А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

В вагоне на полу осталось лежать человек тридцать – побитых, затоптанных. Остальные, голодные, полуослепшие, потные, в вонючих лохмотьях, кое-как держались на ногах. От жажды мой язык присох к нёбу, опух и почернел, губы запеклись и потрескались.
На платформе разгружались еще сорок таких же вагонов из Берлина и восемнадцать – из Вены. Около половины «груза» составляли женщины и дети. Охранники бегали по платформе, дубинками строили вывезенных в некие подобия колонн, чтобы отвести в город. Но в какой? И на каком языке они говорили? Потом я узнал, что город называется Рига, а эсэсовские охранники были набраны из местных подонков.
Позади них стояла горстка людей в потертых рубахах и штанах с большими буквами J (от немецкого JUDE – еврей) на груди и спине. Это была особая команда из гетто, ее привезли вынести из вагонов трупы и похоронить мертвецов за городом. Команду охраняли десятка полтора человек тоже с буквами J на груди и спине, но подпоясанных армейскими ремнями, с дубинками в руках. А назывались они еврейскими «капо», их кормили лучше остальных заключенных.
Под вокзальным навесом, в тени стояли и офицеры СС. Один самодовольно возвышался на каком-то ящике и с презрительной ухмылкой рассматривал несколько тысяч ходячих скелетов, заполнявших перрон. Эсэсовец постукивал по сапогу хлыстом из плетеной кожи. Зеленая форма с серебряными сдвоенными молниями на правой петлице сидела на нем как влитая. На левой был обозначен его чин. Капитан.
Он был высок и строен, со светлыми волосами и блеклыми голубыми глазами. Потом я узнал, что он отъявленный садист, уже известный под именем, которым его впоследствии станут называть союзники: Рижский мясник. Так я повстречался с капитаном СС Эдуардом Рошманном.
Рижское гетто располагалось прямо в городе. Раньше там было еврейское поселение. Когда привезли нас, коренных евреев там осталось всего несколько сотен: меньше чем за три недели Рошманн и его заместитель Краузе уничтожили их почти полностью.
Гетто находилось на северной окраине Риги, за ним начинался пустырь. С юга концлагерь окружала стена, а остальные три стороны были забраны колючей проволокой. Единственные ворота стояли на северной стороне, а около них – две сторожевые башни с эсэсовцами из латышей. От ворот прямо к середке гетто шла «Масе калну иела», или Маленькая холмистая улица. Справа от нее (если смотреть с севера на юг, встав лицом к воротам) лежала «Блех пляц», то есть Оловянная площадь, где заключенным объявляли наказания, проводили переклички, выбирали, кого послать на тяжелые работы, а кого повесить. Посреди площади стояла виселица о восьми стальных крюках. Она никогда не пустовала. Каждый вечер вешали по меньшей мере шестерых, но часто крюков не хватало, и людей казнили в несколько заходов, пока Рошманн не оставался доволен своей работой.
Гетто занимало не больше трех квадратных километров. Раньше в этом районе жили двенадцать – пятнадцать тысяч человек, поэтому для нашей партии в пять тысяч места было предостаточно. Но после нас эшелоны с людьми стали приходить ежедневно, пока население гетто не увеличилось до тридцати или сорока тысяч, и с прибытием каждого нового поезда кого-то из заключенных уничтожали, чтобы освободить место для новичков, иначе скученность стала бы угрожать жизни всех, а этого Рошманн допустить не мог.
С наступлением осени, потом зимы жизнь в гетто становилась все хуже. Каждое утро обитателей лагеря, а это были в основном мужчины – женщин и детей убивали гораздо чаще, – собирали на Оловянной площади тычками прикладов в спину. Начиналась перекличка. Имен не называли, просто пересчитывали и делили на рабочие группы. Изо дня в день почти всех мужчин, женщин и детей строили и гнали в построенные неподалеку мастерские на двенадцать часов подневольного труда.
Еще вначале я сказал, что раньше работал плотником. Я солгал, но, будучи архитектором, видел, как работают они, и справился бы. Я рассчитал верно: плотники нужны везде, и меня отправили на ближайшую лесопилку, где из местных сосен делали сборные блиндажи для солдат.
