А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Только оторвался от перил и уже — бултых, и нету тебя.
— А если замедленной съемкой снимать станут? — с робкой надеждой спросил парень.
— Это другое дело, — одобрил Леня, — и крупный план: твоя испуганная морда, глаза, зажмуренные от ветра, сопли, слезы, мурашки по синей от холода коже. Красиво. Народ оценит, — он обернулся, — народ, оценишь?
Корсаков встряхнул повисшего на нем мужичка.
— Угу, — внятно сказал тот не открывая глаз.
Лицо у парня стало растерянным.
— Что же делать? — спросил он.
— Как что, — Шестоперов даже руками всплеснул от неуместности вопроса, — водочки выпить, согреться, гульнуть с хорошими людьми, то есть с нами. А вот летом, через месяц-другой, когда солнышко светит, когда вода теплая, ясным днем, лучше в праздник или в выходной, и прыгнешь. И публики больше будет, и самому приятнее, а?
— Думаешь?
— Уверен, — Шестоперов снял с шеи парня картонку и, широко размахнувшись, запустил ее с моста, — ну-ка, давай мы тебя согреем, страдалец.
Присев на корточки, он достал из пакета водку, налил почти полкружки и протянул парню.
— Давай. А то простудишься и помрешь без пользы от какой-нибудь пневмонии.
От водки парень взбодрился, сообщил, что зовут его Константином и что он уже три с половиной часа ждет, что хоть кто-нибудь обратит на него внимание, но всем наплевать. А если всем наплевать, так и ему тоже. И замерз он, к тому же. А прыгать решил от тоски, от того, что девчонка ушла, что из института погнали и стихи нигде печатают. Ну, и чтобы не погибать зря — вот, нарисовал на картонке, что первое в голову пришло.
— Так ты поэт! Но зачем же прыгать? Есть хорошие проверенные способы: вены вскрыть; застрелиться. Это ты погорячился, милый. Видишь! — воскликнул Шестоперов, обращаясь к Игорю, — его из института, а он головой с моста! А ты говоришь: молодежь ничего знать не хочет. Эх, Расея…
Чтобы он такое говорил, Корсаков не помнил, но решил, что с Леней в его нынешнем состоянии спорить не надо.
Переход под Крымским валом, где выставлялись непризнанные гении и просто независимые художники, был уже закрыт. Шестоперов стал ломиться и Корсаков с трудом уговорил его не буянить, чтобы раньше времени не попасть в милицию. В том, что рано или поздно они там окажутся, Игорь не сомневался.
Стал накрапывать мелкий дождик. Чугунные ворота в Парк Искусств были закрыты, ограда была высотой в два с лишним человеческих роста. Пьяный мужичок очнулся, спросил у Лени, кто он такой и почему никто не предлагает выпить. Шестоперов срочно разлил водку в кружку и пластиковые стаканчики. Все выпили на брудершафт, надолго припадая губами к опухшим лицам новоявленных знакомых, и стали держать военный совет, каким образом попасть к скульптурам бывших вождей.
Корсаков присел прямо на асфальт, прислонился спиной к ограде и запрокинул голову, подставляя лицо дождю. Голова гудела от дрянной водки, в глазах все плыло. Тучи представлялись ему волнами Баренцева, а может и Норвежского моря. Он парил над штормовым морем и ветер доносил до него брызги. Почему-то брызги были пресные… Ветер закручивал капли в спирали, свивал веревками, которые, расплетаясь, превращались в огромную школьную доску, испещренную странными знаками. Где-то Корсаков видел такие знаки: угловатые, ломкие, они выстраивались рядами, скользили, смешивались и снова разбегались по доске длинными предложениями… Знаки начинали слагаться в простые слова, складывались фразами, явственно звучащими в ушах, поднимаясь до крика, пытались пробиться к замутненному сознанию.
— Не спи — замерзнешь! Ну-ка, Герасим, помоги его поднять.
Какой еще Герасим? Который собачку утопил? Живодер!
— Не Герасим я, Герман.
— Все равно помоги.
Корсакова подняли на ноги, он открыл глаза. В лицо ему участливо заглядывал Шестоперов.
— Ну, ожил? Игорек, так не договаривались. Вечер в самом разгаре, а ты — спать! Не пойдет. Вот Гермоген, — Леня указал на мужичка, — знает дыру…
— Герман я.
