А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

было утро, в конце обеих моих трубок виднелся свет. Люк бака был плотно задраен, что меня несколько опечалило: никакой опасности задохнуться в баке не было, но мне неожиданно пришла мысль: если мистера Венйера смоет за борт, я буду заперт в этом баке, пока капитану не откроется, если откроется вообще, что свою ванну он может заполнить свежей водой, просто подсоединив трубу к этому баку. Это комичное опасение того сорта, от которого алкоголь освобождает скорее здравых размышлений; я налил себе крепкого виски, выпил и заел печеньем. И вот мы пошли — все загудело, застучало, заскрипело, будто сотня железных мартышек принялись играть в пятнашки, — верный признак начала плаванья. Прошло несколько часов, люк бака приоткрылся, был поставлен на распорку, и мне на живот опустился кусок холодной баранины с приколотой к нему запиской вместо десерта. Я съел баранину и пригнулся к щелке света прочесть послание.
"Извините, что задраил вас. Копы нашли вашу лодку и пошли по вашим следам. Они перевернули вверх дном все у нас и обыскали все суда на пирсе. Слышал, что задержали четырех безбилетников. Мы уже в нейтральных водах, так что все о'кей. Они знают о вашей повязке на глазу. Если что, снимите ее. Когда вы будете сходить на берег, сброшу вам пару темных очков. Портовая полиция докладывала, что тип вашей комплекции поднимался к нам на борт и ушел. Я сказал, что он спрашивал про билет, но я отказал. Если при вас есть какие-то документы, вам надо от них избавиться, оставьте их в баке, и я вам их перешлю, куда скажете.
Р. Вейнер (первый помощник)
P.S. Старайтесь ничего не пролить. Просто напоминаю, что если что прольется, то попадет в ванну капитана".
Мне очень хотелось бы высказать удалому мистеру Вейнеру несколько веских доводов насчет того, что он служит своей стране, а не... Знаете, читатель, я не могу назвать себя преступником. Если преступление и совершалось, то совершалось в отношении меня. Но, честно говоря, я никого не виню. У тех действительно были основания считать, что они схватили настоящего убийцу.
Полиция у них организована великолепно; но выслеживание того парализованного и истекающего кровью существа — это рутинное дело лесничих. Лишь в самые последние день или два усердных поисков, когда стало ясно, что моего тела им не отыскать, только тогда, мне кажется, из того Дома указали наводить справки вдоль шоссейных и железных дорог, по реке, где и узнали про учителя на лодке с повязкой на одном глазу, который не снимает перчаток. Тут и была подключена полиция. Она не сумела меня перехватить, думаю теперь я, по той простой причине, что вела поиск лодки под красным парусом и как-то упустила из виду маленькую верфь, где я заменил паруса но когда кто-то из властей заметил незнакомую прогулочную лодку, оставленную там, где оставлять ее, возможно, было нельзя, лодку сразу опознали.
Меня озаботили слова Вейнера, что по прибытии в Лондон мои проблемы ни в коей мере не разрешатся. Над этим я не задумывался. В момент напряжения всех сил инстинкт человека не может заглядывать далеко вперед.
Я стал размышлять, что станет, если я объявлюсь в Англии совершенно открыто. Безусловно, в Форин офис или в Скотланд-Ярд они обращаться не будут. Совершил я что-то или только намеревался — то, как они со мной обошлись, допускать огласки этого в печати никак нельзя. Предугадать, как среагируют на это англичане, они не могут, как не может этого сделать никто. В конце концов мы однажды ввязались в войну из-за уха капитана Дженкинса хотя тот Дженкинс в сравнении со мной был фигурой куда менее заметной, а судя по количеству противозаконных деяний, с ним обошлись не так уж и по-варварски.
А могут они начать преследовать меня самостоятельно? Мистер Вейнер, с его любовью к романтике, считает, что могут. Я же считал, что раз я пересек границу, то все прошлое быльем поросло. Но теперь вижу, что тут я был глупым оптимистом. Они не могут связаться с нашей полицией, но и я не могу сделать этого. Я совершил проступок, за который могу подвергнуться экстрадиции; если я пожалуюсь на увечья, они могут сказать, почему меня истязали.
