А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Не знаю, плохо это или хорошо.
Мы неслись по ночным улицам. Было в этом что-то схожее с ездой в горах – наверное, потому, что все вокруг приходило в движение. Разумеется, в горах такую скорость не разовьешь.
Нацуэ остановила машину перед стеной, окружающей штаб-квартиру министерства обороны. Долгий ряд припаркованных машин смотрелся тут весьма гармонично.
Мы вышли на тротуар, и Нацуэ взяла меня под локоток. Она почему-то засмеялась, да так, что не могла остановиться.
– Знаешь, забавно так мы с тобой под ручку идем. Никогда бы не представила тебя в этой роли. Честно, не думала, что мне захочется вот так с тобой прохаживаться.
– По мне так совсем неплохо.
– Согласна. Помню, мы так с приятелем ходили, когда я еще в колледже училась. Тут неподалеку отель, ноги сами туда несли. Очень хотелось туда зайти, но едва мы приближались, все равно сворачивали, прищелкивая языками с досады.
– И чем все закончилось?
– Так и не осмелились зайти.
– Эх. А у меня никогда не было подруги.
– Давай я буду твоей подругой. Пригласи меня в отель. Только неуклюже, по-мальчишески. Смутись, будто не знаешь, как предложить.
Нацуэ снова засмеялась. Так, смеющуюся, я завел ее в бар.
Смех был не мелодичный, а шумный, громкий. И в то же время в нем ощущался некий покой.
В углу я заметил свободный столик, и мы с Нацуэ уселись за ним, бочком друг к другу.
– Слушай, а можно я напьюсь? – шепнула мне на ушко Нацуэ. – Совсем напьюсь, вдрызг.
– Валяй.
– Так никогда еще толком не напивалась. Возможно, она говорила правду.
Я не мог позволить себе набраться. Сразу обоим набираться нельзя; если один пьет, то другому разбираться с последствиями.
Такое отношение к выпивке стало для меня чем-то новым.
8
Дрова догорали, огонь затихал.
Временами потрескивали поленца, но языки пламени уже не поднимались.
Я протянул руку, подбросил в камин кусок древесины. Пламя радостно его охватило, издавая приятные звуки.
Я решил выбраться из дома и почистить во дворе снег. Загребал его лопатой и перекидывал через сугроб, так что даже пропотел немного.
Полностью очистить террасу не удавалось – на настиле все равно оставалось немного снега. Я взял метлу и стал сгребать его с деревянных досок и из щелей, куда забился снег. Сбрызнул водой и драил шваброй, пока не осталось ни воды, ни снега.
Подкинул в огонь поленце.
Погрел руки у огня. Онемение быстро прошло, и вскоре пальцы свободно двигались.
Нацуэ уехала с утра. Из Токио мы вернулись вместе, она переночевала, а потом пустилась в обратный путь. Впервые она осталась у меня в хижине.
Мы не вели серьезных разговоров. Просто пили коньяк и смотрели на огонь. Временами один из нас подбрасывал в огонь поленце.
Поздно ночью занялись любовью перед камином. Мы не были охвачены ни страстью, ни вожделением. Мы все проделывали спокойно. Когда мы кончили, я испытывал умиротворение, Нацуэ тихонько подрагивала.
Когда я проснулся, меня ждал завтрак. Гостья смотрела, как я ем, советовала попробовать овощи и давала всякие советы, совсем по-матерински, а потом уехала.
Я поднялся в мастерскую, забрал мольберт и краски и спустился вниз.
Терраса окончательно просохла. Я поставил на мольберт подрамник с холстом десятого размера.
Скоро закончится зима. Мне хотелось запечатлеть последние деньки уходящей зимы.
Белые горы, разлапистые, тяжелые ветви елей подснежной шапкой, прозрачный чистый воздух. Не это меня интересовало.
Хотелось запечатлеть на полотне свою внутреннюю зиму. Пейзаж мне был не нужен. Мне понадобился зимний свет, он отличается от летнего, поэтому я и вышел на террасу – свет, процеженный через окно мастерской, всего не проявит.
Я надел рабочую куртку и перчатки с отрезанными пальцами. Температура стояла низкая, и куртка с перчатками здорово спасали от мороза.
