А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

детишки, в свободное от наблюдения за Черновым время разумеется, вели себя так, как все дети всех народов во все времена.
Чернов делал выводы на бегу: по внешнему виду жители близки иудеям, близки эллинам, близки латинянам, но в сумме – ни те, ни другие, ни третьи. Скажем, иудеи времен Христа – и ранее! – не знали штанов. Одна рубаха без мантии поверх – и человек в той же Иудее считался нагим. Украшения обожали женщины всех народов. Головные уборы были необязательны, но все же предпочтительным считалось покрыть голову. В Иудее, например, – платком. Ну и так далее, лень вспоминать…
Но все же: что за язык?.. Раз мертво молчат, надо попытаться пробить мертвечину.
Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:
– Привет вам, добрые люди!
Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мертвая тишина, только шлепали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:
– Привет тебе, бегун!.. Ты пришел!.. Слава бегуну!.. – И уж вовсе несуразное: – Спасибо тебе, бегун!..
Чернов понял все, кроме главного: что все-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики – не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нем что-то из свитков Кумрана и Наг-Хаммади, интересно было. Может, он так и звучит – гортанно, с клекотом… Стало спокойнее. Поначалу можно будет ивритом пользоваться, да и арамейских слов он немного, но знает. Короче, для бытового общения хватит, а за пару-тройку дней он – буквально – наслушается, постарается максимально увеличить запас, и жить станет комфортней.
И опешил от собственной – как запрограммированной! – обреченности: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик – хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность – она и в чужом мире, в сраном городишке оною остается…
И он, Чернов, здесь тоже остается, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определенную никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что все с ним случившееся – не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно – именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего – в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он – стайер, Чернов, не только по спорту – по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло – копейки, пространства освоено – устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной – из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению – или, если хотите, по предназначению! – еще долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.
Все вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите – Бога. Хотите – Высший Разум. Хотите – Генерального Конструктора. Хотите – Еще Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем – добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома – гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то – редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Черная короткая борода. Черные, с проседью, тоже недлинные волосы. Черные густые брови. И неожиданно – синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее – открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может – год, может – тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
– Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришел, как и завещано Книгой Пути. Теперь все у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце – ласковым, и Вода – прохладной, и Хлеб – чистым, и Путь – счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесенное было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своем приветствии все подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять – после бега-то! – в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, еще более мокрую, все ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.
Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошел женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
– Сними мокрое, – сказал он. – Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Все было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным – в смысле языка. Поэтому спросил:
– Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
– Мирьям выстирает…
– Откуда мне было знать? – повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
– Ты забыл, – почему-то удовлетворенно сказал бородач. Повторил врастяжку: – Ты за-а-бы-ы-л… – Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: – Расходитесь, братья и сестры. Солнце еще слишком высоко…
Они вошли в полутемный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы – особенно плотной после солнечной площади! – щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, – масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный – по виду тоже каменный – саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц – очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далекой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства – тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей – все-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям – из земной истории Чернова! – изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
– Мы пришли, – торжественно произнес бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул ее куда-то вперед и вверх – за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза – они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, – и обалдел от неожиданности. Или все же от Неожиданности: коль скоро здесь все именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место еще одно изображение – нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопченных пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию – точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там – копия, а здесь – подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени – это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на пленку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна – это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о ее мистической сущности, не думал, не предполагал.
– Кто это? – спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
– Ты, – спокойно ответил бородач.
Приехали, еще более обалдело подумал Чернов. Вернее – прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации – не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, еще случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…
Тут, похоже, все были повешенные – на символической веревке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, – бегун, он – весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64