А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

.. А Деринг был заключенным, он выполнял приказ. Он не был инициатором зверства... А вас, милостивый государь, если вы решитесь на скандал, — Грешев посмотрел на Степанова, — станут спрашивать в суде, видали ли вы лично картину Врубеля в Ровенском музее? Должны ли вы выполнять все предписания московских властей? Если вы не видели эту картину, то готовы ли показать под присягой, что к продаже выставлена именно та, краденая? По поводу номера, проставленного людьми Розенберга на картине, — если он давно уж не выведен с полотна химическим способом, — представьте свидетелей! Их проезд и проживание в Лондоне — за ваш счет. Слушание дела — не менее недели... Количество свидетелей — не менее пяти... И пусть все они под присягой подтвердят, что они сами упаковывали картину и прятали в рейхе... Чушь собачья... Посадят вас в тюрьму за долги, вы же не сможете уплатить штраф фирме «Сотби», а ведь на них думаете поднять голос...
— Мы делаем не то, господа, — задумчиво сказан Ростопчин. — Мы впадаем в родной российский транс, — взгляд в нечто, никаких толковых предложений. Я задаю только один вопрос: кому было выгодно рассорить нас с доктором Золле? Кому было выгодно поставить моего сына в безвыходное положение и лишить меня тех денег, которые я отложил для аукциона? Кто не позволил мистеру Розэну войти в наше предприятие? Кому нужно следить за нами? Без ответа на эти вопросы мы безоружны...
— Я могу позвонить в Нью-Йорк, Харрисону, — сказал Степанов, — могучий журналист, его знают повсюду...
— А чем он нам поможет? — спросит князь. — Чем?
— Даст людей из здешних газет, те придут завтра в Сотби... Если ситуация предскандальная, то в наших интересах довести ее до полного скандапа, — сказан Степанов.
— Полные скандалы бывают только в России. — Грешев зашелся мелким смехом. — Здесь скандалы умеют вовремя гасить. Идеально было бы выяснить, милостивые государи, кто будет завтра биться за Врубеля. Отсюда можно начинать отсчет тех шагов, которые следует предпринять. Однако же, возможно, звонок мистеру Харрисону будет не лишний, если только он решит помочь вам, а не отойдет в сторону. Я согласен с князем, дело совсем не простое, отнюдь не простое...
— Поздно звонить Харрисону, — заметил Ростопчин. Степанов посмотрел на часы:
— Это в Англии не звонят после десяти, ш о к и н г, а в Штатах сейчас только-только кончилось время ланча...
...Харрисон был в редакции, подивился звонку Степанова; «Рад слышать тебя, что нового; у меня все нормально, если не считать того, что старею; бег трусцой не помогает; ну, давай, я весь внимание»; не перебил ни разу; долго молчат после того, как Степанов рассказал дело; попросил обождать; «возьму старые записные книжки и закурю сигарету; записывай; Боб Врэшли, очень сильный обозреватель, не зашоренный, говори с ним откровенно; нет, можно позвонить даже ночью, он богемный парень; утром я свяжусь со стариками в газетах, возможно, они пришлют своих репортеров в Сотби и на твое послезавтрашнее шоу в театре, об этом стоит написать, паблисити поможет тебе и в деле с этим Врубелем; позвони завтра вечером, сюда или домой, расскажи, что происходит, дай мне время подумать».
Степанов положил трубку, посмотрел на Ростопчина; перевел взгляд на Грешева; тот сказал, что Боб Врэшли серьезный человек, к его слову прислушиваются, и в это как раз время раздался звонок телефона; Грешев вздрогнул, и Степанов заметил, как в глазах старика появился испуг.
— Слушаю, — сказал Грешев, сняв трубку. — Да, это я.
Фол говорил медленно, тяжелыми, короткими фразами:
— Иван Ефимович, вас тревожит Вакс... Вы вправе говорить с вашими соплеменниками обо всем... Но, я полагаю, в ваших интересах не обсуждать нашу с вами беседу. Я очень надеюсь на ваше благоразумие. Дело серьезнее, чем вы думаете. Последствия могут быть самыми неожиданными. Или вы уже рассказали им о моем к вам визите?
— Нет, — ответил Грешев. — Но сейчас скажу.
X
«Милостивый государь, Николай Сергеевич!
Врубель снова запсиховал, детей на улицах величает на «вы», маньяк!