Из этого следует: я оказался вне закона в своей стране и в чужой одновременно, и если меня потребуется убить, сделать это будет нетрудно. Даже если предположить, что им не удастся инсценировать несчастный случай или самоубийство, мое убийство будет признано немотивированным или совершенным по ошибке, убийцу не арестуют, а если арестуют — то совсем непричастного к делу.
Потом мне подумалось, что случайно брошенные слова Вейнера меня сбили с толку, и мое беспокойство нелепо. На кой черт, думал я, заниматься им рискованным делом и вытаскивать меня из собственной страны? Неужели они воображают, что я могу запугивать их, предприняв аналогичную экспедицию?
Как мне ни хотелось этого, я признавал, что вообразить такое они могут. Они знают, что поймать меня трудно, и если захочу, спокойно могу вернуться и еще раз испортить нервы большому человеку. А насчет того, надумаю я такое или нет, среди моих оппонентов (врагами я их называть не могу) были весьма выдающиеся охотники на крупную дичь, способные понять, что такой соблазн считать немыслимым нельзя.
Люк бака больше не задраивали, и, лежа на своей диванной подушке, я испытывал дискомфорт, несколько больший того недомогания, что обычно испытываю на море. Моряк я неплохой, но даже в каюте первого класса я чувствую себя слегка разбитым и сонливым, и меня хватает только на то, чтобы пройтись от каюты до библиотеки и обратно да слабо улыбнуться попутчикам за аперитивом перед обедом. Плюсом этого моего путешествия было то, что мне не требовалось ни с кем быть вежливым, а минусом — что мне нечего было читать. Я все время спал и временами маялся в тревожных сновидениях.
Гул и рокот дизелей, звучный и напряженный, как бой племенных барабанов, дал знать, что мы идем вверх по Темзе. Ход замедлился, чтобы взять на борт лоцмана; в капитанской рубке суетились и трезвонили телеграфом в машинное отделение в толчее Грейвсендского плеса; запустили электрическую лебедку, когда швартовались, как я понял, где-нибудь ниже мостов (поскольку во время прилива судно шло слишком высоко, чтобы пройти под мостами дальше); снова двинулись вверх по течению часов через семь, и мне казалось, что нас тянут через Пуль, через Сити, Вестминстер и Челси, пока телеграф бессвязно не отзвонил вниз «стоп машина».
Раздались грохот и топот, после чего все стихло. Через некоторое время мой бак открылся, и я понял, что мы стоим в грязной луже Уондсуорта. Через люк пришла еще одна записка вместе с массивными темными очками, завернутыми в коричневую бумагу.
"Не выходите через ворота. Там стоит караульный, мне его вид не понравился. Под палубой правого борта есть шлюпка. Как будет спущена на воду, я постучу, и вы быстро спускайтесь. Гребите напротив к трибунам у восточной стенки Хёрлингхэма. Шлюпку я отгоню потом. Желаю удачи.
Р. Вейнер (первый помощник)"
Он постучал по люку через час или около того, я высунул голову и плечи, просто став на ноги — иначе там и не выпрямиться. В каюте мистера Вейнера горел свет и слышался громкий разговор; он позаботился, чтобы меня никто не видел, и развлекал ночного вахтенного. Я спрыгнул в шлюпку и тихо погреб к другому берегу через красные полосы отраженных на воде городских огней к черной полосе воды под деревьями. Свидетелем моего прибытия была только одна молодая парочка, обязательная в любом темном месте большого города. Было бы лучше устроить для них, скажем, Парк недолгих увлечений, куда доступ распутным святошам и престарелым чиновникам был бы строго заказан. Но подобную сегрегацию способно осуществить только нецивилизованное общество. Всякий грамотный знахарь просто наложил бы на парк табу для всех, не достигших брачного возраста.
