А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Представляете, что получится, если мы действительно поддадимся малодушию? В один миг развалим, растеряем все районное хозяйство, все, что вырастили и собрали. Никто нас за это не похвалит, трусами, даже изменниками, пособниками врага нас сочтут, и будет совершенно правильно! Только в случае крайней опасности, вот такая установка, ясно? Что, частичную эвакуацию скота? Нет, лично я разрешить вам это не могу… Там, где частичная, – там это уже как лавина с горы… Нет, нет, и слушать не хочу, без Николая Ивановича такую ответственность я на себя не беру! Не могу, не могу взять, указания на эвакуацию района еще никто не давал… Что делать? Я же вам уже объяснял: работать, нормально работать, усиленными темпами сдавать госпоставки. Для армии, для фронта. Да, да, это все, что сейчас требуется, это главная наша задача. Это наш удар по врагу, удар тружеников тыла! Никакой расхлябанности, нервозности, паники, решительно пресекать подобные факты! Райком слушает, да, Калмыков слушает!
Это он кричал уже не Антонине, а в трубку другого телефона.
Резкость Калмыкова обидела Антонину. Женскими эмоциями он шильнул ее все же зря. Не пощадил в ней женщину, от соблазна съязвить не удержался! Ну да, баба, она и сама согласна, но разве это женские эмоции у нее, если вникнуть? Совсем это не женские, а то, что на ней хозяйство, общественное добро, что годами копили, добывали тяжким трудом, вся деревня на ней со всем населением, дети, старики – и те, что по избам, и те, что на крыльце молчаливо курят сейчас, что верили и верят ей, надеются на нее, как на главную власть и на первую тут голову…
Она решила больше не соваться к Калмыкову, бог с ним, а то совсем накричит, еще в чем-нибудь обвинит ее!
Может, она и заслужила такую резкость. Там, в районе, конечно же, видней, туда донесения идут подробные, со всех сторон, наверное, есть связь с воинским командованием, обязательно есть, как же без этого, нельзя, а уж те все видят ясно… Неужели б Калмыков стал говорить, чтоб ждали, работали, как обычно, сдавали урожай, не зная дела на фронте, можно ли еще ждать или уже нет? Он ведь тоже ответ несет, и не за один колхоз, поболе…
Телефон манил Антонину, точно бы жег ее своим присутствием в кабинете. Ей захотелось перекликнуться с Пастуховым. Вот с ним Антонина могла поговорить, не скрывая душу, – свои люди, одни сейчас заботы и на одном сейчас полозу…
Из правления ответил не Пастухов, кто-то другой. Сразу узнал Антонину, назвался, но Антонина не вспомнила – кто; часто так у ней получалось с людьми из других мест, – это ее в районе знали все а она знать всех и запомнить не могла, сколько тысяч людей надо было бы держать в памяти…
– Митрофан Егорыч-то где там, далеко?
– Да тут у нас… беда у нас произошла, – сказал мужчина сквозь треск электрического тока. – С самолета немцы бомбу кинули, по мостику людей на дороге побило. Кого на шматки, кого только поранило. Митрофан Егорыч туда побег, помощь там оказывает… А у вас там как, не бомбил немец?
– Пока только поверху летает, – отозвалась Антонина, думая, как разузнать про то, что делается на земле. – Что на большаке там у вас, народ все едет? Все едет, говорю? А военные? Что, что? – Антонина плотнее прижала к уху трубку – уж очень слабо, невнятно доносилась речь. – Не пойму – у Липягов? У Липягов уже?
– Проезжали тут с час одни на машине, – повторил голос из «Памяти Ленина», – не знаю – правда, не знаю – нет, сказали – у Липягов уже немец…
– Кто говорил, военные?
– Не, гражданские, с «Заготзерна». Да и военные то ж говорят: под Липягами уже бой…
Тут слышимость стала совсем никуда, один треск. Антонина повесила трубку.
Липяги были центром соседнего района, от Гороховки до них всего верст тридцать, тридцать пять.
