А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Он был фанатом «мацури» — своеобразного действа, которое до сих пор живет на японской сцене и в публичном доме. Оно является чисто японским искусством и часто включает в себя элементы жесткости, которой мы, как нация, печально известны во всем мире. Но в старину «мацури» были несколько иными, разыгрываясь в каждой деревне, по всей стране. Они начинались древней церемонией, представляющей собой довольно дикий, хаотичный танец. Наш романист Йокио Мишима однажды назвал «мацури» попыткой слиться со всем человечеством и вечностью через неприличный хаос. В этом высказывании звучит идея, которую Мишима не принимал: хаос заключает в себе божественное начало. Мишима терпеть не мог хаос.
— Все мы любим его, — вставил Брэндинг. Золотые ногти Шизей прямо-таки впились в его плоть. — Нет, — возразила она, — не все.
— Я понимаю, что ты хочешь сказать. Продолжай.
— Не могу, — ее ногти еще глубже вонзились в кожу. — Скажи мне, Кок, если мой рассказ причинит тебе боль, ты будешь по-прежнему любить меня или возненавидишь?
— Очень странный вопрос.
— Тем не менее я хочу, чтобы ты ответил.
— Я знаю, что если ты причинишь мне боль, то это не нарочно.
— Это не ответ.
— Ей-богу, не знаю, что я буду чувствовать, — признался он.
— Ты себе вообразить не можешь, как легко любовь переходит в ненависть. Вообще наше бытие очень зыбко, и его можно запросто вывернуть наизнанку. — Глаза Шизей светились, как у кошки. — Дверь в хаос уже приоткрыта. Чуть-чуть ее подтолкни — и весь ад вырвется на свободу.
— Ты не принимаешь во внимание человеческую психологию, — возразил Брэндинг. — Изначальное стремление к добру большинства людей держит хаос в узде.
— Ты был прав только в одном, — сказала Шизей, резко меняя тему. — Задзо заметил мою красоту. Он выступил в роли сочувственно настроенного покровителя, который прекрасно понимает мое состояние и желает, как он сам выразился, спасти меня от жизни, вонзившейся в мое сердце, как нож.
Шизей вся дрожала, и Брэндинг прижал ее к себе крепче.
— Не хочу продолжать, — прошептала она. — Кок, пожалуйста, не заставляй меня.
— Я не хочу, чтобы ты что-то делала против воли, — мягко сказал Брэндинг, хоть и сочувствуя Шизей, но не желая расставаться с ролью священника в исповедальне, на которую он себя уже настроил. — Но я думаю, что тебе и самой будет полезно рассказать все, как есть. По-видимому, эта история даже не шрам в твоей душе, а открытая рана, которую надо лечить.
— Неужели другого пути нет? — тихо спросила Шизей.
— Нет.
Шизей закрыла глаза, и он осторожно вытер пот с ее лба.
— Не бойся. Мне ты можешь рассказать все.
Ее глаза распахнулись, и ему показалось, что в них сверкнул отблеск темно-красного пламени.
— Этот художник и тонкий знаток красоты стал моим любовником, моим тюремщиком, моим мучителем. И я должна была смириться с этим. Лишь переступив его порог, я стала его пленницей.
— Ты, конечно, выражаешься фигурально? — вставил Брэндинг.
— Нет, пленницей в прямом смысле этого слова. — Заметив новое выражение, появившееся на лице Брэндинга, она прибавила: — Конечно, я совершила ужасную ошибку.
— Я тебе очень сочувствую, — сказал он. — Прямо в голове не укладывается то, что ты рассказываешь мне. Он тебя насиловал?
Глаза Шизей были сосредоточены на невидимом прошлом, и когда она опять заговорила, Брэндинг почувствовал, что это прошлое как бы оживает.
— Мне было десять лет, когда Задзо подобрал меня на улице. Может, предвкушение плотских удовольствий и входило в качестве компонента в его программу моего спасения, но не с них он, естественно, начал. — Шизей облизала пересохшие губы. — Он начал с того, что стал обращаться со мной как с животным, заставляя спать в углу на подстилке, ходить на четвереньках, есть из миски прямо на полу. Разговаривать я должна была лаем и рычанием, потому что, как он говорил, подзаборники не имеют права пользоваться цивилизованным языком.