Я закрыл глаза.
Сердце, мое опустошенное сердце, исполнилось спокойствием. Новое ощущение. Тень жестокости отступила, и на смену ей пришло умиротворение, питающее силой.
Я немного постоял с закрытыми глазами. Потом выдавил на полотно немного киновари. Она походила на багровое насекомое, ползущее по холсту.
Ножом, которым я вытачивал стеки, я стал размазывать киноварь по полотну. Мастихинов у меня было с избытком, но сейчас не хотелось ничего податливого. О стеках я также не помышлял.
Мне нужно было нечто жесткое, такое, что легче сломать, чем согнуть.
Теперь киноварь ровным слоем покрывала часть полотна, я добавил белил и смешивал, пока не получился нежно-розовый оттенок. Добавил еще киновари и снова ее размазал по холсту. И так поступал снова и снова. Полотно пылало багрянцем с вкраплением неуловимых оттенков. Чувствовалось, что я иду в верном направлении.
Я добавил красной краски. Она совсем не сочеталась с киноварью. Кончиком ножа размазал этот чужеродный, грубый цвет по всему полотну. Лишнюю краску я соскабливал все тем же ножом. Избыток красного был невелик, и действовать приходилось тонко, как хирургу.
В свете зимнего солнца киноварь с красным будто переругивались – забавно было наблюдать. Я буквально слышал их голоса: цвета говорили между собой, кричали друг на друга, орали. Становилось понятно, что я пишу настоящую картину. Стоя перед мольбертом в свете зимнего дня, я следил за срывающейся с полотна перепалкой.
На холст легла тень от проплывающего облачка. Но голосов она не заглушила.
Дул ветер, я его не замечал. Из-за ветра понизилась температура, а я пропотел.
Желтый. С полотна донеслось приглушенное бормотание.
Я нанес на холст еще киновари, заглушив ею красный с желтым.
Бормотание прекратилось.
Рукой в перчатке я отер пот с лица.
Оставив мольберт на месте, я направился в гостиную.
Огонь в очаге давно потух: даже уголья не рдели. Я подкинул прутьев и снова стал разводить огонь. За красками время пролетело незаметно, мне казалось, всего ничего, однако на самом деле прошло четыре часа. Вечерело.
Я сел перед очагом и дымил сигаретами, в задумчивости не замечая, что курю. Огонь не согревал – мне было холодно, я страшно зяб.
В последних лучах заходящего солнца я принес с террасы мольберт, холст и повернул картину к стене, чтобы не смотреть на нее лишний раз.
Налил полную ванну горячей воды и погрузился в нее по самую шею. Теперь только я начал отогреваться. Я ничего не ел с самого утра, настало время ужина.
Я вылез из ванны, надел чистое белье, толстый свитер и остальную одежду и вышел.
За день снег уплотнился. Свежевыпавший снег, которого коснулись лучи солнца, выглядел уже по-другому, да и на ощупь отличался.
Я завел легковушку, оставил мотор прогреться, а сам устроился на водительском сиденье и устремил взгляд в пустоту.
Поехал. Дорога была покрыта снегом, который сухо похрустывал под колесами, совсем не так, как хрустит снег.
Я приехал к Акико. На крыше ее «ситроена» образовалась тонкая снежная шапка.
Входная дверь была не заперта.
По всей гостиной валялись остатки пищи. Мною сразу овладело чувство, словно я попал в звериную берлогу. Акико не было и следа. Обогреватель включен на полную, в комнате жарко.
Я поднялся на второй этаж.
Заглянул в спальню: в постели спали, обнявшись, Акико с Оситой. Они походили на близнецов в утробе матери. Им было тепло и уютно в околоплодных водах.
Я спустился, убрал в холодильник продукты и принялся готовить, стараясь не шуметь.

Глава 8
ВЕСЕННИЕ ПОЧКИ
1
Как всегда, падал снег, теперь уже не собираясь в большие сугробы. Дожди начинались лишь в апреле. Зима подходила к концу. Я слышал голоса, которые благовестили приход весны. Это были не слова, а звуки. Просто я стал ушами ощущать конец зимы.