— Какая разница? — искренне удивился Леня. — Короче, нормальные герои всегда идут в обход. Двинули, други.
Через дыру в ограде возле самой реки они проникли к вожделенным вождям и с комфортом устроились в беседке. Леонид разложил на столе закуску и праздник продолжился. Игорь посмотрел на поникшие кусты, на лужи на дорожках, на мокрые скульптуры, которые казались в темноте надгробиями и ему стало тоскливо, будто это он вынужден стоять в парке забытым памятником самому себе.
Несостоявшийся утопленник Константин еще два раза бегал за водкой, которая уже потеряла всякий вкус и пилась легко, словно ключевая вода. Говорили об искусстве, о бабах, о Поклонной Горе, на которой Наполеон ждал бояр с ключами от Москвы, о вождях и снова об искусстве и бабах. Изредка, когда сознание возвращалось, Корсаков пытался уловить нить разговора, но говорили все разом, причем прекрасно понимали один другого и никто не пытался переубедить оппонента, используя в качестве аргумента пустые бутылки. Обращались друг к другу исключительно вежливо, даже с нежностью, чему Корсаков немало удивлялся.
— …а я тебе говорю, друг Гервасий, что у всех американок жопа резиновая и если взять булавку…
— Герман я. Булавкой винную пробку не расковыряешь, шило надо, Ленечка. А расковыряешь, крошки вытрясешь и сдавай ее, родимую, как стеклотару. Вот Константин не даст соврать. Скажи, Константин!
— Я скажу: не надо орден, я согласен на медаль!
— …знак доблести и чести…
— На Арбате любую медаль, а то и Героя Союза, царствие ему…
— …и прозрачен асфальт, как в реке вода, — Корсаков внезапно обнаружил, что последняя фраза принадлежит ему и что он поет, а остальные пытаются подтягивать в меру знания слов. — Ах, Арбат, мой Арбат, ты мое…
— …художество…
— …похмелие…
— …поэзия…
— …отечество. Никогда до конца не пройти тебя, — Корсаков допел и заметил, что из глаз текут слезы, и все заметили, что он плачет, но было совсем не стыдно, а просто хорошо — слезы принесли облегчение и смыли тоску.
Шестоперов, тоже всплакнув, налил всем и сказал тост, который присутствующим очень понравился, а Константин даже попросил записать ему этот тост, чтобы не забыть. Там были простые задушевные слова про гнилую интеллигенцию, про жизненность чистого холста, противопоставленного постмодернистским канонам, про актуальность пространства, ждущего, когда его наполнят смыслом, изначальными черно-белыми мазками, лежащими в основе любой каллористики…
Герман, согласно кивая, заявил, что давно не слышал настолько прочувствованных слов, пробирающих аж до печенки, и добавил, что прекрасный тост пропадет, если под него не выпить два, а то и три раза, что все и сделали…
Дождь припустил сильнее, забарабанил по жестяной крыше. Корсаков вышел из беседки оставляя за спиной гул голосов, и, хлюпая по грязи, направился к памятнику Ильичу Первому, работы какого-то скульптора из малых народностей вследствие чего Ильич был похож то ли на Чингисхана, то ли на Далай-ламу. Корсаков прижался щекой к шершавому мокрому граниту.
Миллионы лет этот гранит был частью скал, а вот поди ж ты, вырубили, обтесали, превратили в памятник, и стоять ему теперь, пока не забудут кому он, собственно, установлен. А потом вывезут и превратят в щебенку. Сам Корсаков уже стал такой щебенкой под ногами, и Леню чаша сия не минует, несмотря на успешные продажи, несмотря на выставки и презентации. А потому — осталось только пить, скулить в тряпочку, и продолжать по инерции писать картины. По трезвому, спьяну… какая разница — все равно лежать им под лестницей в старом выселенном доме, где Корсаков обретался, или пылиться в захламленном чулане. В лучшем случае какой-нибудь жулик от искусства, работающий с иностранцами, выцыганит понравившийся холст, заплатит полсотни, ну, сотню баксов и унесет картину подмышкой, довольный, что в очередной раз ободрал пьяного дурака.
Корсаков оторвался от гранитного вождя и устремился к беседке, разбрызгивая прятавшиеся в траве лужи.
