А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


– Рассчитал верно, – сказал Аверьян. – Побыла б там, со мной, поглядела б, что я, – и ты б так-то рассчитала. Это ясней ясного. А иначе одно – пропадать. И ты пропадешь. Ну, тронешься ты отсюда… Ваши, говоришь, поехали? Думаешь, далеко они уедут? Сколько таких телег на дорогах я повидал! Стронутся, проедут сто, двести, триста верст, а потом все равно к немцам попадут. Иль под их танки, подавят их, иль бомбы на клочья разнесут… Спрашивается, на что надеялись, чего страдали? Ну, куда ты уедешь, за Дон? Да они там через пару-тройку дней будут. На Волгу? Они и туда дойдут. В Сибирь? И в Сибирь придут, это уж как пить дать. Конец один – власть ихняя будет, как по всей Европе. У кого сила – у того и власть. А сила – у них.
– И как же ты думаешь, я, по-твоему, на такое способная – вот сейчас все кинуть, всех кинуть, самой схорониться?
– Не знаю, способная иль нет, но если жить хочешь, разум хоть малый есть, мозгами шевелить умеешь…
Комок внезапно закупорил Антонине горло. Как он мог думать о ней так, рассчитывать на нее в своих планах? А ведь он рассчитывал, обдумывал, когда шел, не внезапно это у него родилось. Хоть не совсем уверенно, но все же предполагал он, что она на его слова согласится! Не было бы такого предположения, хоть какой, но надежды, – он бы не стал заходить сюда, в Гороховку, к ней, не стал бы вести эти свои речи… Как он мог т а к думать о ней!
Обида и гнев, в одинаковой мере, поднялись в Антонине до такой остроты, что даже слезы выступили у нее на глазах. Ничего не могла она произнести, ни слова, комок продолжал стоять у нее в горле. Может, вот на что он рассчитывал, надеялся – на одинокость ее женскую, на то, что старое чувство потянет ее, пересилит надо всем, соблазн женский, соблазн семейной жизни с самым когда-то ей любым мужчиной одолеет ее, задурманит ей голову, рассудок и она забудет, кто она, что она, какой на ней долг, все продаст за эту приманку – быть с ним, быть женой, матерью…
Точно будто светлее стало у Антонины перед глазами: прежняя ясность разума возвращалась к ней. Она вспомнила колхоз, людей, дела, что ждали ее. Все это не то что забылось, но как-то куда-то отодвинулось на эти четверть часа, когда перед ней возник Аверьян, а с ним – и все то, что было запрятано, лежало где-то под спудом в ее памяти. Студенты, должно быть, уже пришли, надо их наделить хлебом, люди ждут ее распоряжений, еще столько нерешенного, а она сидит тут, черт те что слушает, говорит сама… О чем, с кем!
– Уходи! – сказала Антонина тихо и гневно. Аверьян был ей гадок, только это испытывала она теперь к нему. Она даже видела его сейчас по-другому. Все, что было в нем красивым, вызывало у Антонины теплоту любования, – все это куда-то ушло, исчезло из его облика. Его темное, заросшее лицо с глубокими, заполненными мраком глазницами несло в себе теперь одну неприятную жесткость. Та сила, мускульная мощь, что поначалу была так впечатляюще хороша в его большом теле, теперь отталкивала, тоже была неприятна, потому что в решительной ее устремленности угадывалась готовность на все, и на большое зло, даже на то, чтобы враждебно, опасно обернуться и против нее, Антонины.
– Значит, не желаешь… Зря! Ну, пропадешь, – кому, какая от этого польза?
Аверьян, видела Антонина, почувствовал, что ее наполняет, понял, но тон у него был уговаривающий, мягкий: он, похоже, еще сохранял надежду склонить Антонину.
– Уходи! – повысила она голос, поднимаясь с табуретки и отступая на шаг назад.
– Я ж добра тебе хочу, одного только добра, – Аверьян протянул руку – удержать ее, как будто она не просто хотела отдалиться от него, а отступала из-под воздействия его слов, и он боялся, что расстояние ослабит их убедительность. – Жизнь хочу тебе сохранить, пойми ты это! Сейчас не понимаешь – после поймешь, еще благодарной будешь. Только потому и шел к тебе. Ты ж мне люба, вот как люба, пойми, сколько я про тебя думал, мечтал, карточку твою берег… Ну, что тебе себя губить, зачем, чего ради, уйдем вместе, перебедуем, а там опять жизнь пойдет, какая-нибудь, а пойдет. И мы с тобой, с тобой… Я ж знаю, никого больше ты не любила, никого другого у тебя в сердце нет…
– Замолчи, слушать не хочу! – закричала Антонина, поднимая на него кулаки. – Ты с ума тронулся или что?