От такого можно ждать чего угодно, потому-то и надобно его держать постоянно под надзором врачей, неровен час, и за нож схватится! Так ведь нет же! Не кто иной, как Ник. Павл. Рябушинский, решил создать галерею русских писателей. Не спорю, идея хороша, но предложить Врубелю, содержащемуся в доме умалишенных, писать портрет Валерия Брюсова?! Вы что-нибудь понимаете? Я самым решительным образом отказываюсь взять в толк эдакое решение московского толстосума. Вы, случаем, не осведомлены, — Рябушинский — русский ? Или тоже из полячишек? Если лях, тогда понятно, свой свояка видит издалека!
Говорят, Брюсов приходит к сумасшедшему вооруженным, боится за свою жизнь. Хотя тоже хорош гусь... Сплошной модерн, либеральные намеки, столь угодные пьяной матросне, студентишкам да рабочей черни...
У нас, слава Богу, положение нормализовалось, особенно после того, как стали нещадно стрелять революционеров. Время либерала Витте кончилось, храни нас господь от такого рода говорунов. Только плетка и кнут, а на ослушающихся — петля! Иначе с нашим народцем говорить нельзя, больно доверчив, легко внимает чужим словесам и не нашим идеям.
Удар мой против портрета Брюсова будет нанесен не по убогому Врубелю, он уж и не понимает толком, что об нем пишут, но по Рябушинскому и всем нашим доморощенным меценатам, дабы впредь было неповадно тащить в выставочные залы «творения» душевнобольных — шхизофрэниа, сказывают, заразительна.
Пожалуйста, милейший Николай Сергеевич, похлопочите, чтобы «Новое время» поскорее перевело мне гонорары. Там накопилось порядком, а мы намерены с Танечкой уехать в Берлин. Оттуда легче видеть происходящее в несчастной России. Спокойнее писать. С горечью вспоминаю слова литератора, что сохранить любовь к Руси можно только ежели постоянно живешь в Париже и при этом часто меняешь пьяниц-управляющих, чтобы деньги вовремя слали. А что? Увы, близко к правде. Мой управляющий прямо-таки наглец! Я отдал ему имение в исполу, богатейшие земли, только успевай поворачивайся, и будешь с деньгами, так нет же! Ворует! Рубить правую руку до локтя! На плахе! Прилюдно! Один способ покончить с воровством, иного не вижу!
Низко кланяюсь Вам, дорогой Николай Сергеевич!
Заметку по поводу врубелевского бреда, именуемого «Брюсов», высылаю завтра, Вы уж постарайтесь поставить ее в номер немедля.
Ваш Иванов-Дагрель».

Часть четвертая
1
Ростопчин и Степанов расстались в пять утра; от Грешева поехали в Сохо; пили; князь сделался серым, лицо отекло, веки набрякли, казались водянистыми; обычно сдержанно-закрытый, здесь он казался неестественно веселым, порою, однако, замирал; глаза делались неживыми; повторял то и дело: «Чем мы им мешаем?! Я хочу понять, чем мы им можем мешать?!»; когда Степанов ответил, что они могут мешать тем, кому не угоден д и а л о г, князь досадливо махнул рукой: «Не путай в наши добрые отношения пропаганду»; пригласил аккуратненькую немочку танцевать; музыка была оглушающей, зловещие рок-н-роллы, и хотя Ростопчин двигался ловко, весь его облик протестовал против истерически повторяющейся мелодии; Степанов вспомнил доктора Кирсанова, тот рассказывал про свою стратегию и н т р и г и с девушками, выработанную в конце тридцатых еще годов: «Без патефона ничего не выйдет; необходима тройка хороших пластинок: „Брызги шампанского“, „Не оставляй меня“ или что-то в этом роде; танго — наивернейший путь к близости; л е г а л ь н о е объятие, вписывающееся в правила, — правая рука ощущает ложбинку на спине партнерши, левая, отведенная, хранит в ладони ее трепетные пальцы; поцелуй в конце танца правомочен, продолжение нежности; чувство тоже имеет свою логику».