Теперь на мольберте был холст десятого формата. Я назвал его «Голос зимы». Он изобиловал красными, желтыми и голубыми оттенками, и тем не менее это была зима. Не знаю, сколько света может принять холст. Свет на полотне казался жестким светом зимнего дня. Мне удалось запечатлеть его на полотне, и не потому, что краски я накладывал ножом. То же самое я мог бы выразить с помощью мастихина или кисти. Не стану утверждать, что тут сгодится любой инструмент, просто решающее значение имеет все-таки не он. Иными словами, то, что стало продолжением моих пальцев, было выбрано удачно. Кстати, если бы я решил рисовать пальцами, я бы скорее всего перестал их ощущать своими. Временами казалось, что стек и нож – части моей руки, порой это происходило с кистью или мастихином.
«Голос зимы» был моим первым полотном после обнаженной Акико. Я его закончил, не ощущая усталости. И кстати, я ни на миг не усомнился, что смогу его закончить. Я написал картину за три дня и воспринимал ее как съеденную пищу – готово, забыто. На четвертый день полотна я почти не касался.
Не скажу, что меня одолевала жажда творчества, но я приготовил очередной холст, «пятидесятку», и выдавил краски. Я никогда не делал набросков для абстракции, прежде всего пытаясь избавиться от всего, что имело подобие формы. Впрочем, это еще не значит, что я не мог рисовать. С изобразительным жанром у меня было все в порядке. Просто, начав писать картины, не облекаемые в конкретную форму, я понял, что мой путь избран – абстракция.
Участь большинства художников – быть пойманным в форму вещей. Немногие из тех, о ком я наслышан, пытались вырваться за рамки форм. Одни добились всемирного признания, других никто не знает, иных и художниками назвать нельзя, и это не имеет никакого отношения к владению кистью и популярности.
Критиковать художников я не умею. Главный вопрос, которым я всегда задаюсь, – что передо мной: произведение искусства или ничто. И если я вижу, что картина не имеет к искусству никакого отношения, то каким бы признанным в глазах общества ни был ее автор, для меня он не художник.
Полотно формата пятьдесят сохраняло девственную чистоту. Я готов был творить, на этот счет у меня не было ни малейших сомнений, просто не видел перед собой объекта, который хотелось бы запечатлеть на холсте. А потом, словно бы издалека, до меня стало доходить нечто похожее на образ.
Восьмого из Токио приехала Нацуэ. Я впился в ее спелое тело – затем лишь, чтобы умерить оголодавшую плоть. С Акико мы больше не спали, а в город, где женщины предлагали свои услуги, я не наведывался. Мне, как никому другому, было известно, что в своих эротических позывах я предельный эгоист. Впрочем, я надеялся, что Нацуэ мне это простит. Женщина делила со мной свою грусть, а я в обмен получал свое удовольствие. У нее твердели соски, вагина спазмически сокращалась, кожа покрывалась мурашками. Я помогал Нацуэ перенести тоску и взамен получал то, что было нужно мне.
– Ты снова начал рисовать, – сказала Нацуэ, спускаясь в гостиную в купальном халате. Она умудрилась переодеться: ее дорожная сумка осталась в машине, в которой она приехала из Токио. На ней был только халат, доходящий до пят. Когда она раздвинула ноги, сверкнула белая кожа на внутренней стороне бедер и черный треугольник паховых волос, блестящих, будто огонь. Мне нравились эти волосы: они полыхали жизненной силой. У Акико, напротив, волосы были тонкие и воздушные, струящиеся вверх подобно дыму.
– Как поступишь с картиной?
– Тебе подарю.
– Я с легкостью ее продам. Американские музеи за ценой не постоят.
– Когда я пишу, то не думаю о том, за сколько уйдет полотно.
– Ты изменился. Теперь, когда мы в постели, ты на меня смотришь. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь: можешь трахать меня, как резиновую куклу, мне все равно будет казаться, что ты меня почти любишь.
– Для меня это слово – пустой звук.
– Уже нет. Начинаешь потихоньку понимать. Я не жду от тебя любви. Другие в пятнадцать – двадцать лет уже взрослые, а ты набирался зрелости все эти годы. И вот, повзрослев в сорок лет, ты встретил настоящую женщину, и ею суждено было стать мне. Не важно, подхожу я тебе или нет, главное – пришла в нужный час.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29