Работали мы до изнеможения. Случалось, падали даже самые крепкие – лесопилка стояла в низине, на холодном сыром ветру, дующем с побережья.
Утром до марша на работу нам давали пол-литра так называемого супа – воды, в которой изредка попадались картофелины, – и еще пол-литра его же с куском черного хлеба по вечерам, когда мы возвращались в гетто.
Если кто-то приносил в лагерь еду, его на вечерней перекличке вешали на глазах у всех. И все-таки выжить можно было, только подкармливаясь на стороне.
Когда по вечерам заключенные возвращались в лагерь, Рошманн и кое-кто из его холуев вставали у входа и обыскивали некоторых. Они наугад вызывали мужчину, женщину или ребенка, заставляли его раздеться у ворот. Если у несчастного находилась картофелина или ломоть хлеба, его оставляли там же ждать, когда остальные дойдут до Оловянной площади. После подходил Рошманн с охранниками и обреченными. Мужчины взбирались на эшафот и с веревками на шее ждали конца переклички. Потом Рошманн проходил мимо виселицы и, улыбаясь каждому смертнику, вышибал у него из-под ног табуретку. Иногда он только притворялся: в последний миг останавливал ногу и раскатисто хохотал, увидев, как трепещет, ощутив под собой опору, осужденный, которому казалось, что он уже болтается в петле.
Иногда приговоренный к смерти молился, иногда просил пощады. Рошманн любил послушать такого. Он притворялся, что глуховат, склонял голову поближе и просил: «Говорите погромче. Что вы сказали?»
А выбив из-под него табуретку – вообще-то она больше напоминала ящик, – он поворачивался к своим холуям и говорил: «Черт возьми, мне, пожалуй, придется купить слуховой аппарат...»
Через несколько месяцев Рошманн стал для заключенных сущим дьяволом. Его изуверским выдумкам не было конца.
Когда обнаруживалось, что пищу в лагерь принесла женщина, ее сначала заставляли смотреть, как вешают мужчин, особенно если среди них был ее муж или брат. Потом Рошманн приказывал ей стать на колени перед нами, и ее налысо остригал лагерный парикмахер. После переклички несчастную вели за ворота, заставляли копать неглубокую могилу. Затем она становилась перед ней на колени, и Рошманн или кто-то другой стрелял ей прямо в затылок. Смотреть на эти казни запрещалось, но охранники-латыши поговаривали, будто Рошманн часто стрелял над ухом, чтобы оглушенная женщина падала в могилу, карабкалась наверх и вновь становилась на колени. В другой раз он стрелял из незаряженного пистолета, так что женщина, уже приготовившаяся умирать, слышала только щелчок затвора. Словом, Рошманн изумлял даже подонков-охранников...
Жила в Риге одна девушка, на свой страх и риск помогавшая заключенным. Ее звали Олли Адлер, привезли, по-моему, из Мюнхена. Она была необычайно красива и понравилась Рошманну. Он сделал ее любовницей – официально она именовалась домоправительницей, потому что связи между эсэсовцами и еврейками запрещались. Когда ей разрешали приходить в лагерь, она приносила лекарства, украденные со складов СС. В последний раз я видел ее в рижском порту, когда нас сажали на корабль...
К концу зимы я понял, что долго не протяну. Голод, холод, каторжный труд и ежедневные зверства превратили мое некогда сильное тело в мешок костей. Из осколка зеркала на меня смотрел изможденный, небритый старик с воспаленными глазами и впалыми щеками. Недавно мне исполнилось тридцать три, но выглядел я вдвое старше. Как и все остальные.
Я видел, как полегли в могилы десятки тысяч людей, как сотнями узники умирали от холода и непосильной работы, как их расстреливали, пороли или избивали до смерти. Протянуть даже пять месяцев, что удалось мне, считалось чудом. Жажда жизни, вначале одолевавшая меня, постепенно исчезла, осталась лишь привычка к существованию, которое рано или поздно оборвется. Но в марте произошел случай, давший мне силы прожить еще год.
