А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Как у Сары Монтьель в фильме «Веракрус». Ей было двадцать с чем-то. Лобато обратил внимание, что она никогда не носила золота – только серебро. Серьги, браслеты. Все серебряное, и притом совсем немного. Иногда носила на запястье семь тонких колец вместе – кажется, это называется «неделька». Динь-дилинь. Он до сих пор помнил, как они звенели.
– Мало-помалу она стала пользоваться уважением. Во-первых, потому что уважали галисийца. А во-вторых, потому что она была единственной женщиной, которая выходила в море и рисковала своей шкурой. Поначалу народ отнесся к ней с издевкой: а этой, мол, чего надо? Даже таможенники и жандармы отпускали шуточки. Но когда стало известно, что она в деле не уступит мужчине, отношение изменилось.
Я спросил, за что именно уважали Сантьяго, и Лобато, соединив колечком большой и указательный пальцы, сделал знак «о'кей».
– Этот галисиец был нормальный парень, – сказал он. – Молчун, работяга. Настоящий галисиец во всех отношениях. Я имею в виду, не из тех подонков, для которых нет ничего святого, и не из тех обкуренных, которых много в гашишном бизнесе. У него была голова на плечах, и задираться он не любил. Порядочный, не зазнайка. Шел на свое дело так, как люди ходят на работу. Другие, льянито, скажут тебе: завтра в три, а сами в это время вполне могут преспокойно обрабатывать свою девчонку или пить в баре, а ты стой себе под фонарем, зарастай паутиной да смотри на часы. Но уж если галисиец говорил: я завтра выхожу в море, – значит, так и будет. Выходил с напарником, даже если там волны четыре метра высотой. Хозяин своему слову. Профессионал. Что не всегда было хорошо, поскольку рядом с ним многие выглядели довольно бледно. Он надеялся подкопить достаточно денег, а потом заняться другим делом. Может, именно поэтому у них с Тересой все и шло так хорошо. Выглядели они просто парой голубков. Всегда за руку да в обнимку… ну, в общем, ты понимаешь. Все нормально. Но дело в том… в ней было нечто такое, что словно бы не давалось в руки. Не знаю, понял ли ты. Нечто такое, что наводило тебя на мысль: а искренна ли она? Только имей в виду, дело не в лицемерии, ни в чем таком. Я бы руку сунул в огонь за то, что она была хорошая девчонка… Я о другом. Я бы сказал, что Сантьяго любил ее больше, чем она его. Capisci?.. .
Потому что Тереса всегда была где-то на расстоянии. Она улыбалась, она была умницей и хорошей женщиной, и я уверен, что в постели они проводили время просто отлично. Но знаешь… Иногда, если приглядеться (а приглядываться – это ведь моя работа), в том, как она смотрела на всех нас, даже на Сантьяго, было что-то такое, что ты понимал: да ведь она не верит во все это. Как будто у нее где-то припрятаны бутерброд, завернутый в фольгу, сумка с одеждой и билет на поезд. Видишь, как она смеется, как пьет текилу – конечно же, она обожала текилу, – как целует своего парня, и вдруг ловишь в ее глазах какое-то странное выражение. Будто бы она в этот момент думает: долго это не продлится.
