А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Нож собственным весом рассек мне кожу. На поверхности ранки выступила кровь – на этот раз не каплями, а единой линией. Она не текла, не капала, затвердевая на глазах, совсем как краска.
Вернувшись в гостиную, я впервые за день ощутил, что хочу есть. Направился на кухню, поджарил колбасу с овощами – они пошипели на сковороде и окончательно сгорели. Я пил пиво, неторопливо пожевывая обуглившиеся колбаски. Овощи пришлось выбросить – мне не нравился цвет сгоревших маслянистых овощей: с ними произошла злосчастная перемена.
Более-менее насытившись, я прошелся по комнате с пылесосом, тыкая то тут, то там. Поначалу, когда я только вселился, каждый день приходила смотрительша с виллы и прибиралась, теперь мы сошлись на том, что она будет только забирать белье. В прихожей стояла корзина, куда я после пробежки бросал мокрую от пота одежду, и толстуха забирала ее. Получалось, мы с ней уже какое-то время не виделись.
Начав прибираться, я не смог остановиться. Прошелся пылесосом по всем углам, стер пыль влажной тряпкой, натер окна до блеска.
Я понял, что намеренно пытаюсь устать. Впрочем, так просто меня не утомишь, во мне кипела энергия, исходящая из самого моего существа.
Я сел в машину, направился в город. По дороге я замечал, что следом едет знакомая легковушка. Срок действий водительских прав истек, когда я еще в тюрьме сидел, но меня это не слишком беспокоило: те двое, в машине, даже не задумывались о годности моих документов.
Стемнело.
Ход времени ощущался как-то смутно. Я выпил в клубе, где гостей привечали филиппинки. Помню, как приходил сюда с Номурой, но и только.
В хижину я вернулся в начале десятого. Одна филиппинка настойчиво, на ломаном японском зазывала меня в отель, да только в моей реальности на тот момент вожделения не существовало.
Я развел в очаге огонь, выпил два бокала коньяка. Согрелся изнутри и заснул. Открыл глаза в час ночи – проснулся, ни следа хмеля в голове.
Энергия, бушующая внутри, не унималась.
Я выпил стакан воды, поднялся на второй этаж и встал к холсту. Почти час я боролся с желанием наложить еще краски, а потом понял, что держу в руке нож.
Нож уже не был инструментом, он будто обратился в часть меня. Я пытался выразить то, что не подлежало выражению. Случалось, я чувствовал нечто, не имеющее ни цвета, ни формы. Если бы ощущение затянулось, мне бы хватило сил завершить картину. Да только меня не влекло скорое завершение – я смаковал момент.
На полотне я рисовал себя. Впервые за все время, которое я занимался живописью, это проступило в мозгу с предельной ясностью. Пожалуй, именно такие моменты имеют в виду, когда говорят: я рисовал, а значит – жил. Это нахлынуло как-то внезапно, без предупреждения.
Я отложил нож.
На миг закрыл глаза, потом отер нож и пальцы скипидаром.
Усталости не было. Я присел на полу в мастерской, обхватил руками колени и какое-то время сидел неподвижно. Это немного помогло отойти от азарта, бушующего внутри.
Я поднялся, постоял у окна. На улице было белым-бело. Казалось, едва забрезжил рассвет – повалил снег. Он до сих пор шел. Я открыл окно, и в комнату ворвался свежий воздух. Было холодно, но не стыло – не так, как бывает в середине зимы.
Прищурившись, я взирал на белый мир.

Глава 9
ДАЛЬНЕЕ ЗАРЕВО
1
Одно полотно я закончил.
Не знаю, насколько тут уместны разговоры о законченности. Стоя у холста, я кипел страстью; теперь она ушла, но во мне еще остался некий запал.
В то утро я вновь стоял перед чистым холстом. И опять же не спешил наносить краски. Нетронутый холст словно завораживал; в таком состоянии я забывал о еде и отдыхе, словно попадая в иное измерение.
Исступленный восторг был по-прежнему силен. После каждого законченного полотна разум еще какое-то время бушевал.
Впрочем, в сравнении с былым буйством на этот раз все проходило куда мягче. Почему-то мне было немножко грустно – казалось, грядет конец.
