А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Потеха! чисто комната смеха! Главное, понять, что весь спирт все равно не выпьешь, поняв, уже не берешь лишнего, знаешь меру. Это и есть прагматизм, который должна привить себе всякая жаждущая процветания держава. Я же и есть такая держава и пребуду ею, пока владею ключом от этой лаборатории. Друзья меня уважают, Нифонт. После всего услышанного ты вполне можешь представить себе, до чего недурственно мы живем! Все под рукой, все на ходу, дело отлично поставленно, накладок не бывает. Запасаемся спиртом и вперед - от кафе до кафе... неплохо и в столовой, хотя сносно, разумеется, просто напросто в любом дворе, была бы только вода под рукой для разведения градусов да не возмущались бы аборигены. А потом в кино, на последний сеанс, в последний ряд, с водой, спиртом и закуской. Но ходим мы исключительно на комедии, чтоб иметь возможность посмеяться от души. Если не в кино, шатаемся по городу, толкуем на темы возникающих суждений, ну и спирт, разумеется. Мы называем колбасу "ковбасней", жен своих - "супружничками", вино "Алиготэ" "а ля рыгатором", а забегаловку, что возле вокзала, ты помнишь, - "сучьей радостью".
------------
Непреодолимая зевота, которую навеяло ребячество Вепрева и Паренькова, возымела на меня, по сути, благотворное влияние, придала решимости не ослаблять вожжи и свою сомнительную, шаткую кибитку погонять дальше, в общем, в новом порыве окунуться в наш с Гулечкой праздник, пусть всего лишь призрачный. Каким-то боком я уже даже входил во вкус, во всяком случае, парадный и заманчивый мирок, тем более освященный присутствием Гулечки, сладенький и не стыдящийся своей откровенной пошлости мирок ресторанов прельщал мое воображение больше "сучьей радости" Паренькова, блаженных игрищ Вепрева и сонного единоборства "супружнички" Жанны с неудачами и моей неверностью. Гулечка и слышать не желала о моем повторном визите в ее дом. Мы по-прежнему проводили время после службы вместе (не всегда, разумеется, не каждый день, как мне хотелось), но теперь она отпускала меня восвояси с легким сердцем, не делая ни малейшего намека, что я мог бы остаться. К тому же меня не покидало ощущение постороннего существования за ее спиной, каких-то неприязненных ко мне рож, чего-то вроде тех весельчаков, которых я видел с нею возле кинотеатра. Что же? Выход был один: задобрить ее, как бы даже признать, что вина за произошедшее совокупление лежит на мне одном, и загладить вину щедрым подарком, поутишить гулечкино страдание, вызванное предчувствием неминуемой расплаты, пока скитающейся по неведомым морям в голове столь же неведомого "моряка".
Стиль жизни, подхвативший меня благодаря гулечкиным... уж не знаю, как и назвать... нередко отягощал меня минутами прозрения, и тогда я отчетливо видел, что если так будет продолжаться, то не за горами время, когда я окажусь в тесноватом кольце кредиторов. Естественно, я принуждал себя смело смотреть в будущее. Любое сомнение я подавлял поставленным в упор вопросом: ты что же, глупец, хочешь ее потерять, свою несравненную Гулечку? Снова и снова я в потемках своих экономических трудностей искал, изобретал, раскапывал лазейки к государственным денежным знакам, на которых, надеюсь, после моей героической кончины отпечатают гулечкин горделивый профиль. Так, я взял на прицел человека по фамилии Курага. Своим до талантливости карикатурным житием он как бы стремился во что бы то ни стало доказать, что сколько бы сатирики ни гиперболизировали действительность и ни придавали ей вид гротеска и абсурда, им так или иначе никогда не переплюнуть абсурдность самой действительности.