* * *
Долго это не продлится, подумала она. Всю вторую половину дня они занимались любовью, да еще как занимались, а сейчас шли под средневековой аркой в крепостной стене Тарифы, Эта крепость отбита у мавров – прочла Тереса на изразце, вделанном в камни, – во времена правления Санчо II Отважного, 21 сентября 1292 года. Деловая встреча, сказал Сантьяго. Полчаса езды на машине. Можем воспользоваться случаем, чтобы выпить по рюмочке, прогуляться. А потом поужинать свиными ребрышками у Хуана Луиса. И вот они шли, глядя на закат, сероватый от леванта, ерошившего море барашками белой пены, на пляж Лансес и побережье, уходящее к Атлантике, на Средиземное море с другой стороны и Африку, скрытую легким туманом, начинавшим темнеть на востоке, шли неторопливо, так же, как бродили, обняв друг друга за талии, по узеньким, беленным известью улочкам маленького городка, где всегда дует ветер – дует во всех возможных направлениях почти все триста шестьдесят пять дней в году. В этот вечер он дул очень сильно, и прежде, чем углубиться в город, они сидели в своем «чероки» и смотрели, как море бьется о волнорезы ниже парковочной площадки под стеной, рядом с бухтой Кадета, а мельчайшие брызги оседают на ветровом стекле. И когда они сидели там, удобно устроившись – Тереса прислонилась к плечу Сантьяго – и слушая музыку по радио, она увидела уходящий в море большой трехмачтовый парусник. Как в старом кино, он медленно удалялся к Атлантике, ныряя носом при самых сильных порывах ветра, растворяясь между его серой завесой и пеной, словно корабль-призрак иных времен, плывущий своим путем вот уже который год и который век. Потом они вышли из машины и, выбирая улицы потише, направились в центр города, по пути разглядывая витрины. Летний сезон уже кончился, однако терраса под навесом и зал кафе «Сентраль» были полны загорелых, спортивного вида мужчин и женщин – явно иностранцев. Светловолосые головы, серьги в ушах, майки и футболки с изображениями и надписями на груди или спине. Серферы, пояснил Сантьяго, когда они были тут в первый раз. Вот что значит – охота пуще неволи. Чем только ни занимаются люди.
– А вдруг в один прекрасный день ты что-то перепутаешь и скажешь, что любишь меня.
Услышав эти слова, она обернулась. Он не был ни раздражен, ни зол. Это даже не было упреком.
– Я люблю тебя, негодяй.
– Ну еще бы.
Он всегда подшучивал над ней таким образом. По-своему, мягко, наблюдая за ней, вынуждая ее говорить с помощью вот таких маленьких провокаций. Тебе как будто денег стоит это сказать. Да и говоришь просто так. Ты из моего эго, или как оно там называется, сделала черт знает что. И тогда Тереса обнимала его, и целовала в глаза, и говорила ему: я люблю тебя, люблю, люблю – много раз. Проклятый галисийский негодяй. А он отшучивался, словно ему было все равно, словно это был просто повод для разговора, для розыгрыша, и на самом деле это она должна была бы его упрекать. Пусти, пусти. Пусти. А потом они переставали смеяться и стояли друг перед другом, и Тереса чувствовала бессилие всего того, что невозможно, а мужские глаза смотрели на нее пристально, покорно, как будто плача где-то внутри, молча, смотрели, как глаза ребенка, который бежит за своими приятелями постарше, а те от него удирают. Бесслезное, безмолвное горе пробуждало в ней нежность; и тогда она была уверена, что, пожалуй, действительно любит этого мужчину. Всякий раз, как это случалось, Тереса подавляла желание поднять руку и погладить лицо Сантьяго – погладить с чувством, которое трудно назвать, объяснить, испытать, словно она была в долгу перед ним и знала, что никогда не сумеет уплатить этот долг.
– О чем ты думаешь?
– Ни о чем.
Пусть это не кончится никогда, думала она. Пусть это существование, промежуточное между жизнью и смертью, зависшее на краю какой-то странной бездны, сможет продлиться до тех пор, пока я однажды снова не скажу слова, которые будут правдой. Пусть его кожа, его руки, его глаза, его рот сотрут мою память, чтобы я родилась заново или умерла, чтобы произнести старые слова как новые, чтобы они не звучали предательством или ложью. Пусть мне – пусть нам хватит времени для этого.
Они никогда не говорили о Блондине Давиле. Сантьяго был не из тех, кому можно рассказывать о других мужчинах, а она не из тех, кто это делает. Порой, когда он лежал рядом, совсем рядом, дыша в темноте, вместе с его дыханием она, казалось, слышала и вопросы. Это случалось и до сих пор, но такие вопросы уже давно стали просто привычкой, обычным неясным шорохом всякого молчания. Вначале, в те первые дни, когда все мужчины, даже случайные, норовят заявить о своих – невесть откуда взявшихся, но всегда откуда-то берущихся – правах, претендующих на нечто большее, чем просто физическое обладание, Сантьяго задавал некоторые вопросы вслух. По-своему, конечно. Не напрямую, а иногда и вообще никак. И все бродил вокруг, точно койот, привлекаемый огнем, но боящийся приблизиться. Он слышал кое-что. Друзья друзей, у которых, в свою очередь, есть еще какие-то друзья. Но нашла коса на камень. У меня был мужчина, отрезала она однажды, когда ей надоело видеть, как он все вынюхивает вокруг да около, когда вопросы без ответа оставляли пустоты, заполненные невыносимым молчанием.