Не знаю, сколько прошло времени – наверно, много, – и в конце концов я снова стал рисовать. Выбора у меня не оставалась. Этому не было рационального объяснения, надо мною попросту тяготела потребность. Я не мог останавливаться: каждая законченная картина требовала после себя продолжения.
Нож я больше не затачивал. Когда первая картина была готова, клинок перестал быть продолжением моих рук и пальцев и превратился в самый заурядный кусок стали.
Временами я задавался вопросом: а что будет потом, когда я закончу вторую картину? Может, я опустею, как шелуха, или прекращу быть художником и стану обыкновенным человеком – а может, самоуничтожусь.
Осита позванивал.
Акико я какое-то время не навещал: стоило только вырулить на дорогу, на хвост садилась легковушка. Поначалу в ней сидели полицейские, теперь это был брат Оситы, один. Складывалось впечатление, что копы плюнули на это дело.
– Акико уже приходит в себя. Правда, пока не рисует. Стирает, прибирается, ездит в город за покупками. Что-то там колдует на кухне.
– Ну а ты?
– Присматриваю за ней. Рисовать не заставляю.
– Ну а сам как, рисуешь?
– Да нет, просто за ней приглядываю. Я всегда рисовать смогу, было бы желание. Не скажу, что получается что-то дельное, но по крайней мере я всегда знаю, что мне хочется сказать. Я разобрался в себе: теперь отлично себя понимаю.
У меня было стойкое предчувствие, что припадок у Ахико еще повторится. А вот за Оситу я был спокоен: ведь он мог рисовать.
– Я приеду.
– С Акико повидаться?
– Взглянуть на твои рисунки.
– Там ничего стоящего.
– А меня стоящее и не интересует.
Самовыражение. Главное – чувствовать, что в рисунке ты выразился, и пусть он будет каким угодно корявым, детским, наивным – немочь ушла, и все. Мне мучения Оситы были по-своему близки. Временами я совершенно в них терялся, но это всегда было временно. С опытом нарабатывались какие-то свои методы, оттачивалась техника, хотя начинал я с основ.
Осита выражался куда откровеннее. Его работа не была направлена на окружающих, однако это не лишало ее смысла. Рисунок был его криком: бедняге не удавалось приспособиться к обществу, а живопись лечила, унимала боль.
Когда боль его отпустит и потребность кричать отпадет, Осита станет самым обычным человеком, который иногда рисует необычные рисунки. Он придет к гармонии с миром и столкнется с жестокой правдой жизни: арест станет для него реальностью.
Мы с Оситой поговорили, я поднялся на второй этаж и встал перед холстом.
Стремление излить себя на полотне не было острым, скорее притуплённым – текучим, я бы сказал.
Не знаю, что это была за текучесть – просто не хотелось касаться полотна ни ножом, ни выточенными стеками. Я выбрал кисть. Не знаю, почему из всех размеров и форм я выбрал именно эту.
Этой кистью я еще ни разу не пользовался.
Я вцепился в нее и покрыл полотно легкими мазками жидких белил. Стойкого кончика нисходили прозрачные оттенки. Рука не выводила никакого изображения, я просто покрывал холст белой краской. Меня не ограничивали ни форма, ни цвет. Я видел их глазами, но это было лишь на физическом уровне. Иной взгляд представлял разуму иные формы и цвета.
Вскоре я погрузился в работу и оторвался от полотна лишь в два ночи.
Накинул поверх свитера пальто, вышел из дома и завел свою легковушку. Отъезжая, я не заметил преследователя. Брат Оситы следил за мной с маниакальной настойчивостью, но и у него выработался свой график: с восьми утра до восьми-девяти вечера.
Я не стал петлять, а поехал прямиком к дому Акико. Даже в эту раннюю пору в доме горел свет. Из темноты выплыл размытый силуэт притаившегося возле хижины «ситроена».
Я вышел из машины, открылась входная дверь, и до меня донесся голос Оситы: – Ты припозднился.
Оставив реплику без ответа, я взбежал на деревянное крыльцо и на пороге очистил ботинки от налипших комьев. Подтаявший снег смешался с грязью.
– Акико уже легла.