Брэндинг пришел в ужас.
— Какой кошмар! Почему ты не убежала?
— Когда он уходил куда-нибудь, он сажал меня на цепь.
— Неужели ты даже не пыталась сбежать?
Шизей вся дрожала.
— Ты все еще ничего не понял, Кок. Без него я была ничто. Я бы просто погибла.
— Господи, как это ужасно! Ты, наверное, ненавидела его лютой ненавистью.
— Как все у тебя просто, Кок! — печально молвила она. — Все действия и мотивы человека у тебя делятся на две категории: они или чистые, или извращенные.
— Но ведь роли в вашей с ним жизни были распределены с предельной ясностью. — Голос Брэндинга был полон праведного негодования.
— В то-то и дело, что ты понятия не имеешь о том, что происходило между нами. Задзо подобрал меня на улице, потому что угадал во мне совершенство, которое искал всю жизнь.
— Ты ошибаешься, — возразил Брэндинг. — Он возомнил, что может сделать тебя совершенством. Но совершенство — удел не человека, а Бога. То, что он вытворял с тобой, вытекало из его порочной натуры, вот и все. Он делал с тобой то, что его заставляли делать поселившиеся в нем бесы.
Глядя на Брэндинга, Шизей вспомнила цитату из Ницше, на которую она наткнулась, просматривая книги в кабинете Дугласа Хау: «Всякий идеализм оказывается ложным перед лицом необходимости». И в первый раз в жизни лицом к лицу столкнулась с сомнением — с врагом, таящимся в тени.
А что, если Брэндинг прав? Что, если вся ее жизнь была воплощением этой бесовщины? Если карма, которую она считала своею, была просто навязана ей? Она похолодела. Признать это значило признать, что вся ее жизнь была сплошной ложью. Буквально физическим усилием она перевела мысли в другое русло, не желая всерьез рассматривать это предположение.
— Так чем же все кончилось? — спросил Брэндинг.
Она прижалась лицом к его плечу.
— Кок, — прошептала она. — Приласкай меня. Сейчас. — Чувствуя его сомнения, она прибавила: — Я должна знать, что ты все еще любишь меня, что ты не перестанешь любить меня, узнав, кем я была и кем я стала.
Она почувствовала, как его сильное тело плотно прижалось к ее телу, прогоняя тени, собравшиеся вокруг них. Он вошел в нее с легкостью: она была полностью готова принять его. Острое чувственное наслаждение начало постепенно собираться в одну точку в нижней части живота, и она вскрикнула, вся содрогаясь. Потом, лежа рядом с ним, удобно устроив голову в выемке его плеча, она закончила свою историю.
— Когда Задзо счел, что достаточно очистил меня от скверны и что я готова к следующей стадии, он сообщил мне, что наша «мацури» закончена и пора приступать к превращению меня в Ужас Небесный и тем самым сделать нечто угодное ботам.
Он уложил меня на подстилку из соломы и приступил к созданию своего шедевра. С тех пор он уже не сажал меня на цепь, уходя из дома. В этом не было надобности. Началось долгое и мучительное рождение гигантского паука.
Когда через два года работа подошла к концу, Задзо считал, что преобразил меня, что дух паука вошел в меня так же просто, как цветная тушь в мою кожу, и что это подняло меня над всем человечеством. Он мне сказал, что я могу остаться с ним, а могу и уйти на все четыре стороны. Ему все равно. Теперь я уже не человек, а оружие возмездия. Я — Ужас Небесный, демоническая женщина, губящая всех мужчин, которые попадаются в мои сети.
Воцарилось молчание. Затем Шизей, чувствуя, что объятия Брэндинга ослабели, крепко обхватила его руками.
— Не уходи, Кок! Пожалуйста!
— Ты сама веришь в то, что ты — демоническая женщина?
— Господи, я, кажется, умру, если ты уйдешь! Брэндинг, всегда тонко чувствовавший все ее настроение, сейчас буквально физически ощущал, как от нее во все стороны идут волны страха. — Я хочу знать, веришь ли ты сама в эту чепуху.
Шизей отпрянула, возмущенная.
— Это не чепуха! Это синтоизм!
— Нет, — твердо стоял на своем Брэндинг. — Это чепуха, плод больного воображения типичного шизика. — Он не на шутку разозлился.