Это был молодой человек крепкой модернистской наружности, т. е. с бородой допетровских времен, прилично одетый, с плутоватым взглядом и вовсе не глупый. Он занимал место в какой-то столь же пародийной, как и он сам, канцелярии, очень дорожил своей должностью, вечно дрожал, что его уволят, едва вскроются истинные его воззрения, и потому даже выслуживался, а отважное убеждение, что жить следует иначе - не выслуживаться и вообще не служить, не дрожать за свою шкуру и храбро попирать ногами зло, конспирировал до такой степени, словно соображения такого рода сами по себе были чем-то вроде мины замедленного действия. Существовал ряд людей, перед которыми Курага выступал прямо-таки пугающим светочем антигосударственности и инакомыслия, и я имел честь принадлежать к этому ряду избранных. Курага почему-то считал, что я едва ли не напросился на подобную роль. И стоило мне появиться в поле его зрения, он тут же удовлетворенно кидался наперерез, на ходу из поверженного и смиренно задравшего лапки дракона перевоплощаясь в Георгия Победоносца, огненного Данко, спешащего озарить мой мрачный и неосмысленный путь своим вырванным из груди сердцем. Но, не добежав до меня, он еще раз преображался, становясь человеком хнычущим, ибо его душа вдруг как-то попутно становилась уязвлена народными страданиями. И он скорбел на моей груди, и хотел не мешкая пострадать за правду, и хотел всемерно помочь угнетенным, и хотел в сибирскую ссылку, и хотел бежать из Сибири, и хотел в эмиграцию, и хотел нелегально перейти границу, и хотел на белом коне въехать в Москву.
Занимать у такого человека деньги значило идти на верные мучения, я это предчувствовал и потому не слишком удивился, услышав от него, когда мы вышли из канцелярии на улицу, следующий рассудительный ответ на мою просьбу:
- А ведь это сложно, Нифонт, так сразу и не сообразишь, не охватишь... это проблема! Очень сложно и замысловато. Сто рублей... Надо же! Ответ, Нифонт, на дороге не валяется, тут нужно, ой как нужно подумать, обмозговать, потому как очень сложно и заковыристо. Знаешь что, приходи-ка завтра ко мне домой, там все и обсудим, приходи вечерком, часов в восемь. Попьем чаю и поразмыслим сообща, потому как одна голова - хорошо, а две лучше, ведь сам понимаешь, сложно все это...
На следующий день, ровно в восемь, я стучался в его дверь, и открывшая мне благоверная Кураги глухим молчанием ответила на мое приветствие и знаком велела немного обождать. Затем она появилась с подносом в руках, на котором дымились две чашки обещанного чая, и тихо повела меня по темному коридору. Я попал прямо в кумирню, где Курага в минуты молитвенного и бунтарского экстаза бил поклоны перед фотографиями и рисованными изображениями своих идолов. Они развешаны были на стене в том порядке (собственно, четко от Радищева - через Достоевского - до Федора Сологуба на смертном одре), какой представлялся Кураге непредвзятым отражением их заслуг.
Попасть тотчас с порога в этот укромный, не всякому доступный уголок было скверно, было дурным предзнаменованием, если ты пришел совсем не для того, чтобы преклонить колена рядом с хозяином. Кумирня отгораживалась от остальной комнаты, да и от всего мира, черной ширмочкой, освещалась ночником, который не устыдился бы наименования лампадки, и вся эта атмосфера помогла мне мгновенно осознать всю глупость и ничтожество моих расчетов выманить у Кураги сто рублей. Не на того напал! Я увидел, какой мастито русский человек сидит в той кумирне с хорошей книжкой в руках. Это он сумел в рекордный срок превратить свою жену из деревенской полудурочки в молчаливую, но исступленно восторженную служанку всего высокого. Усиленно и даже не без колотушек трудился теперь он над малолетней пухленькой дочуркой, гоняя ее на уроки музыки, рисования и французского, на каток, в бассейн и к какой-то тетушке, которая могла поведать много поучительного из своей затянувшейся жизни. Он сидел в глубоком и низком кресле, читал книжку и не поднимал головы, хотя, полагаю, слышал мои шаги. Сейчас он был богатырем, отдыхающим после своих подвигом, он набирался сил перед новыми свершениями, в числе которых вряд ли предусматривалось финансирование моих странных похождений. И все же я не падал духом, зная, что у Кураги водятся лишние деньги, поскольку он не без успеха вел собственную книжную торговлишку.
- Извини, что не сразу тебя заметил, - сказал он, вставая и протягивая мне руку.