Должно быть, белизна залила Антонине лоб, да и слово это – Липяги – прозвучало на все правление и все его слышали, – с тревожно заострившимися лицами женщины смотрели на Антонину. Знали, угадывали – рядом где-то, но одно дело угадывать, а другое – услыхать знакомое всем и каждому название и через него совсем по-иному ощутить, в каком уже близком соседстве находится война. На минуту как бы онемели все, ждали, что скажет людям сама Антонина.
– Позвольте? – послышалось с порога, от входной двери.
8
Высокий мужчина, нагнувшись под притолокой, хотя была она совсем не низка, вошел в общую комнату. Должно быть, видеть колхозные правления было ему не в новинку, – он не стал осматриваться, водить взглядом по сторонам, глаза его сразу же обратились на кабинетик Антонины, и он, верно угадав в ней председательницу, прямо направился к ней, глядя на нее ясно-серыми и какими-то необычными, как бы светящимися изнутри глазами. Мужчина был в грязном брезентовом плаще с капюшоном, какие носят деревенские пастухи, в грубых сапогах, в мятой кепке, давно небрит, так что всю нижнюю половину лица покрывала густая чернота, но под плащом на мужчине был приличный темный костюм, из кармашка торчал кончик вечной ручки, да и лицо, глаза у него были такие, что сразу же, с первой секунды, было понятно – не пастух он и не рядовой колхозник, а человек образованный, скорей всего районный учитель, и явился он в правление не по личной своей нужде, с личными делами входят не так, другая бывает повадка, а по должности.
– Вы извините… – сказал он, облучая Антонину светом своих глаз и подходя к ее столу. – Я, вероятно, отрываю вас от неотложных дел… Я понимаю, как вы сейчас заняты. Но вопрос этот можно решить в одну минуту: да – нет. Если нет – что ж, значит, нет, не буду настаивать, поедем дальше, хотя, честно сказать, я очень надеюсь, что вы не отклоните мою, вернее, нашу, просьбу. Со мной тридцать пять семей из Ясенковского района Черниговской области. Это семьи районных учителей, находящихся в армии («Правильно я подумала!» – отметила про себя Антонина). Четыре семьи приблудные, присоединились по дороге, не отказывать же, люди просили помощи, это было бы не по-человечески, не по-советски… Сорок шесть детей, помимо взрослых, а с присоединившимися – сорок девять…
– А в чем дело-то, что за вопрос у вас?
– Да дело-то вот какое… – Вошедший человек смущенно как-то и растерянно приулыбнулся. – Понимаете, несколько дней назад, ночью, на шоссе… Обоз у нас длинный, двадцать две подводы, дороги забиты, всем вместе держаться трудно… А тут мы еще ошибку большую допустили в самом начале – все продовольствие, что было нам выдано, погрузили на одну телегу: муку, хлеб, масло, крупу, соль, сахар… Словом, ночью в дорожной неразберихе подводу эту мы потеряли. Остались без всякой еды… Шестой день едем буквально на подаянии, просим у жителей – кто что даст… Пока живы, но, честно говоря, впроголодь. Иногда днем приходится от бомбежек сворачивать в сторону, прятаться по ярам, балочкам, рощицам, дети просят есть, а дать нечего… Вот такое положение! – Человек со светящимися глазами опять смущенно приулыбнулся, развел руками. – Вина моя. Надо было предвидеть такой случай, не класть все на одну подводу. Или смотреть хорошенько в пути. Теперь вот из-за этой моей глупости, неопытности вынуждены страдать все…
Учитель замолчал, странная, неестественная полуулыбка его, которой он в сознании своей вины как бы согласно и готовно отдавал себя на суд и взыскание, истаивала на его лице, а из-под нее проступало, глядело на Антонину другое выражение, истинное выражение его души – усталого, истерзавшегося, исказнившего себя человека.
Почти каждый день случалось, что в Гороховку заезжали эвакуированные, просили хлеба, но т а к не просил еще никто. Антонине почувствовалось, что стоящий перед нею человек и не может попросить по-другому, настойчивей, требовательней или, наоборот, жалостливей, взывая к сочувствию, а только вот так – застенчиво, несмело, растерянно полуулыбаясь, разводя руками, в полном признании своей вины, – как бы облегчая этим самым положение тому, кого не тронут его слова и кто захочет ему отказать. И если она, Антонина, сейчас ему откажет, он не станет повторять свою просьбу, убеждать, – без дальнейших слов покорно уйдет к своему обозу, ссутулив плечи, еще больше чувствуя тяжесть своей вины перед доверенными и доверившимися ему людьми и еще больше внутренне казня себя и терзая.