Ростопчин двигался в такт рваной мелодии, вскидывая руки, лицо его побледнело еще больше; он что-то говорил немочке; та отвечала деловито, без улыбки; договариваются, понял Степанов; снова вспомнил Берлин, лето шестьдесят восьмого, жаркое лето; Степанов тогда пригласил Анджелу с подругой, звали ее Ани; высокая, в больших очках, грустная-грустная; Режиссер был еще жив; тоже танцевали, и Степанов не мог сдержать улыбки, когда шестидесятилетний Режиссер отплясывал с Ани: «старик, куда ему»; сукин я сын, подумал Степанов, воистину возрастной шовинизм ужасен, как и любой другой; шестьдесят лет не возраст для мужчины; любимые женщины говорят, что это пора расцвета, привирают, конечно же, мне тогда было тридцать шесть, как же пролетело время, ай-яй-яй! Сейчас тебе за пятьдесят, — подумал он, — а ты убежден, что все еще впереди; великое свойство человеческой натуры — надежда на лучшее, забвение прожитого; Режиссеру было шестьдесят, всего на семь лет старше меня; а я еще тогда все время повторял слова старой гадалки — она разбрасывала карты, когда мне было двадцать девять: «Доживешь до тридцати восьми, бойся брюнетов»; набор штампов, а как же люди подвержены таинству утверждающего слова, рожденного раскладом королей, пиковых десяток и червовых дам». Степанов тогда написал стихи, он много писал в стол, после конфуза со Светловым стыдился показывать кому бы то ни было: «Закат был рыжим, серой — пыль, июньский зной, дорога к переправе, никто ничто забыть не вправе...»
Он смотрел на князя, который странно, дергающе двигался в такт музыке, вспоминал Будапешт, художницу Еву Карпати, тихий Дом творчества кинематографистов на берегу Дуная, ее крохотное ателье на улице Толбухина, возле прекрасного, в ы в а л и в а ю щ е г о свое изобилие рынка, вспомнил, как она показывала ему свои странные картины, все в синем цвете: девушки и птицы; «я не хочу выставляться. Зачем? Живопись — это всегда для себя». Он тогда писал ей стихи, там были строки: «Ведь если приходим не мы, то другие, чужие другие, плохие; все смертно, все тленно, все глупо, пассивность таланта преступна!» Перед вылетом Ева спросила: «Хочешь, чтобы я приехала к тебе?» А он видел перед собою лицо маленькой Бэмби; Лыса тогда не было вовсе, видел он лицо Нади с ее круглыми глазами, словно у доброго теленка, и ямочки на щеках, и не знал он еще тогда ничего про то, что у нее было, и казнил себя постоянно за самого себя, за то, что он так а л ч е н к людям. «Ты — коллекционер, — сказала ему Надя во время очередной ссоры, — ты собираешь людской гербарий». Он тогда поцеловал Еву в ее вздернутый смешной нос, взял за уши, приблизил ее лицо к себе и ответил: «Я очень этого хочу, Евушка, только, пожалуйста, не приезжай; взрослые умеют терпеть боль, а маленькие от нее гибнут».
— К вам можно? — спросила его черненькая, чем-то похожая на Еву девушка. — Вам скучно, я готова вас развлекать. Степанов погладил ее по щеке, усмехнулся:
— У меня нет денег, Василек.
— Что? — девушка удивилась. — Что вы сказали?
— Я сказал, что у меня нет денег.
— Это я поняла... «Василек»... Что это?
— Это цветок. Или имя. Русское имя. У меня был друг, он умер, он всех хороших людей — мужчин и женщин — называл так: «Василек».
— Как интересно! Откуда вы знаете русский?
— Потому что я русский.
— Впервые в жизни вижу русского. Хотя нет, я видала Хачатуряна.
— Он армянин.
— А какая разница? Ведь он из России.
Вернулся Ростопчин:
— Я возьму свою девку... Хочешь взять эту?
— Нет, спасибо.
— Они здесь здоровые. Или боишься?
— Сил нет, Женя.
Ростопчин вздохнул:
— Думаешь, они есть у меня? Я уплачу. Сколько она стоит? Ты спросил?
— Нет, я поеду к себе.
— Хорошо, завтра в девять тридцать в Сотби. Не опаздывай, там надо загодя взять места, будет куча народа. До скорого!
Ростопчин вернулся в «Кларидж» в восемь утра; в холле сидела Софи-Клер; она поднялась навстречу ему с кресла; улыбка у нее была холодная, как маска:
— Здравствуй, милый, как я рада тебя видеть.
— Здравствуй, — ответил Ростопчин. — Что-нибудь случилось с Женей?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52