Я прекрасно помню тот день. Это случилось третьего марта 1942 года, в день второй отправки в Дюнамюнде. Месяц назад мы впервые увидели тот необычный фургон. Размером он не уступал большому автобусу, но без окон, выкрашен был в стальной цвет. Он остановился у самых ворот гетто, а на утренней перекличке Рошманн объявил, что в Дюнамюнде, в восьмидесяти километрах от Риги, открылся рыбоконсервный завод. Работать там легко, сказал он, кормят хорошо и вообще живется вольготно. Работа не тяжелая, посему поедут туда только старики, женщины, больные, слабые и дети.
Естественно, отведать такой жизни захотелось многим. Рошманн шел мимо строя, выбирал тех. кто поедет, и на сей раз старые и слабые не хоронились за спинами сильных, не кричали и не сопротивлялись, как бывало, когда их тащили на экзекуцию, а, наоборот, всячески старались себя показать. В конце концов набралось больше ста человек, их посадили в фургон. Когда его двери закрылись, мы заметили, как плотно они прилегали к кузову. Фургон поехал, но выхлопных газов не было. Потом мы все-таки узнали, что это за машина. Не было в Дюнамюнде никакого завода. Тот фургон был душегубкой. И с тех пор «отправка в Дюнамюнде» стала означать верную смерть.
Третьего марта по лагерю прошел слух, что ожидается еще один такой рейс, и точно, на утренней перекличке Рошманн объявил о нем. Но теперь никто уже не рвался вперед, потому Рошманн, широко улыбаясь, сам пошел вдоль строя, толкая рукоятью плети в грудь того, кого назначал ехать. Внимательно разглядывал он последние ряды, где обычно стояли слабые, старые и неспособные работать.
Одна старушка предугадала это и стала в первый ряд. Ей было не менее шестидесяти пяти, но, чтобы выглядеть моложе, она напялила туфли на высоких каблуках, черные шелковые чулки, юбку выше колен и игривую шляпку, нарумянила щеки, напудрила лицо, накрасила губы.
Дойдя до нее, Рошманн остановился, пригляделся. Потом лицо эсэсовца расплылось в довольной улыбке.
– Вот это да! – воскликнул он и, плетью указав на старуху, привлек внимание своих приспешников, охранявших тех, кого уже приговорили к смерти. – Не хотите ли вы, юная леди, прокатиться в Дюнамюнде?
– Нет, господин офицер, – задрожав от страха, ответила старуха.
– И сколько же вам лет? – громко спросил Рошманн под смешки своих холуев. – Семнадцать, двадцать?
– Да, господин офицер, – пролепетала старуха.
– Очаровательно, – вскричал Рошманн. – Ну что ж, мне всегда нравились красивые девушки. Выйди, выйди, чтобы мы все могли полюбоваться твоей молодостью.
Сказав это, он схватил ее за руку и выволок на середину Оловянной площади. Поставил на виду у всех и сказал: «Ну-с, юная леди, не станцуете ли вы нам, раз уж вы такая молодая и красивая?»
Старуха стояла на площади, ежилась от холода, дрожала от страха. Она что-то прошептала.
– Как?! – закричал Рошманн. – Не хочешь? Неужели такая юная милашка, как ты, не умеет танцевать?
Его дружки из СС надрывались от смеха. Старуха покачала головой. Улыбка исчезла с лица Рошманна.
– Пляши, – зарычал он.
Она сделала несколько суетливых движений и остановилась. Рошманн вытащил «люгер» и выстрелил в песок у самых ног старухи. От страха она подскочила почти на полметра.
– Пляши... пляши... пляши, старая жидовка! – заорал он и стал всаживать в песок у ног старухи пулю за пулей, приговаривая: «Пляши!»
Расстреляв одну за другой три обоймы, Рошманн заставил старуху скакать целых полчаса. Наконец она в изнеможении упала наземь, лежала не в силах подняться даже под страхом смерти. Рошманн выпустил три последние пули около лица старухи, запорошив ей глаза песком. После каждого выстрела она всхлипывала на всю площадь.
Когда патроны кончились, Рошманн вновь заорал: «Пляши!» – и пнул старуху сапогом в живот.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41