– Да, я же вам документы не показал… – спохватился учитель, опуская руку за борт пиджака. – Вот эвакуационная справка на всех с пофамильным списком семей, вот мое удостоверение старшего группы…
Он развернул бумажки, но Антонина не стала их брать. Что еще могли добавить эти бумаги: обоз стоял на улице, против окон колхозного правления…
– Пошли! – сказала Антонина учителю. – Мария! – позвала она Таганкову. – Найди Ивана Сергеича, пусть придет…
Трудные версты длинного пути были в усталости исхудалых, с выпиравшими ребрами лошадей, в их вяло поникших головах, в сонно опущенных на глаза веках, в резком запахе конского пота, разившего от обоза.
Кроме учителя, ни одного мужчины больше не было при подводах, и при взгляде на обоз как-то совсем наглядно представало, что должен был чувствовать, ощущать этот совестливый, тихого нрава человек в роли старшего, какою режущею сердце мукою была для него его задача и его ответственность – одолеть все дорожные передряги и опасности, уберечь всех живыми и целыми и спасти от фашистского плена…
Антонина прошла вдоль подвод: женщины, женщины, молодые, средних лет, старые, совсем старухи – жены, матери, бабушки… Одеты по-дорожному, иные еще излишне тепло, как заставил их ночной холод – в толстых, даже зимних пальто, в плащах поверх стеганок, – кто в городских, прорезиненных, тонких, кто в таких, как на учителе, брезентовых, с кулями для головы. Ребячьи лица, ребячьи фигурки на возах среди одеял, подушек, чемоданов, корзин, узлов, мешков, ящиков, кастрюль, тазов, корыт, всякой домашней утвари. Попадалось и смешное: на одной подводе среди прочих вещей торчал метровый фикус, привязанный к палке, обмотанный марлей. Видать, дорог был владельцам, что и его захватили они в дорогу, не бросили, спасали от немцев.
«Под Липягами уже бой, под Липягами…» – не могла забыть Антонина; словно чей-то голос повторял внутри нее эти слова.
– Вы Липяги проезжали? – спросила она учителя.
– Проезжали. Сейчас вам скажу, когда… Вчера в третьем часу пополудни. Не через самые Липяги, а стороной, но город все же видели. Там речка небольшая, не знаю названия. Мы поили лошадей, отдыхали в кустах, потом с темнотой двинулись дальше и вот всю ночь ехали сюда… А почему вас интересуют Липяги?
– Там уже бой идет.
– Что вы говорите! – Учитель даже сбился с шага, точно споткнулся на ровном пути. – А вчера там было еще совсем по-тыловому… Ну, конечно, эвакуированных поток, военные обозы, машины, санитарные двуколки… Самолеты немецкие показывались, по ним стреляли… Но еще не чувствовалось, что немцы близко, что так скоро подойдут. Там еще даже ларьки с морсом были открыты, наши женщины бегали, покупали морс… Вот, значит, как! Тогда нам надо скорей двигаться. Если бой идет уже за Липяги – это что же… это…
Он не договорил, остановился под взглядом Антонины. Но в глазах его Антонина прочла, что? было у него на языке…
– Только не говорите…про Липяги… нашим женщинам, – поспешно, вполголоса, чтобы не услышали в обозе, попросил учитель. – Я им объясню… как-нибудь по-иному… А то, знаете, от этих бомбежек все напуганы, нервы у всех уже на пределе…
Тут Антонина и учитель поравнялись с той самой подводой, на которой из груды вещей торчал фикус. Пожилая женщина в тяжелых мужских сапогах, в овчинной безрукавке поверх надетых на нее многих кофт поправляла, подтягивала на лошади сбрую. На подводе среди мешков сидела девочка лет пяти, накрытая телогрейкой, в светлом платочке с горошинами, завязанном у подбородка, круглолицая, курносенькая, с большими темными глазами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21