Аверьян хотел договорить, но осекся, как-то бессильно сник, – понял, почуял, должно быть, что напрасно; что бы он ни сказал еще, что бы ни добавил, а его слова и то, куда он зовет Антонину, все равно будут для нее речью тронутого умом человека.
– Ну, ладно… – произнес он глухо, в себя. – Тогда, значит, я больше тебя не увижу. Последняя, выходит, у нас встреча… Может, и меня где прихлопнет, как знать, что-то каждого ждет – и только худое… Обидно все ж таки, жизнь одна, второй не будет, а так она кувырком как пошла, так все и кувырком…
Аверьян заметно угас, говорил опять, как вначале, устало, растягивая слова, и были они какие-то случайные – как будто это только одни уста его говорили, а сам он был где-то поодаль от своих слов, думал другое. Голова его отяжеленно приспустилась, подбородком к груди, лбом вперед, на лбу морщинились складки, они были не по летам, не по возрасту Аверьяна глубоки, резки, в них была зримая усталость, они гляделись как след его нелегкой старой жизни, но еще более – как печать фронтовых бессонных недель, последних суток, последних часов…
– Ты только не думай про меня худо, вижу ведь, как ты думаешь… Я себя не жалел, трусом там не был. Вреда им тоже нанес, поболе многих других… Я и сейчас не дезертир. Только с такой ногой от них не ушкандыбаешь. Они на колесах все, гады. Слышишь, как они долбят? И все в одном месте. Э, да где тебе разбирать, это я вот своим ухом понять могу… Это они у Липягов фронт рвут, последнюю уже оборону. А хлынут – считай, завтра уже возле Дона будут, такая у них быстрота… Вот какое дело-то! Помоги мне хоть, все ж не чужие вроде люди!
– Чем еще помочь? – неприязненно насторожилась Антонина, внутренне напрягаясь. Что еще он задумал, ничего доброго, путевого от него она уже не ждала. На обоз взять? На обоз можно. Так почему не помочь? Так надо даже обязательно помочь: ведь все-таки он же боец, раненый, с незажившей раной.
Но Аверьян сказал:
– Дай мне справку, что я колхозник и по здоровью инвалид с детства. Документ спросят, понимаешь, документ мне нужно. У меня красноармейская книжка одна. А с ней – лагерь. Я ее порву, выкину…
– Вот ты себя губишь, это точно, Аверьян, – сказала Антонина, чувствуя, как опять в ней шевелится какое-то сожаление об Аверьяне, из-за того, что он с собою хочет сделать, и желание отвратить его от этого. – Поедем с нами! Не можешь идти – увезем на подводе. Не пустят их наши, успеем за Дон, пойдешь там в госпиталь, подлечишься…
– И что потом? Опять на передовую, под их пули! С поллитрой на танки? С пукалкой против их автоматов? Нет, баста, они меня вразумили, это не война, когда – так, это просто одно убийство. Никуда не поеду. Что будет – то будет. Дай справку. Без нее лагерь, смерть, понимаешь?
– Как же я тебе ее дам, подумай! – ответила Антонина. Душа ее была близка к отчаянию от невозможности пересилить упрямство Аверьяна и невозможности сделать то, что он хочет. – Ведь ты боец, военнослужащий, ты ж в армии еще, присяга на тебе, а я, выходит, своей рукой тебе документ на дезертирство дам?
– А без справки – лагерь. А лагерь – смерть. Видал я таких, что из плена, из лагерей ихних бежали. Там самый здоровый недели не выдержит, от голодухи загнется. Что тебе справка, кто будет знать, а мне это – жизнь!
– Не могу, не могу, Аверьян, что просишь, подумай! И нет у меня ничего, бумаги нет, печати.
– Печать при тебе. Я знаю, председатели ее всегда с собой носят, бумаги клочок найдется…
– Где при мне, на, проверь, – сказала Антонина. Тут она хитрила, лгала, – печать верно была при ней, в жестяной плоской коробочке в кармане жакетки.
– Ну, сходи, напиши, я подожду.