Чтобы принять это, как надо, нужна не логика, думала Шизей. Нужно заглянуть в бездну, лежавшую вне пределов человеческого знания. Да, ее жизнь — жуткая пародия, все в ней искажено до неузнаваемости. Это действительно плод ума больного человека.
— Кок, — воскликнула она, — я не могу остаться одна в этот вечер. Я должна быть с тобой. Возьми меня с собой на этот прием!
Брэндинг посмотрел на нее. Раньше он думал, что, узнав об обстоятельствах, при которых была сделана эта жуткая татуировка, он в какой-то степени приоткроет тайну этой пленительной, загадочной женщины. Но теперь он понял, что тайна эта не относится к категории «открываемых»: она многослойна, как раковина жемчужницы. Возможно, он никогда не доберется до сердцевины ее загадочной личности: каждый новый слой будет только пуще дразнить его любопытство, как соблазнительные песни сирен, которыми они пытались завлечь Одиссея.
— Пожалуйста, Кок! — умоляла Шизей, плача.
* * *
И Николас подумал, что все это ему только приснилось: спасение, теплая хижина, Канзацу-сан. Паника зажала его в свой ледяной кулак, и он вздрогнул всем телом. Порыв ветра ударил его в лицо и едва не сбросил со ступеньки среди камней. Положение, в котором он очутился, было просто ужасно. Если он сейчас упадет, трудно сказать, сколько он будет падать, пока не разобьется. Туман окутывал Черного Жандарма так, что в двух шагах ничего не было видно. Сквозь него не увидишь не только хижину Канзацу, оставшуюся далеко внизу, но и самого сэнсэя, который должен был двигаться за ним следом, — если все это, конечно, не приснилось ему. В его состоянии вполне возможен горячечный бред. В таком случае не было ни Канзацу, ни теплой хижины, прилепившейся к скале, где можно переждать буран, ни спасения.
Остается только падать и падать без конца, сквозь серо-голубую дымку...
С отчаянием в сердце Николас потянулся к выемке в скале, пытаясь зацепиться, но его пальцы встретили лишь корку льда. Обледенелый черный великан, по груди которого пытался ползти Николас, презрительно дернув плечом, сбросил его дрожащую руку с выемки.
Николас ничего не видел: колючий снег, выдуваемый ветром из всех впадин на теле Черного Жандарма, слепил глаза. Он ничего не слышал, кроме жуткого завывания ветра. Он ничего не чувствовал ни пальцами, одеревеневшими от холода, ни своим заиндевевшим носом. Он припал ртом к груди Жандарма, пытаясь растопить дыханием лед, чтобы хоть увидеть трещины в скале: может, они подскажут, в каком направлении ползти. Он лизал черный гранит, но не чувствовал никакого вкуса. Все органы чувств мертвы. Шестого чувства у белого ниндзя быть не может. Значит, он обречен.
Он прилип к скале, как муха к стеклу, движимый лишь инстинктом самосохранения: это было все, что у него осталось. Но ветер все усиливался, и, попытавшись изменить положение ноги, он чуть не сорвался в пропасть. И вот тут-то в Николасе пробудилось упрямство: он не сдастся.
Я силен, подумал Николас. Я слаб. Эти два состояния неразличимы, как жизнь и смерть, по словам Канзацу. Все это не важно. Важна лишь Тьма.
Сердце замирало в груди: Николас смотрел в глаза Пустоте. Ему было страшно, но он знал, что есть только один путь. Лунная дорога лежит только в одном направлении. Вернее, во всех направлениях сразу. Все они привели его в это жуткое место, на грудь Черного Жандарма. Все дороги скрестились в этой точке времени.
Яростный порыв ветра оторвал его от скалы. А возможно, Николас сам ослабил свою хватку. Кто знает? И стремглав полетел в бездну. И начал падать, падать...
* * *
Собираясь ехать в церковь, Жюстина сдавала назад, чтобы вырулить на подъездную дорожку к своему дому, как вдруг чуть не наехала на велосипедиста, взявшегося невесть откуда.
Она отчаянно тормознула, человек отлетел к дереву и исчез в густом кустарнике, окаймлявшем подъездную дорожку.
— О Господи! — воскликнула Жюстина и, поставив машину на ручной тормоз, распахнула дверцу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94