— А мне кто-нибудь, ва-аще, нальет сегодня?
— Игорек, дорогой, о чем речь! — Леня поднес ему стакан.
Жадно, будто заблудившийся в пустыне бедуин, Корсаков выпил водку, как воду, тремя крупными глотками, утерся рукавом и оглядел присутствующих.
— Не надоело ли по кустам пгятаться, товагищи? — вопросил он, подражая Ильичу Первому, — не надоело пить водку и стонать о загубленной России?
— Надоело, — подтвердил Герман-Герасим.
— Вот, Леонид! Где ты был, когда мы кровь проливали в девяносто третьем? Когда на баррикадах, против танков и спецназа стояли… и юный Гайдар впереди! Где был ты, Леонид Шестоперов?
— Э-э… — Леня замешкался, — так это, в Стокгольме. Выставка, понимаешь…
— Не узнаю Леню-Шеста! — трагически воскликнул Корсаков, — Леню — вождя, Леню — агитатора, горлопана, главаря! Веди нас, Леонид, еще не все потеряно, еще есть силы, а булыжник — оружие пролетариата, мы всегда вырвем из пропитой… пропитанной кровью товарищей брусчатки!
— Я готов, — ответил Шестоперов и выбросил вверх кулак, — но пасаран — они не пройдут! Победа или смерть! Кто верит в меня, кто любит меня — за мной!!! Гурген, водку не забудь.
С близкого серого неба падают хлопья снега, тают на лице, стекают за воротник, вызывая неприятный озноб. Снег лежит на киверах и шинелях построенных в каре солдат лейб-гвардии Гренадерского и Московского полков. Лица людей угрюмы, в глазах тоска. Только что отбили ружейным огнем атаку кавалерии, впрочем, драгуны не слишком усердствовали — видимо был приказ только проверить на прочность мятежные полки. Оттесненная с Сенатской площади толпа подбадривает заговорщиков криками, метает в верные царю войска камни и поленья. Из-за ограды вокруг строящегося Исаакиевского собора летит строительный мусор, обломки кирпича, доски.
Что— то заставило полковника Корсакова оглянуться. Карета, запряженная парой гнедых, пробилась сквозь толпу. Люди неохотно расступались. Отдернулась занавеска, в окне бледное лицо, светлые локоны спадают из-под головного убора. Лихорадочно блестящие глаза, искусанные красные губы… Анна, зачем ты здесь? Драгунский офицер подскакал, склонился, энергично жестикулируя. Кучер разворачивает карету, последний взгляд…
Почему такая тяжесть в груди?
— …при Бородине и под Малоярославцем. Вместе с вами лил кровь при Темпельберге и Лейпциге! Вы помните меня, солдаты? Когда я кланялся пулям? — всадник с непокрытой головой горячит коня, склоняется, заглядывая гренадерам в лица. — Покайтесь, братцы — государь милостив. Вспомните присягу…
Возмущенный голос за спиной.
— Кто это? Остановить немедленно!
— Генерал-губернатор Милорадович.
— Каховский, ну, что же ты? Стреляй!
Солдаты смущенно отводят глаза, кто-то от души пускает по-матушке. Тусклые штыки колышутся над головами. Князь Оболенский, с ружьем наперевес бросается к всаднику.
— Извольте отойти, ваше превосходительство!
— …против кого? Против самодержца? Против народа, товарищей ваших? — Милорадович взмахнул рукой, отмахиваясь от князя, как от назойливой мухи, — Братцы, оглянитесь вокруг! Россия…
Оболенский делает длинный выпад, штык бьет Милорадовича в бок. Генерал вольт-фасом разворачивает коня. Бледное худое лицо Каховского кривится, глаз зажмурен, рука с пистолетом вскинута. Выстрел. Пуля попадает Милорадовичу в спину, он недоуменно оглядывается. На лице непонимание, налетевший ветер треплет седые волосы на голове генерала. Хватаясь руками за воздух, он падает на круп коня и сползает на землю.
Корсаков резко оборачивается, хватает Каховского за отвороты сюртука.
— Ты, гаденыш… ты в кого стрелял?
— Пустите, полковник. Пустите немедленно!
Корсакова оттаскивают в сторону, успокаивают.
Верные царю войска расступаются, в промежутки выкатывают орудия, суетятся канониры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39