– Нет, Аверьян, не будет этого! Ты меня на это не толкай. Это совесть свою запятнать. Ты мне советы даешь, пророчишь, полную гибель уже увидал, ну и я тебе скажу: не будет их полной победы, и власти ихней над нами тоже не будет. Вот – доказать не могу, а чувствую, чувствую… А ты здорово прошибешься в своих задумках, горе только себе наготовишь…
– Ладно, это мы еще поглядим, кто прав, – не слушая Антонину, оборвал Аверьян. – Пускай, думай про меня что хочешь, как хочешь называй, но напиши мне справку, прошу! Неужто не жаль тебе будет, как я у них в лагере буду гнить, пальцы собственные от голодухи сгрызать? Что тебе стоит справка эта, дерьмо. Все равно я ее достану, не ты – другие дадут. Куплю, часы дам, у меня трое часов ручных с фрицев сняты…
– Ну и доставай! Покупай, меняй, а я тебе не помощница.
Антонина резко, напрямую двинулась к двери. Аверьян тоже встал, загородил ей дорогу.
– Антонина!
– Убери лапы!
– Тоня!
– Пусти, говорю! Я сейчас крикну, народ рядом!
– Ну, черт с тобой!
Аверьян опустил руку, сошел с дороги.
Антонина выскочила на улицу, стала, задохнувшись, глубоко хватая в себя воздух.
В ушах ее еще звучал голос Аверьяна, упрашивающий, под конец даже молящий, жалкий. Вот уж и во сне не снилось ей никогда, что будет с ним встреча, да еще такая. Да еще такой разговор!
Сердце у нее глухо ныло в какой-то непонятной боли, хотя она знала, что поступила правильно, и если б вернуться назад и все сначала – она все равно и во второй, и в третий раз сделала бы только так, на все опять ответила Аверьяну полным отказом. И даже если бы он встал на колени, упал бы в ноги – нет, не дала бы она ему этой подлой бумажки…
Но все-таки Аверьян верно сказал – не чужие они люди…
В стороне правления что-то размыто темнело, гомонили какие-то голоса, молодые, звонкие. Ах, да! – очнулась Антонина. Это же студенты, они и правда уже пришли, ждут ее, надо же бежать к ним, распорядиться… Вон как припозднились, какие уже сумерки, им же скорей надо уходить… Где ж это Нюра, у нее для них продукты, что там с хлебом – управились, готов ли?
Мысли Антонины закружились, засновали, она почти бежала, торопясь на шум голосов.
И с каждым ее шагом то, что произошло минуту назад в ее доме, сам Аверьян, который только что говорил, требовал, умолял, теряли свою ощутимость, плоть, расплываясь во что-то зыбкое, наподобие сна, становясь как бы чем-то только примерещившимся, причудившимся на короткий миг сознанию…
17
Рюкзаки, мешки, чемоданы грудой лежали на земле, студенты толпились вокруг ведер с водой, что вынесли им деревенские женщины, в несколько кружек пили воду и никак не могли напиться – истомились от жажды, пока дошли в деревню с тяжелой ношей.
– Вагончик мы закрыли, Антонина Петровна, – доложил пунктуальный Илья Семенович. – Замочек, правда, не совсем исправный, но до утра, я думаю, ничего не случится, а утром вы пошлите закрыть понадежней, все-таки там имущество – скамья, табуретки, двенадцать соломенных матрацев… Топор и котел мы принесли, а бочку для воды закатили под вагончик, прикрыли соломой…
– Хорошо, хорошо, – соглашаясь, кивнула Антонина. – Берите несколько человек, идите получать продукты.
– Уже пошли, Антонина Петровна. За хлебом тоже пошли. Надо бы письменный документик нам, Антонина Петровна… Что рабочее задание выполнено полностью – и так далее… Знаете, придется ведь отчитываться… чтоб никаких недоразумений…
Илья Семенович как-то конфузливо замялся – сам понимал, как мало уместна сейчас эта формалистика. Но и отказаться от нее не мог: как же появиться пред лицом институтского начальства – и никаких оправдательных документов на руках!
– Пишите, я подпишу.
– Спасибо, спасибо, Антонина Петровна!
Илья Семенович кинулся к вещам, к своему чемоданчику, стал торопливо отыскивать бумагу.
И продукты, и хлеб уже несли. Хлеб несли стопами, по пять-шесть караваев друг на друге, едва удерживая их – так велики и тяжелы были они и так еще горячи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21