тела, как я ожидал, палка не нащупала; она уперлась во что-то твердое. Я отполз подальше, опасаясь какой-нибудь ловушки или взрывного устройства, стал тыкать пилкой сильнее. Предмет казался массивным, с гладкой нижней поверхностью. Я зажег свечу и осмотрел его. Это был ствол спиленного дерева, вколоченного в мою скважину.
Я переполз к двери и толкнул ее; дверь не поддавалась. Меня охватило чувство паники и одновременно — облегчения: теперь все кончено. Мне захотелось выскочить наружу, и пусть они стреляют. Быстрая, достойная смерть. Я взял топорик, которым долбил песчаник, и просунул его в щель между досками дверцы. С ее наружной стороны оказалась металлическая плита. За ней чувствовалась пустота, кроме самого центра. Они зажали дверцу деревянным брусом, другой конец которого упирался в противоположный склон расщелины.
Что тогда со мной стало, сказать не берусь. Когда услышал голос Куив-Смита, я лежал на своем мешке, положив голову на руки и убеждая себя, что все всесторонне обдумываю. Я держал себя в руках, но в ушах гудело, а тело покрылось холодным потом. Мне кажется, когда человек переживает длительную и тяжелую истерию, он может свихнуться. Что-то должно сдать: если не разум, то организм. Куив-Смит говорил:
— Вы слышите меня?
Я собрался с духом и плеснул на голову пригоршню воды. Отмалчиваться не было смысла; должно быть, он слышал, как я колотил по железу, прощупывая блокировку дверцы. Все, что оставалось делать, — это отвечать и выигрывать время.
— Да, вас слышу.
— Вы тяжело ранены?
Что он спрашивает, черт бы его побрал! После выяснилось: если бы я убедил их, что без должного лечения рана болит и я чувствую себя беспомощным, я бы много выиграл. Я же ответил ему все как было:
— Ничего особенного. Вы попали во фляжку с виски, под которой была кожаная куртка.
Он что-то пробормотал, мне неслышное. Говорил он, приблизив рот к вентиляционному отверстию. Стоило ему отклониться, голос пропадал.
Я спросил, как он обнаружил меня. Он объяснил, что из сарая он прямо направился к моей расщелине на тот случай, если крыша обрушилась из-за меня, и тогда он мог бы проследить, как я возвращаюсь в свое тайное убежище.
— Просто, — добавил он, — совсем просто, и я сильно опасался, что вы ожидали от меня именно таких действий.
Далее я сказал ему, что никогда не намеревался убивать его и что если бы захотел, то мог сделать это десятки раз.
— Я так и предполагал, — ответил он. — Но рассчитывал, что вы меня не тронете. Вам тогда было бы удобнее выдать меня полиции, а для этого нужно было показать мне, что вы ушли. В общем, вы так и поступили.
В его жестком голосе сквозила усталость. Должно быть, все время, живя на ферме, он опасался за свою жизнь. Человек более смелый и умнее меня, но чуждый правилам... морали, я был готов написать это слово. Но Бог ты мой, да мне ли претендовать на это! Думаю, мне чужды жестокость и амбиции Куив-Смита, вот и вся разница между нами.
— Не могли бы вы дать мне возможность умереть не в такой грязи? — спросил я.
— Мой милый друг, я вовсе не хочу, чтобы вы умирали именно сейчас. Как я порадовался, что вам хватило ума не вырываться, когда я вас замуровывал. Ситуация оказалась для меня столь же неожиданной, как и для вас. Ничего не могу вам обещать, но ваша смерть абсолютно не требуется.
— Остается одна альтернатива — зверинец.
Это его рассмешило, показав, как он нервирован и плохо держит себя в руках. Боже, каким облегчением для него стало узнать, где я нахожусь!
— Ничего подобного, — сказал он. — Боюсь, вам не выжить в неволе. Нет, если примут мои рекомендации, мне будет дан приказ вернуть вас в прежнее положение и к вашим друзьям.
— А какие условия?
— Пустяковые, но этим еще предстоит заняться. А сейчас, как у вас с едой, не голодаете?
— Вполне сносно. Спасибо.
— Ну, может быть, чего-то вкусного — я мог бы принести с фермы.
Меня это чуть не взорвало. В голосе его звучала совершенно естественная нотка заботы; но вместе с тем на ней был тончайший налет иронии, говоривший, какое наслаждение он испытывает от всего этого. Не сомневаюсь, он принесет мне, что бы я ни попросил. Игра в кошки-мышки, так, между прочим, вполне ему по вкусу, с истинной добротой она не имела ничего общего.
— Нет, не надо, — ответил я.
— Хорошо. Только вам совсем ни к чему и дальше терпеть лишения.
— Послушайте! Вам не добиться от меня больше того, чего добилась ваша полиция, а бесконечно вы тут оставаться не можете. Может, покончим с этим делом?
— Я могу тут стоять месяцами, — сказал он спокойно. — Месяцами, поймите. Мы собираемся тут изучать поведение и диету барсука. Бревно, которым подперта ваша дверь, — это нам чтобы сидеть. Куст напротив вашей двери — место для кинокамеры, и скоро она там будет установлена. Боюсь, что все это пустая трата времени и сил, потому что здесь никто не ходит. Но если кто и придет, то увидит, что я или мой друг заняты безобидным изучением жизни барсука. Мы можем даже привести сюда симпатичного молодого человека с микрофоном, чтобы рассказывать детям, что этот барсук Берти держит у себя под хвостом.
Я обозвал его круглым дураком и сказал, что всю округу будет мучить любопытство, и вся их проделка в двадцать четыре часа станет широко известна.
— Сомневаюсь, — ответил он. — Никто на ферме не обращает ни малейшего внимания на мои невинные прогулки без определенной цели. Иногда я беру ружье, иногда не беру. Иногда хожу пешком, иногда езжу на машине. Как они узнают, что все время я провожу на этой глухой тропе? Вас они никогда не видели. Не увидят здесь и меня. Что касается моего помощника, ко мне он никакого отношения не имеет. Живет он в Чайдоке, а его хозяйка знает, что он работает ночным сторожем в Бридпорте. Он не так осторожен по пути сюда, как мне хотелось бы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28