В гостиной я увидел картину. Лишенная цвета и формы, она была чересчур прямолинейна. Я сразу увидел на ней сердце Осито – пожалуй, потому лишь, что в нас было слишком много общего. Кто-то другой не рассмотрел бы в ней ни намека на смысл.
Живопись Оситы отлично обходилась и без этого. Она не принимала во внимание существование остальных. Я мог бесконечно освобождаться от цвета и формы, но была грань, дальше которой не смел бы шагнуть – слишком долго практиковался в рисунке. Набросок я воспринимал как разговор с человеком. Я исходил беззвучными криками, и на полотне отображались терзавшие меня в тот момент страсти. Я кричал от тоски, от злобы, и эти крики были доступны для понимания других людей.
Рисунков, подобных творениям Оситы, мне видеть не приходилось. Многим ли дано проникнуть в их сущность? Думаю, подобных счастливчиков немного – пересчитать по пальцам.
– Тебе так одиноко?
– Не надо слов. Я специально рисовал, чтобы не говорить. Ты ведь все понял, да?
– Наверно, я единственный, кто способен это понять.
– Ну и пусть. Я был готов к тому, что даже ты не поймешь. Знаешь, а я ведь верю, что пришел из твоего сердца. Не увидь я твоих картин, так и не знал бы, что надо рисовать.
Наверно, я единственный понимал, что пытается сказать Осита. Осита был мной. Правда, какая-то моя часть не имела с ним ничего общего. Моя обыденная сущность, или как ее ни назови – она делала меня художником.
– Я бы от выпивки не отказался.
– Есть коньяк.
– Один бокал.
– И я, пожалуй.
Осита налил коньяк в обычные стаканы и принес ко мне. Свой я осушил залпом.
– У меня такое чувство, что если получается время от времени рисовать, то и хорошо. Это успокаивает. И Акико всегда рядом.
– Акико?
Видимо, посмотрев на картину, художница успокоилась. Они оба выражались в ней, и, отобразив себя, она успокоилась.
Теперь слово было за девушкой. Она воистину обрела мир, закончив свое отдельное полотно.
– Спит?
– Только недавно уснула, а то все не ложилась.
– Так, пожалуй, и лучше.
Девушка, с которой меня так внезапно свела судьба. И хотя сердце тревожно забилось при мысли о ней, толком я ничего о ней не знал.
Она была больна. Тем же самым недугом, каким страдали мы с Оситой, страдала и она. Если это действительно называть недугом, значит, она по-настоящему недужила.
Подумал, а самому совестно стало, что так рассуждаю о людях. Я вдруг понял, что та часть меня, которая не имела общности ни с Акико, ни с Оситой, росла – пропасть, разделявшая нас, стремительно увеличивалась.
– Кстати, должен тебе сказать… Тебя брат ищет. Он так запросто не успокоится.
– Я так и думал: вполне в его духе.
– Ты убил человека по фамилии Номура. Понимаешь?
– Если б я тогда чувствовал, как надо рисовать, я бы, наверно, ничего с ним не сделал. Только поздно теперь думать – слезами горю не поможешь.
– Хочешь вернуться с братом?
– Не знаю.
– Ты, конечно, можешь дождаться, когда Акико снова начнет рисовать.
– Ты хочешь сказать, что мне надо лечь в «учреждение»?
Я не ответил. Если на суде его признают невменяемым, то упекут в психлечебницу, и никто не станет разбираться, виновен он или нет. Осита тоже это прекрасно понимал. И решать, быть этому или нет, – только ему. Я закурил.
– Я не болен. Не хочу в лечебницу… Пусть хоть в тюрьму, только не туда.
В отношении меня никто не решал, вменяем я или нет. Я убил человека в драке. Мой противник держал нож, и адвокат, назначенный судом, проталкивал версию о вынужденной самообороне.
– Как бы там ни было, а брат твой так просто не сдастся. Вот я что хотел тебе сказать – просто хотел предостеречь.
– Ясно. Мне бы с ним встретиться, поговорить. Я ему все объясню, он поймет.
Я смолчал – опоздал он с разговорами: полиция за ним повсюду рыщет. Как никогда сильно я ощутил себя обычным человеком, каких встречаешь на каждом шагу.
2
В хижину я вернулся на следующее утро, после десяти.
Все утро Осита болтал про Акико.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29