Было около десяти часов. Я вышел на Кингс-роуд, нашел там гриль-бар, где попросил выложить все мясо, какое у них было, — подать мне на стол. Ожидая еду, решил позвонить в свой клуб. Я всегда останавливаюсь там, когда бываю в Лондоне, и безо всяких сомнений решил проделать то же и в этот раз, пока за мной не закрылась дверь телефонной будки. Тут я понял, что звонить в клуб я не могу.
Чем я это тогда объяснял себе, сейчас уже не помню. Наверное думал, что слишком поздно, у них нет свободных мест, что не хотел бы проходить вестибюль в такой одежде и в таком виде.
Поужинав, я сел на автобус, поехал на Кромвель-роуд и вошел в один из тех отелей, что заведены для женщин в несколько расстроенных обстоятельствах. У портье не было против моего поселения особых возражений; к счастью, у меня, нашлась пара бумажек по фунту, а у них — номер с ванной; поскольку их обычная клиентура особой роскоши позволить себе не может, этот номер мне с готовностью предоставили. Я назвался вымышленным именем и поведал дурацкую историю, будто только что приехал из-за границы, а мой багаж украли. Пока переваривал свой ужин, просмотрел кипу утренних и вечерних газет, затем поднялся в свой номер.
Хвала Всевышнему, горячая вода была! Я принял ванну, роскошнее которой не помню за всю жизнь. Большую часть моей жизни горячая ванна была для меня недосягаемой; и, нежась в тепле, я дивился, почему люди по собственной воле лишают себя такого дешевого и столь благостного наслаждения. В ванне я отдохнул и пришел в себя лучше всякого сна; к тому же я так выспался на корабле, что мои мысли и ванна, пока я лежал в ней, были по характеру утренними, хотя на дворе была уже ночь.
Здесь я понял, почему не стал звонить в клуб. Это был первый раз, когда я осознал, что у меня есть еще один враг, который рыщет по моему следу, — моя собственная несправедливая и мучительная совесть. Судить себя как потенциального убийцу было бы абсолютно несправедливо. Я настаиваю, что всегда совершенно уверен в своей способности удержаться от соблазна нажать на спусковой крючок, когда цель уже на мушке.
Теперь-то у меня есть все основания осуждать себя: я убил человека, хотя и в порядке самообороны. Но тогда никаких причин для этого не было. Говоря о совести, могу ошибаться; моя проблема, видимо, состояла в видении социальных последствий того, что я совершил. Сама эта охота делала для меня невозможным войти в свой клуб. Как, например, я мог разговаривать со Святым Георгием после всех доставленных ему неприятностей? И как я мог поведать своим товарищам всю непристойность быть под наблюдением и даже подвергаться допросам? Нет, я преступил не законы совести (которая, я продолжаю утверждать, терзать меня не имеет права), вне закона меня ставят голые факты.
В ванной было предостаточно зеркал, и я как следует обследовал свое тело. Мои ноги и спина являли собой нечто отвратительное (несколько безобразных шрамов мне суждено носить всею жизнь), но раны затянулись, и никакой доктор тут уже помочь ничем не мог. Мои пальцы по-прежнему выглядели как после защемления дверьми железнодорожного вагона и заточенными потом перочинным ножом, но я мог ими действовать и выполнять все, кроме тяжелой и очень тонкой работы. Только глаз требовал внимания. Мне не хотелось, чтобы кто-то ковырялся в нем, — ради стационарного лечения или какой-то операции лишать себя свободы передвижения я никак не мог; мне нужно было получить заключение врача и какую-нибудь мазь с наилучшим эффектом действия.
Утром я обменял всю свою иностранную валюту и купил новенький приличный костюм. Потом нашел список окулистов и объездил на такси всю Харлей-стрит в поисках врача, готового меня немедленно осмотреть. Он оказался назойливо любопытным. Я сказал, что повредил глаз в начале долгого путешествия там, где получить немедленную медицинскую помощь было невозможно. Когда врач полностью открыл мне веко, он вскипел негодованием на мою халатность, безрассудство и идиотство, сказал, что глаз воспален и сильно поврежден.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28