- Я, можно сказать, только сейчас вошел.
- Не начинай с вранья, Нифонт, - произнес Курага с видом сурового наставника, - ты давно вошел. Но обратимся, однако, к нашим головоломным проблемам. - И он битый час толковал о нашем деле в свете трудностей и сложностей общественной жизни, грязной политики, угнетения малых народностей, положения в Африке и того, что его дочери, девочке, подающей большие надежды, никак не удается французское произношение, чему виной известная доля участия в ее появлении на свет Божий неотесанной матери. Постепенно прояснилась такая картина: Курага взял в жены здоровую деревенскую девку не столько по тяготению к патриархальной старине, сколько в уверенности, что она родит ему в аккурат пухленькую и выносливую, без всяких физических изъянов, малютку. Жена справилась с этой задачей в целом неплохо, но все же ее простонародность преуспела нежелательным образом сказаться на развитии дочери, что мы и видим в более чем скромных успехах маленькой бестии на ниве просвещения. Безрадостная картина, которую рисовал Курага, мешала мне сосредоточиться и навести его на тему, в гораздо большей степени меня интересующую. Горестное сожаление, что я не владею правильным французским произношением и не в состоянии во всех его чудесных переливах и воспарениях к божественным звукам раскрыть всю бездну моего желания поскорее отхватить сто рублей, овладело мной, и я едва не уснул. Потом, когда наша беседа приобрела менее декларативный характер, вдруг обнаружилось, что Курага дефект французской речи своей пухленькой дочурки собирается устранить именно с помощью ста рублей. Даже ста пятидесяти рублей потребует рискованная и благородная операция, которую Курага проведет через месяц. Я так и не понял, о чем речь, но через месяц мой друг будет нуждаться в кругленькой сумме, и это не подлежит сомнению. Пока он собрал всего сотню, и нужно ли говорить, каких трудов это ему стоило. И не хватает пятидесяти. Курага бьется как рыба об лед. О, горе Кураге. Он в растерянности, ни ум, ни сердце не подсказывают ему, где разжиться недостающими рублями.
- Видишь, какая сложность в простой сотне, - посетовал Курага, и мы затаили дыхание, страшась тотчас повернуть на путь обоюдного удовлетворения.
- Ладно, - решился я после некоторого колебания, - давай сотню сюда.
- Но ведь это сложно, - вскрикнул Курага, - это не совсем даже понятно... то есть под каким, собственно, соусом...
- Я понимаю, мне понятно, - возразил я. - Через месяц получишь сто пятьдесят. В долг, бессрочно, я не стану тебя ограничивать.
Курага не удержался от возгласа удивления:
- Сто пятьдесят? В долг?
- Пятьдесят в долг, - поправил я.
- У Кафки понятнее, чем у нас с тобой, Нифонт. Это что же, под таким соусом, что, мол, якобы под проценты? - Курага вздохнул, сунул руку далеко в бороду и мучительно, до гримас, задумался.
- Как знаешь, - ответил я. - Можно думать, что и под проценты. Вернешь когда-нибудь, если сумеешь. Я торопить тебя не буду.
- До чего сложно, необыкновенно... Весьма интересно... Но почему ты с меня берешь проценты, а не я с тебя?
- Ты сначала дай согласие. А я тебя не обману.
- Я тебе, Нифонт, верю. Но, может быть, мы чего-то не понимаем, и нам кажется, будто дело в шляпе, а в действительности все гораздо сложнее, запутаннее...
- Больше пятидесяти не дам, - встрепенулся я, - не потяну.
- Я не о том... Я вообще о жизни...
Я прервал его:
- Минуточку! Сперва гони деньги, о жизни успеется.
Сложно, сложно, бормотал и томился Курага; какими-то старческими шажочками, сгорбленный, вышел и в соседней комнате возился, всхлипывая: сложно, ох как сложно; понимаешь, дорогая, - прошептал он, - понимаешь, вот притча-то, сложно все чертовски, - потом вообще неизвестно чей жаркий сбивчивый шепот, шлепок, чмоканье, звон разбитого стекла и членораздельная фраза:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49