У меня был мужчина – красивый, смелый и глупый, сказала она. Очень ловкий. Такой же негодяй, как и ты – как все вы, – но он взял меня совсем девчонкой, молоденькой, не знавшей жизни, а в конце концов подставил меня, да так, что мне пришлось бежать без оглядки, и суди сам, долго ли я бежала, если оказалась там, где ты меня нашел. Но тебя не должно волновать, был у меня мужчина или нет, потому что тот, о ком я говорю, умер. Его спустили на землю, и он умер – так же, как умираем все мы, только раньше. А чем этот мужчина был в моей жизни – мое дело, а не твое. И после всего этого, однажды ночью, когда их тесно сплетенные тела составляли одно целое и в голове у Тересы было восхитительно пусто – ни памяти, ни будущего, только настоящее, плотное, густое, жаркое, которому она отдавалась без угрызений совести, – она открыла глаза и увидела, что Сантьяго, перестав двигаться, смотрит на нее в полумраке близко-близко, а еще увидела, что его губы шевелятся, и когда она вернулась наконец туда, где они оба находились, и прислушалась к тому, что он говорит, первой ее мыслью было: галисийский кретин, идиот, как и все они, идиот, идиот, идиот – задавать такие вопросы в самый неудобный момент: я и он, я лучше или он лучше, ты меня любишь, а его ты любила? Как будто все можно свести только к этому будто в жизни есть только белое и черное, хорошее и плохое, тот хуже этого или этот лучше того. И внезапно она ощутила, как стало сухо во рту, и в душе, и между ног, почувствовала, как полыхнула где-то внутри новая ярость – не потому, что он снова задавал вопросы и выбрал неудачный момент, а потому, что это было элементарно, глупо, и он искал подтверждения тому, что не имело никакого отношения к ней, вороша то, что не имело никакого отношения к нему; даже не ревность, а гордыня, привычка, бессмысленная мужественность самца, отгоняющего самку от стада и отказывающего ей в любой иной жизни, чем та, что проникает в нее вместе с ним. Поэтому ей захотелось обидеть его, сделать ему больно, и она оттолкнула его и почти выплюнула ему в лицо: да, правда, конечно, правда, интересно, что ты себе воображаешь, галисийский идиот. Может, ты думаешь, что вся жизнь начинается с тебя и твоего распроклятого мужского достоинства? Я с тобой потому, что у меня нет лучшего места, или потому, что я поняла, что не умею жить одна, без мужчины, который был бы похож на другого, и мне плевать, почему он выбрал меня или я выбрала первого, какой мне попался. И, привстав, голая, еще не освободившись от него, она залепила ему пощечину, такую крепкую, что у него даже голова дернулась в сторону. Она хотела сделать это еще раз, но тут он, стоя над ней на коленях, сам ударил ее по лицу – спокойно и сухо, без гнева, может даже, с удивлением; а потом, так и стоя на коленях, не шевелясь, смотрел на нее, пока она плакала – слезами, рождавшимися не в глазах, а в груди и в горле, плакала, лежа на спине, неподвижно, выплевывая сквозь зубы оскорбления: проклятый галисиец, гад, мерзавец, сволочь, сукин сын, сукин сын, сволочь, сволочь, сволочь. Потом он лег рядом с ней и лежал некоторое время молча, не прикасаясь к ней, пристыженный, смущенный, а она по-прежнему лежала на спине не двигаясь и мало-помалу успокаивалась, а слезы высыхали у нее на лице. И это было все, и это был единственный раз. Больше никогда не поднимали они руку друг на друга. И вопросов тоже больше не было. Никогда.
* * *
– Четыреста килограммов… – понизив голос, сказал Каньябота. – Масло первоклассное, в семь раз чище обычной смолы. Товар высшей пробы.
В одной руке у него был стакан джина с тоником, в другой – английская сигарета с позолоченным фильтром, и он поочередно то затягивался ею, то делал небольшой глоток.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80